Текст книги "Баллада о Савве"
Автор книги: Владимир Максимов
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 7 страниц)
Она говорила так, будто ничего не случилось. От нее исходила властная уверенность человека, знающего свое место и назначение среди других. За Дусиными словами стояла сила внутреннего превосходства, и, если даже Савва в эту минуту и собрался с духом, он не посмел бы оскорбить ее.
– Ладно, – сказал он и сам не узнал своего голоса: до того он был дружелюбным, – завтра попробую.
– На ночь белье сбрось, постираю.
– Я вчера только из дому.
– Значит, имей в виду.
– Спасибо... Давно здесь?
– С весны... Как освободилась...
– Указ?
– Указ. Часть первая.
– Сколько?
– Шесть лет.
– Через амнистию прошла?
– Ага...
– Куда потом?
– А не знаю... Зяма на юг зовет... Только ведь там почти в каждом городе режим... Опять срок схватишь...
– Это как пить... Да ведь и так вот не легче... Я бы на Зямином месте загрыз бы этого пса...
Горизонты сдвигались, остывающая высь набухала темью, на которой час от часу все отчетливее становилось ослепительное четкое мерцание звезд.
– Судить вы все... – Она сидела, уткнув подбородок в колени, и поэтому выглядела совсем маленькой, – а ты влезь в меня, походи с мое по свету, не таким воем взвоешь. Так уж лучше так, чем по вокзалам с ворами... Взять никто не возьмет, а обсуждать каждый...
– Зяма вот...
– Зяма, – голос у нее стал по-матерински мягким и задумчивым, – так он сам как дитя, ему бы только сказки и рассказывать, а добытчик из него никакой... И потом – не жилец... Я-то ни от кого ничего не хочу, так почему я всем должна, а?
– Земля мала, что ли?
– Земля большая, только места для меня на ней мало. Куда я от своего паспорта спрячусь? Зяма – вот и весь свет в окошке.
– Вот и живи с ним.
– Дурак ты. Разве ему это нужно? Он другой, – голос ее снова сделался тихим-тихим, добрым-добрым, – он на всех не похожий. Он мне все о благородной любви рассказывает, про рыцарей, а я слушаю, и он мне руки целует, как в книжках... Только ты не говори этим жеребцам. Им осмеять человека – раз плюнуть...
Она умолкла так же неожиданно, как и заговорила, и мгновенно стала похожа на бабочку, сложившую в темноте ситцевые крылья. От бабочки пахло стиркой. А звезды обозначались все ярче и определеннее. Было что-то в их устойчивой близости к земле теплое и умиротворяющее.
– Эй, Дуська, – прогоготала от лесополосы темь Валетовьгм голосом, волоки закуску, пить будем!
Дуся встала и, подаваясь навстречу пересекавшим заводской двор теням, обронила словно невзначай:
– Меньше пей. С непривычки отравишься...
Савве налили первому. Налили поллитровую банку до краев. Отступить сейчас, ему это было знакомо по опыту, значило проиграть. А уж кто-кто, а он-то на своей шкуре испытал, что такое остаться одному против пятерых. Сила "коллектива"! И Савва, вобрав в легкие побольше воздуха, опрокинул в рот одуряющую смесь. Остальные пили – словно священнодействовали. Аккуратно выцеживали до дна содержимое кружки, для пущей лихости занюхивая одной и той же хлебной коркой. Дуся пила вместе со всеми, не отставая и не отказываясь. После четвертой, выпитой все в том же торжественном молчании, Валет подал голос. Одним махом выпрыгнув на стол, он испустил призывную фистулу:
– И-е-е-ех!
И пошел, пошел лебедем между посудой:
На бан мы прикатили
И тяпнули мешок,
В мешке большая дырка
И хлебушка кусок.
В неверном свете керосиновой лампы красное, в белых пятнах лицо его выглядело еще более худым и расплывчатым. В густой Петькин басок чертиком вскользнул Зямин дискант, и трио рвануло во всю мочь:
Подначивай да подворачивай.
Да если шухер на бану
Все заначивай.
Уступив друзьям повтор припева, Валет ухватился за горлышко порожней бутылки, покачиваясь, взмахнул ею, словно палицей, над головой и пригрезился в сторону стены:
– Сволачь! А ты знаешь, морда, что такое сто первая верста от любого областного центра?.. А ты знаешь, колхозный придурок, как подыхать с голоду на расейских вокзалах?.. А по миру ты, падаль, ходил, когда у тебя рожа полметра на полметра?..
Крича, он плакал мутными, хмельными слезами. Петька оловянно смотрел на него и все порывался добавить что-то и от себя, но Валет вошел в раж, и прервать его не было никакой возможности.
– А на четыре табуретки тебя, гад, бросали? А чулки с песком по тебе ходили? А кору, козел, ты в тайге жрал?..
Зяма, подперев кулаком отяжелевший подбородок, сидел с Дусей на топчане. Она ворошила ему волосы, а он жаловался ей путано и длинно:
– Ему мало, что мы крадем для него... Ему всего мало... Тебя ему тоже мало... Ему надо еще плюнуть мне в душу... Его благородие так желаить... Куда мне идти... У меня тридцать девятая в паспорте и больная мать... У нее камни... Ее надо лечить... Камни – это очень серьезно... А где я возьму деньги, если мне всю дорогу не везет? Где? Плюй, мастер, плюй мне в душу, мы уже привыкли, чтобы нам все плевали в душу... Мы будем терпеть, долго терпеть... Мы умеем терпеть... Только сколько же можно? Сколько?
Степан, зажав Савву в угол против двери, водил у него перед лицом лопатистой ладонью.
– Верь хоть в китайского бога, но веруй. Рази можно без веры, какой ни на есть... По мне хоть в дьявола, хоть в лешего, хоть в пень лесной, только веруй. Зачем же ты живешь, коли привязи у твоей души нету, зачем? Потерял народ привязь, а теперь пойди по Расее, посмотри: на всех дорогах мертвые церквы, – он так и произносил: "церквы", и оттого слово это у него звучало густо и ёмко, – сердце холонет. Ты вникни, церквы мертвые...
Глубоко запавшие глаза бородача с исступленной сумасшедшинкой в самой глуби всматривались в Савву, требуя ответа, отклика, но мир для парня уже потерял свое реальное равновесие, а сознание едва схватывало происходящее. Савва попробовал дотянуться до ближнего топчана, но стена развернулась ему навстречу, и он подался к ней, как к спасению. Последнее, что успело осесть в его памяти, было гулкое Степаново:
"Церквы мертвые!"
Зяма проигрывал. Ему не везло прямо-таки с катастрофической последовательностью. Он спустил все, что у него было, и теперь даже собственной исподней рубахой пользовался напрокат – в счет будущих расчетов. Сегодня Зяма целиком и полностью, вместе со всем своим движимым и недвижимым, принадлежал Петьке. Наверное, поэтому госстраховский плакат "Выгодно, надежно и удобно..." за его спиной выглядел сейчас особенно нелепо. То и дело вытирая рукавом испарину со лба, Петька тасовал карты и с профессиональной ловкостью раскидывал их на три кучки: Зяме, Валету, себе; Зяме, Валету, себе. Валет вел игру мелко и осторожно, скорее престижу ради, чем из корысти. Савва не играл. Он всегда считал искушение судьбы занятием зряшним, даже предосудительным. К тому же ему доподлинно было известно, что все здесь будет разворачиваться как по нотной прописи: в самый подходящий для себя момент Петька по праву кредитора закроет банк, Валет, как всегда, остается при своих, а Зяма пойдет искать место выплакаться. Это у него вроде обязательного правила. Потом он сядет писать письмо маме с клятвенными заверениями разбогатеть в ближайшее время и трогательной заботой о ее камнях. В конце концов общежитейское равновесие восстановится и жизнь братвы войдет в свою колею...
Сумерки вплывали в комнату, отстаиваясь в углах и под топчанами. Сквозь полудрему Савва вслушивался в ленивую перебранку Степана с Петькой.
– Эх, Петр, Петр, ну зачем, скажи на милость, тебе чужие деньги? Как пришли, так и уйдут, от чужого добра – добра не станет. Простил бы ты ему, смотри, как на душе полегчает.
– А это, паря, не твоя забота. Ишь праведник нашелся! Полегчает! А может, у меня блажь – в нужник с сотенной ходить, а может, я чемодан кредитными билетами обклеить хочу, может, мне махру в них свертывать сподручнее: дым сладкий больно получается. Вот так. И не лезь в душу. А добрый – свои отдай; сто грехов спишется.
– Волки и те добрее.
– С волка прописки не спрашивают.
– Тяжко ты, Петр, помирать будешь.
– А это, я так думаю, для всех одинаково.
– Ой, нет, Петр, ой, нет.
– Ладно, иди – беги, праведник. Надоело.
Разговор погас так же неожиданно, как и вспыхнул. Тишина наполнила комнату. Отененная густой синевой августовского вечера, в форточное стекло вклеилась студеная звезда. Звезда чуть заметно мерцала и, казалось, всматривалась во что-то ей одной ведомое. Коротко скрипнула дверь: Зяма возвращался на исходные. Устраиваясь на топчане, он еще долго ворочался и вздыхал, потом затих, но по его глубоким придыханиям чувствовалось, что парню сейчас не до сна: проигрыши давались ему тяжело.
Первым подал голос Валет:
– Не в деньгах счастье, Зяма... Позвони малость – забудется...
– Фарт есть фарт, – грустно откликнулся тот из своего угла, – но хотя бы раз, хотя бы по теории вероятности. И так всю жизнь... И во всем...
Петька не удержался, чтобы не позлорадствовать:
– Зато в любви полный ажур.
– Заткнись, – оборвал его Валет и снова попросил: – Будь другом, Зяма, позвони на сон грядущий...
– Не знаю, Валет, получится ли... Не контачит что-то...
Но тот уже объявил:
– Любимец публики Зяма Рабинович-Рябушинский. "Тайны парижских трущоб"! Часть седьмая!
Зяма начал несколько вяловато, – чувствительность натуры сказывалась, – но постепенно его земные беды отступили перед величием парижской панорамы, его голос креп, наливался дикторским металлом, обволакивая слушателей вязью удивительных своей новизной, легких, дразнящих слов:
– "Когда часы на башне Нотр-Дам пробили полночь, из ворот таверны "Мечта гурмана" выехал зашторенный кабриолет. Желтые блики газовых фонарей проникали внутрь экипажа, освещая лицо Человека в Маске..."
Все, чем братва жила до сих пор, становилось мелким, пустячным, обыденная явь отступала за пределы реальности. Хоровод причудливых образов и видений начинал властвовать в четырех стенах, затерянных в тысячеверстовой степи.
Слушая Зяму, Савва никак не мог отделаться от ощущения почти болезненной жалости к себе и ко всем, кто был сейчас рядом с ним. Казалось, что какая-то огромная темная сила сумела заслонить от них настоящий, большой мир, в котором жили совсем другие люди, иной, не похожей на здешнюю жизнью, и оттуда, из того мира – доносились сюда только красивые призрачные сказки...
Зяма тем временем продолжал:
– "...Защищайтесь!" – грозно воскликнул Человек в Маске графу де ля Труа Полиньяку. Кровь стыла в жилах от этого голоса... Но было поздно – она была мертва... А в это время по дороге из Шампани во весь опор к Парижу неслись всадники. Сапфиры и золотые талеры, алмазы и жемчужные колье переливались перед его глазами всеми цветами радуги..."
Еле слышно отворилась дверь, и трепетная тень перечеркнула лунный квадрат на полу. Потом тень надломилась, вздохнув Дусиным голосом:
– Посумерничаю с вами.
Ей никто не ответил. Диковинные созвучия, завораживая, плавали в темноте, и, хотя все знали, что и эта Зямина байка, как и все предыдущие, окончится благополучно и что пороки будут наказаны, а добродетель восторжествует, каждый старался не пропустить ни единого слова: каждый хотел своей доли забытья.
– "Герцогиня была в обмороке. Человек в Маске наклонился над нею и сказал: "Ваше высочество, вы свободны!" Придя в себя, она подняла на него свои небесно-голубые глаза и умоляюще спросила: "Скажите мне ваше имя, о благородный юноша!" Но Человека в Маске уже скрыла темная ночь..."
Когда Зяма кончил, воцарилась тишина, прерванная только коротким Петькиным:
– Живут люди!..
Каждый думал о своем. Каждый переживал очередную Зимину байку по-своему. И поэтому, наверное, братва по молчаливому сговору старалась не растрачивать все переполнявшее ее в случайном разговоре и пустом слове.
Пожалуй, впервые после короткого и уже почти забытого детства Савва засыпал легко и бездумно, как после дня рождения. И снилась ему звезда, вклеенная в блистающее вечерней синевой окно.
Три печи были выбраны на треть и одна – Зямина – на четверть. Обходиться без подачи становилось трудно. Казалось бы, все очень просто: делись по двое, и клади больше, кати дальше. Но тут-то и произошла загвоздка: Зяма как напарник никого не устраивал. При новой расстановке, хочешь не хочешь, а выработка поровну. Но "дружба дружбой, а табачок себе дороже". Все эти дни романист еле-еле дотягивал до тысячи. Физический труд был ему явно противопоказан. И потому стать с ним в пару никто не торопился.
В перерыв, сидя за обеденным столом, братва старалась глядеть куда угодно, только не друг на друга. Зяма, оседлав краешек табуретки у окна, изучал всех поочередно печальными, недоумевающими глазами. Валет, старательно раскатывая ладонью хлебный шарик, определил свою позицию весьма недвусмысленно:
– Я, конечно, сочувствую твоей маме, Зяма, но два рыцаря для ее камней многовато. И потом – у меня у самого долги.
Петька лишь покосил глазом в его сторону, видимо прикидывая, во что ему может обойтись нейтралитет, а прикинув, принялся молча обкусывать желтый ноготь большого пальца. Ему кооперация с Зямой могла принести одни убытки. Степану все равно не оставалось пары, а потому для него разговор значения не имел. Смахнув в ладонь крошки со стола и опрокинув их в рот, он истово перекрестился и вышел. Савве стало ясно, что так им не договориться и до второго пришествия. За лишний даровой рубль эти мальчики готовы были драться, как говорят, без страха и упрека до последнего издыхания. И хотя Зямино партнерство не вызывало особого восторга и у него, он решил закруглить торговлю:
– Пусть он встанет со мной. Обойдемся.
Зяма с благодарной затравленностью посмотрел в его сторону, но Валет неожиданно веером распустил перед собой колоду карт.
– Нет, сказал он, – здесь не богадельня. Карты скажут правду. Факт – дело верное. Тянем туза.
Во всеобщем молчании чувствовалась едва скрываемая одобрительность. Даже Зяма всем телом подался к столу. Потухшие было глаза его подернулись азартной поволокой. То, что разменной монетой служил он сам, не имело в эту минуту никакого значения для него: в нем заговорил игрок. Выбор жанра решили жребием. Сошлись на "коротенькой". Сдавать первому выпало Савве. Все шло как в отборочном олимпийском. Ему – везло. С одного захода он высадил Петьку, со второго – Валета. Партия между ними и решила Зямину судьбу. Сдавал Петька. Он, сопя, долго и старательно перемешивал колоду, карты открывал с трепетной сторожкостью, словно ждал от каждой из них смертельного подвоха и, когда "бито" легло на Валетовой стороне, не вьщержал-таки, злорадно осклабился:
– Везет тебе, Валет. С фортуной снюхался?
Тот не ответил, а только, проходя мимо сникшего Зямы, беззлобно хлопнул его рукавицами по спине: пошли, мол. Тот коротко глянул на него печальными глазами, поднялся и, ссутулившись, двинулся к выходу. Розовощекий счастливец с поднятой над головой сберкнижкой лучезарно улыбался ему вслед. Савве было мало дела до Зяминой участи и чьих-то заработков, сентиментальность он считал для себя обременительной роскошью, но торжествующая ухмылка на свинцовом, схожем с пузырчатой поковкой Петькином лице могла вывести из себя человека и покрепче нервами.
– Слушай, ты, – вставая, с тихим бешенством выдавил он сквозь зубы, сомкни пасть, а то у тебя уши лопнут. Я тебе тоже много не наработаю, не надейся.
Петькина праздничность мгновенно стаяла. Тупой, в редкой бесцветной поросли подбородок дрогнул под соскользнувшим с губ словом:
– Ладно.
– Надо быть человеком.
– Двинули.
– Надо быть человеком, – еще настойчивее повторил Савва. – Понятно?
– Ладно... Двинули.
– Двинули.
Первым на подачу встал Петька. Загружаясь, Савва искоса взглядывал на него и не узнавал. Куда только девалась Петькина грузная мешковатость, от которой несло чем-то медвежьим, угрюмым, скучным! В печи он, казалось, отряхнулся от незримой коросты. В движениях парня чувствовалась необъяснимо осмысленная гибкость и, можно даже сказать, грация. Кирпичи в широченных его ладонях выглядели совсем игрушечными и оттого как бы теряли свою трудную весомость. В смешении красного – от кирпича и черного – от закопченных стен он был похож на молодого смешливого черта, шутя играющего звонкими прямоугольничками пламени. И главное – черт улыбался, улыбался весело и озорно одними глазами, тронутыми доброй бездумностью. Савва вдруг поймал себя на том, что хочет сказать черту пару шутливых слов или подмигнуть просто так – по-человечьи. Но вместо этого он только сплюнул скрипевшую на зубах кирпичную пыль и равнодушно предложил:
– Перекурим?
Петька выполз из печи, лег плашмя на спину, широко раскинул руки, и сразу же посерел, будто погас. Тусклыми глазами глядел он в высокое небо, схваченное от горизонта до горизонта белесой накипью, и выцеживал в воздух вместе с дымом вялые, неокрыленные мыслью слова:
– Считай, тыщи три вывезли. По трудодню с лишним на рыло. Поднажать – так и еще два раза по столько дать можно. Мастер хвалится за трудодень десятку начислить...
Савве стало обидно и за свой недавний порыв и за слабость к оптическому обману: черт оказался ряженым. И как ни лень ему было ввязываться в разговор с Петькой, он не сдержался:
– И жаден же ты, брат! И куда в тебя столько? Высохнешь от денег-то.
Петька резко повернул к нему голову, и белесое небо опрокинуло в его глаза зябкую и бездонную свою обнаженность. Он заговорил, и впервые со дня их знакомства слова его обрели цвет и объем:
– Тебе что, для тебя работа – временная остановка. А я без работы – нуль. Три срока оттянул, а чужого чего за десять лет этой собачьей жизни пальцем не тронул. Все три отсидки – по паспортному режиму. У шабашников вырос... Всю Россию от конца в конец обшагал-объездил. Сыт по горло... Своего угла хочу, своей крыши! – Петька замолчал, с остервенением сплевывая с губ табачные крошки, потом сел, втиснул тупой подбородок в сдвинутые коленки и продолжал глухо и как бы про себя: – Помню, в Краснодаре под Ноябрьские иду я улицей: ночь, снег с дождем, а я только что из милиции, подписку, значит, дал... Погано так, бездомно на душе, а кругом окна горят... Разные: синие, красные, желтые... Встал я у одного, смотрю, знаешь, а в комнате у зеркала девчонка стоит, махонькая такая, лет десяти, вся в лоскутах... А над ней баба хлопочет, видать мамка... Все чего-то пришпиливает, подшивает. Полон рот булавок... А на столе чайник. Дужка отломана... И батон... и колбаса... ливерная... А они обе хлопочут около зеркала и все чему-то улыбаются, вроде сговариваются о смешном... Напился я этим разом до беспамятства. А на другой день меня взяли. Подписка-то на мне третья висела... Потом я уже в тюрьме зарок дал построюсь. У всех ведь, сам знаешь, считается: раз дом, значит, самостоятельный... Дом все списывает... Понастроил я хоромин для всяких барыг...
Едва ли бессвязная Петькина исповедь могла вызвать в Савве сочувствие: "свой угол" – это было не в его вкусе, но какая-то смутная боль от бессвязной Петькиной речи прикипала к сердцу, вызывая в душе томительное раздражение. Чтобы отряхнуться, отделаться от этого тревожного чувства, он вскочил и рванул на себя тачку:
– Хватит травить!.. А то и на дверные ручки не заработаешь... Поехали.
У соседей дело не клеилось. Зяма, стараясь не ударить лицом в грязь, брал на вывозке столько
же, сколько напарник, – девяносто. Но тачка в хрупких его руках словно оживала, переваливаясь с боку на бок. Тачка воздевала ручки кверху вместе с повисшим на них Зямой. Тачка делала диковинные сальто, и тогда кирпичи с металлическим звоном растекались по траве. Тут же из печи волчком выскакивал Валет и, оправляя один за другим камни Зяминой мамы отборной руганью, помогал напарнику разбирать завал. Зяма вел себя вяло и бессловесно: собственная никчемность убивала его. Прислушиваясь к Валетовым вариациям, Петька усмехался по-прежнему скупо, но злорадно. И то, что еще совсем недавно, нарастая, только слегка злило, вызывало неосознанную вражду, вдруг обожгло Савву удушливым бешенством. Он спрыгнул вниз и рывком притянул Петьку к себе, причем настолько близко, что разглядел розовые прожилки в его мглистых глазах и кирпичную перхоть на ресницах.
– Совесть у тебя есть или нет? Или тебе его денег мало? Так я тебе свои отдам. Вник?
Петька осторожно снял его руку со своего плеча и, отворачиваясь, опять сказал:
– Ладно... И чего ты злишься?
Савва и сам толком не знал, но он чувствовал, как день ото дня в нем накипает какая-то смутная и тяжелая озлобленность. Жизнь, как обычно, поворачивала его не туда, куда он хотел идти. Раньше Савва как бы не замечал людей, считал их предельно понятными, вроде объявления по оргнабору. Все в них для него было простым и объяснимым. И вдруг здесь, на допотопном кирпичном заводе, вырванные из общей безликой массы неумолимой логикой случайностей, они предстали перед ним как отдельные маленькие миры за семью печатями неведомых ему страстей и стремлений. И то немногое, что открывалось в них, было Савве чуждо и даже враждебно...
После шабаша он лежал на берегу заводского озерка и бездумно глядел в степь. Где-то там, у горизонта, на уровне его глаз, полз трактор. Трактор был похож на диковинного жука, ползущего по самому краю земли. И на мгновение с Саввы опали спасительные одежки мальчишеского цинизма, и он показался себе самому жалким и затерянным, как полевая мышь в лесу. Потом, слева, от зеленой хуторской кипени, отделилась и пошла ему навстречу девичья фигурка с желтой косынкой через плечо. Издалека косынка виделась языкатым подсолнухом, полыхающим на ветру. Она шла тихо, опустив голову на грудь, будто искала что-то под ногами. И когда девушка приблизилась, косынка в ее руке уже выглядела туго скрученным пшеничным жгутом. Наконец она подошла так близко, что можно было разглядеть на ее платке затейливую роспись – коричневым по желтому. Савву вдруг охватило жгучее желание вскочить, броситься к ней, подхватить ее на руки и унести, унести так далеко, чтобы уже не возможно было вернуться, и, одолевая искушение, он отвернулся и стал глядеть в воду. В озерной ряби поплясывали первые, еще не отстоявшиеся звезды. Потом к ним придвинулось расплывчатое отражение, придвинулось и сразу исчезло, а рядом с Саввой зашуршала трава.
– На хутор вот сходила, – Дуся говорила куда-то мимо него, поверх озера, и как бы вслушиваясь в каждое слово свое, – обнову купила. – Она вытянулась рядом с ним, и крапленная темными цветочками косынка рыжей змейкой вытянулась между ними. – И снова девать себя некуда.
Савва, сплевывая на воду, зло огрызнулся:
– Вас сегодня всех здесь исповедоваться тянет. А я не поп.
Дуся не обиделась. Или просто сделала вид, что не обиделась. Она только чуть отодвинулась от Саввы и задумчиво сказала:
– Чудной ты какой-то. Все взрослым притворяешься. Слышала я сегодня, как ты с Петькой-то... Ведь он втрое против тебя сильнее. Не боишься? Ему что, стукнул и пошел себе, ищи ветра в поле...
– Знаешь, маруся, мне эти понимающие рожи до смерти надоели. Что тебе от меня нужно? Я – сам по себе, ты – сама по себе, и не капай мне на мозги.
Дуся лежала вполоборота к нему, комкая в кулаке послушный пламень косынки, и каждое слово его будто добавляло густоты темным ее зрачкам. На чистом, совсем девичьем лице ее резкими штрихами в уголках губ и глаз неожиданно прочеканился характер. Даже голос у нее стал другим – строгим, но в то же время как-то особо доверительным:
– Коли б все не для себя только, а и другим чуть-чуть. Ходят все, как волки, по свету, друг от друга душу прячут, будто боятся ни с чем остаться. Оттого и жить тошно. – Она перебирала его волосы, и Савва чувствовал, как теплая волна доверия и благодарности подкатывает к его горлу острым соленым комочком. – Уйти бы тебе отсюда... Сломаешься...
– Куда – уйти? Земля круглая...
– Не знаю... Только не здесь...
– На мне – где сядешь, там и слезешь. Я не Зяма, на мне не такие волки зубы обламывали.
– Не знаешь ты мастера. У него все начальство в кармане.
– Плевать. На горло берет. Ему еще глаз на анализ никто не вынимал. А я, если дело дойдет, выну.
Движение ее пальцев стало медленнее, трепетней:
– Не сносить тебе головы...
– С детства долдонят, а ношу – не жалуюсь.
– Эх ты...
– Что – я...
– Задира.
– Какой есть.
– Хороший...
Он увидел Дусино лицо близко-близко от своего, и вдруг его словно обожгло изнутри, и все исчезло вокруг, перестало существовать, и были только ее платье, ее губы, ее глаза, и все, что оставалось позади, уж не имело ни значения, ни смысла. Она отдалась ему со спокойной беззащитностью, но в глазах ее не было ничего, кроме усталости и тоски – глубокой и скорбной. Вставая, Дуся коротко вздохнула:
– А дальше что? Эх ты!
А он лишь подумал: "Как просто". И еще: "Вот тебе, Зяма-звонарь, и любовь вся до копеечки".
X
Савва прислушивался к горячечному шепоту товарища и мучительно соображал: что же ему делать дальше, как поступить? Положение его осложнялось до крайности. Уже четвертые сутки они не трогались с места. Он хотел дать Сашке отлежаться. Но тому становилось все хуже. Кровавый кашель вытряхивал из тщедушной Сашкиной плоти последнюю волю к сопротивлению. Савва отчетливо сознавал, что задерживаться здесь и долее равносильно гибели, но бросить напарника, уйти в одиночку он не мог, не находил в себе решимости. После всего пережитого и переговоренного ими в нем завязалась и день ото дня росла какая-то необъяснимая тяга, если не сказать – родственность, к Сашке. И поэтому сейчас, при всей безнадежности ситуации, Савва чувствовал, что, сколько бы ему ни довелось ждать, он не бросит татарина, не уйдет в одиночку.
Мысли цеплялись одна за другую, образуя нерасторжимый, с редкими вопросительными перебивками круговорот, и он незаметно для себя уснул, скорее даже не уснул, но забылся, а когда пришел в себя, Сашки рядом с ним не было.
– Сашка!.. Сашок! – негромко позвал он, ощущая в душе нарастание тягостной тревоги. – Сашок!
Гнетущее молчание обкладывало его со всех сторон. Он углубился в чащу, и только стук собственного сердца сопровождал его в этом лихорадочном поиске. Невидяще всматриваясь в буро-зеленое сплетение зарослей, Савва шел наугад, пока сквозь ребристое нагромождение лиственничных ветвей не увидел прямо перед собой – на уровне глаз – ногу, обутую в яловый ботинок с подошвой, прикрученной медной проволокой. Нога едва заметно покачивалась на весу: урок Лариона Грача в крайнюю минуту сгодился Сашке.
Легкая добротными рессорами бедарка мастера чуть слышно влетела на заводскую площадку и, круто развернувшись, без нажима осадила около печей.
– Ну как, москали, идет работа? – Мастер, заметно навеселе, стоял, качаясь, в бедарке, и заплывшие глаза его посверливали ребят с пьяным озорством. – Добре. Шабашь – разговор есть. Он грузно спрыгнул на землю и, постегивая по сапогу витым, желтой кожи хлыстиком, зашагал вразвалочку мимо кирпичных кладок к летней кухне.
Петька, кивнув ему вслед, подмигнул Савве, осклабился:
– Гуляет барин.
– Черт с ним. Подавай.
– Не зазря он добрый, надо думать.
– Черт с ним, говорю, подавай.
– Нет, браток, шабашить так шабашить. Работа, – Петька снова подмигнул, от нас не уйдет. Гульбой пахнет. Это уж как пить дать. По барину видно. Пошли.
– С чего это? – насторожился было Савва.
– Видно, дело есть.
– Какое еще дело?
– А там, – Петька снисходительно хохотнул, – увидишь.
Под навесом летней кухни по обе мастеровы руки сидели Валет и Зяма. Все трое плотоядно оглаживали глазами выставленную Дусей на стол четверть с самогоном. Так, наверное, выглядят утопающие за минуту перед очевидным спасением. Дуся колдовала над снедью. Савва с Петькой еще не успели опуститься на скамью, когда мастер нетерпеливо скомандовал девке:
– Лей.
Пили молча, не чокаясь. После третьего захода мастер, отодвинув от себя рукоятью крученого хлыста свою кружку, сказал как бы так, между прочим:
– Дочь замуж выдаю. Свояки чуть не со всего Кавказа съедутся. Так что место лишней телке найдется... В общем – ставлю две четверти самогону и по десять галочек в ведомость.
Наступила красноречивая пауза. Петька отвернулся и заскучал тусклыми глазами в сторону лесополосы. Дуся судорожно теребила в руках конец косынки, свисавшей у нее с плеча. Слово оставалось за Валетом. Не глядя на мастера, Валет потянул у него из рук жгучий хлыстик, сложил хлыстик вдвое и легонько хлестнул им по своей ладони.
– Заделаем.
– Но так, чтобы и комар носу...
– Заделаем, мастер, – упрямо и резко повторил Валет, – не в первый раз, заделаем.
Выпили еще по одной, и Зяма, исходя красными пятнами, нетерпеливо заерзал на месте:
– А если двух, мастер, двух?
В ответ тот смачно хрустнул огурцом:
– Вдвое и магарыч.
– И галочки?
– Иддет.
Валет поднялся и сказал:
– Надо выспаться.
Все встали, и мастер, по-хозяйски облапив стоящую у печи Дусю, сально хохотнул:
– Пошли, девка, мурашей давить. Во мне нынче дурная сила играет. Уважь не пожалеешь.
Дуся настойчиво отодрала от себя его руки и, привалившись спиной к опорной стойке, сложила белыми губами:
– Нет, мастер, не будет у нас с тобой сегодня никаких делов. Не согласна я больше, не хочу. Лучше уйду.
Мастер потерянно оглянулся, раскачиваясь, постоял против нее с минуту, потом густая, вязкая злоба хлынула ему в глаза, он резко откинулся назад и со всего размаха коротким толчком ударил ее в подбородок:
– Сука.
Но та лишь инстинктивно отвела голову, ожидая второго удара. В уголке Дусиных плотно сжатых губ выступило и стало, набухая, темнеть багровое пятнышко. Сбычившись, мастер снова шагнул было к ней, но тут между ними тенью вскользнул Зяма. Кровь схлынула с его лица, и лицо стало походить на жуткую маску, тронутую паутинкой недоброй гримасы:
– Хватит, мастер. Ты получил свое. Если тебе нужны проценты, ударь меня. Ее бить ты не будешь. Надо иметь совесть, хотя бы на всякий случай.
Бешеная муть захлестнула мастера, он схватил Зяму за ворот робы и притянул к себе:
– Ах ты харя, да знаешь, что я тебя в порошок сотру и плюнуть побрезгую! От тебя только вонь пойдет.
Зяма вырвался и, мгновенно подломившись, тут же выпрямился, и в резко очерченной руке его взмыла над головой кирпичная половинка.
– Я, мастер, ничего-таки не теряю. Тебя унесут ногами вперед на месяц раньше меня – и все. Лучше разойдемся, мастер, я не люблю крови.
Тот еще продолжал бешено утаптываться около Зямы, но по тому, как он беспомощно втискивал свой хлыст за голенище сапога и все никак не попадал, было видно, что злости его осталось на раз плюнуть. Неспокойными глазами он поискал было сочувствия у братвы, но Петька в ответ только заработал щербатыми скулами, а Валет скучным голосом сказал:
– Нам надо спать, мастер. Во хмелю дело не делается. И, знаешь, мы тоже люди. Ты посылаешь за кукурузой – мы идем за кукурузой. Тебе хочется птицу мы идем по птицу. Тебе нужна телка, – мы колем для тебя телку. Ты знаешь, что это такое. Это не уголовный кодекс, это самосуд – и конец. Но мы не отказываемся. Чего же тебе еще от нас нужно? Я прошу тебя, не трожь никогда больше Зяму и девку тоже не трожь...