Текст книги "Письма русского путешественника"
Автор книги: Владимир Буковский
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
– Как же вы утверждаете, что не осознавали преступность своих действий, – говорит какой-нибудь полуграмотный майор, – а сами конспирировались, прятались? Старались, чтобы вас не заметили...
И, посовещавшись со своим правосознанием, примерно 95 из 100 соглашаются. Казалось бы, и обширных юридических познаний не нужно, чтобы сообразить: любая домохозяйка прячет деньги от воров и запирает на ночь дверь на замок, не совершая при этом никакого преступления. Для человека, уверенного в своей правоте, выросшего с детства в сознании своего права, и тени сомнений не должно возникнуть. Как же так легко усваивают они советские нормы, едва ступив на нашу почву?
Живя в Советском Союзе, всегда стараешься найти разумное объяснение событиям на Западе, каким-то разрозненным фактам западной жизни, до нас доходящим. В крайнем случае, списываешь всякие несоответствия на неполноту информации. Сообщения о том, с какой готовностью законно избранные правительства исполняют прихоти террористов, захвативших заложников, всегда повергали нас в глубокое недоумение. Может, мы чего недопонимаем? Ведь по идее даже в переговоры вступать правительство не вправе в таких случаях, потому что возводит этим бандитов в ранг равной стороны. Зачем же тогда проводить всеобщие выборы, если волей всей нации распоряжается любой вооруженный маньяк? Власть же в данном случае не какой-нибудь предмет, который можно временно передать соседу: "Подержите, пожалуйста, я сейчас вернусь". Но, поживши на Западе и увидев хотя бы отношение к выборам у избирателей, ничему больше не удивляешься. Почти половина их вообще на выборы не ходит – им безразлично. Какая-то часть идет по партийной обязанности, почти как в СССР. Остальные голосуют не за то, во что верят, а против того, чего боятся. За "правых", чтоб не пришли к власти "левые"; за "левых", чтоб не пришли к власти "правые". Ну, а за маленькие партии что ж голосовать, у них все равно нет шансов прийти к власти. Предвыборные манифесты читают разве что только англичане. И это – ответственное решение гражданина демократической страны, избирающего свое правительство, своих представителей?
Забавно, однако, что при этом все недовольны бесцветностью своих политиков, отсутствием у них каких-либо принципов или концепций, а часто и просто отсутствием серьезного выбора. И действительно, за исключением Садата, папы римского да Маргарет Тэтчер, профессиональный уровень здешних политиков пугающе низкий. Во Франции большинство моих знакомых голосовать не ходят – нет смысла. Несмотря на обилие политических партий, существующих более всего для собственной забавы, практически есть лишь две реальные силы, и обе объективно просоветские. Для одной – самый большой враг в мире почему-то США (видимо, по принципу басни Крылова: для мышей "страшнее кошки зверя нет").
"Величие Франции", по их мнению, состоит в том, чтобы всегда поступать наперекор интересам демократического мира, благо этот мир не собирается их оккупировать и ссылать в Сибирь. Для другой самый большой друг на земле Советский Союз. При этом, насколько я могу судить по печати и своим довольно многочисленным выступлениям во Франции, население настроено отнюдь не просоветски, то есть разрыв между желанием избирателей и политикой, проводимой выбранным ими правительством, колоссальный. Эти две вещи существуют как бы независимо друг от Друга.
Избиратель разочарован – что толку ходить на выборы? Все равно ничего не переменится. Но позвольте – не вы ли такое положение создали, выбирая по принципу наименьшего из двух возможных зол? Разве у вас нет права (и ответственности, добавлю я) гражданина своей страны обеспечить правительство, соответствующее вашим верованиям? Ответ, который я обычно слышу на этот вопрос, пугает меня своим сходством с рассуждениями советского человека: "А что я могу сделать один? Что может сделать даже маленькая группа людей? Большинство ведь все равно поступит по-старому".
Другой пример западного правосознания еще разительней. Я имею в виду попытку решать законодательно проблему абортов. Безусловно, вопрос этот необычайно сложен, и Боже меня избавь обсуждать его сейчас по существу. С обеих сторон накопилось столько эмоций, что глаза выцарапают. Но одно дело спорить, взывать к чувствам, верованиям, разуму или совести, другое дело ставить этот вопрос на голосование. Получается такая же бессмыслица, как если бы мы решали голосованием вопрос: есть Бог или нету, а результат издали бы в виде закона. Между тем одна из старейших европейских демократий – Швейцария – именно так и поступила, проведя референдум. Результат: 80 процентов против абортов, 20 процентов за – годится разве что для размышлений, но никак не для занесения в скрижали закона. Ведь если 80 процентов населения не хочет делать абортов, так их никто и не заставляет и заставить не может, каков бы ни был результат опроса. Однако какое же они имеют право решать за тех, кто хочет? Принуждать кого-то принимать насильно их верования и нравственные решения? Этот вопрос можно решать только за себя, но не за своего соседа.
Боюсь, что представление о праве здесь еще примитивней, чем у советского человека. Допустим, что в Конституции США записано "право на стремление к счастью". Что это должно означать, представить себе трудно. Счастье, как известно, всего лишь мимолетное психическое состояние, причем некоторые люди органически к нему не способны. Зато есть довольно много людей, у которых такое "стремление" неизбежно приведет к конфликту с законом. Допустим, кто-то обретет счастье, лишь убив свою жену. Считать это его правом?
Забавно, но именно в США, и не кто иной, как наш главный законник Алик Вольпин, имел случай убедиться в здешнем безразличии к закону. Поселившись в Бостоне, он, как и следовало ожидать, первым делом стал изучать местные законы. И вдруг, к своему величайшему изумлению, обнаружил, что по законам штата Массачусетс "лицо, состоящее в браке, не должно иметь половых сношений с иным лицом". Привыкши читать и трактовать законы аккуратно, с той точки зрения, как они могут быть использованы против него, Алик пришел в ужас от такой формулировки. Мало того, что "иным лицом" в данном случае вполне может быть и законная супруга (иное лицо по отношению к кому? К самому себе, разумеется. Такое толкование вполне допустимо). Но, что было более существенно в положении Алика, уезжая из Москвы, он не развелся со своей женой и формально все еще был "лицом, состоящим в браке".
Напрасно друзья уговаривали его, что данный закон уже давно не применялся и, хоть формально считается еще действующим, фактически никто в штате Массачусетс о его существовании не слыхал. Незнание закона, помнил Алик, не является смягчающим вину обстоятельством. Сложность же состояла в том, что через пять лет он собирался получить американское гражданство, а при этой торжественной процедуре обязательно спрашивают, не нарушал ли будущий гражданин каких-либо законов на территории США. Страдая всю жизнь от "патологической правдивости", Алик даже и не помышлял о возможности сокрытия от властей своей преступной деятельности. Посмотрев законы других штатов, он обнаружил, что аналогичное положение есть почти во всех, кроме, кажется, Луизианы и Арканзаса, что довольно далеко от Бостона. Не знаю, как бы он выходил из положения – пять лет все же срок весьма долгий, – выручило близкое соседство Канады.
Вся эта история звучит как анекдот, однако в самом деле, почему человек должен лгать, чтобы стать гражданином США? Не из-за того ли и уехало большинство советских эмигрантов, что им надоело врать каждый день? И еще вопрос, существенный в контексте наших рассуждений о правосознании западного человека: почему же никто не обратил внимания на этот нелепый закон для Алика?
Увы, американцы не только не читают своих законов, но и считают такое положение нормальным. Единственное действительно широко известное право это право молчать до прибытия вашего юриста, если вы попали в "неприятность". Не густо. Что властям лучше ничего не говорить поелику возможно – и у нас знают. Только вот юриста у нас к делу не допустят до конца следствия, когда уже поздно что-либо исправить. Словом, правами мы не избалованы и закон ценим немного больше, поскольку существует он только на бумаге. Нужно долго жить в бесправии, чтобы научиться ценить его.
Но, быть может, наши представления о демократии были просто неверны, искусственны и абстрактны, быть может, ни особой терпимости, ни четкого правосознания им здесь вовсе не нужно? Напротив, демократия есть постоянная борьба различных сил, групп, фракций, тенденций и течений, в процессе которой правовые нормы и отношения постоянно пересматриваются, меняются. Зачем их и знать тогда, если они лишь некий временный компромисс, некое динамическое равновесие, а единственным постоянным фактором является сама эта борьба?
Что ж, пожалуй, в этом есть большая доля истины. Право бороться за свои интересы, свои принципы – наиболее существенная сторона демократии. Несправедливость, угнетение могут случиться в любом обществе, но только при демократии никто не может помешать вам с ними бороться. Пишите воззвания, расклеивайте листовки, устраивайте демонстрации, ищите единомышленников (и вы их найдете), обращайтесь в прессу (и она выделит вам место, хотя бы потому, что ее интересуют новинки), обращайтесь к знаменитым людям (и один из десяти вас поддержит), наседайте на политиков (и хоть один да включится в вашу кампанию, потому что ему нужны голоса избирателей). Весь механизм демократии оказывается на вашей стороне, помогает вам, более того, подталкивает вас шуметь и требовать. В сущности, какую бы бредовую идею вы ни отстаивали, какое бы нелепое требование ни выдвигали – результат будет примерно тот же.
Механизм демократии нейтрален, он не может работать избирательно. Для него важны лишь два обстоятельства: что у вас есть проблема и что вы требуете. Чем неразумней, скандальней ваши действия, тем лучше, а если походя вы нарушили закон – и совсем хорошо. Пусть юристы затем разбираются, кто прав, а кто виноват, – это уже их дело. При существующих настроениях во всем и всегда виновато общество, которое это тут же и признает. Ваша проблема становится общенациональной, а то и международной. Теперь с вами вообще ничего поделать нельзя – только удовлетворить ваше требование, потому что вы под защитой всемогущей паблисити. У вас масса сторонников и подражателей, а ваши идеи в общем приняты обществом. Лишь немногие "ретрограды" все еще пытаются сопротивляться, но ваши сторонники их быстро задавят, затравят и обратят в гонимых. Последние могут, конечно, вернуть свои позиции, если они столь же энергичны и предприимчивы, то есть проделав ту же кампанию.
Что ж, если вы принимаете демократию как таковую, то вы должны принять и ее эксцессы, поскольку не может при ней существовать верховный мудрец, определяющий, что крайность, а что нет. Но вот беда – чем дальше, тем громче надо кричать, чтоб тебя услышали, а кто не требует, тот вообще ничего не получает. А требовать приходится фактически друг у друга, ибо что же такое общество, как не мы сами?
Ни демонстрации, ни петиции уже не действуют – их десятки тысяч, а потому энергичное "угнетенное" меньшинство должно прибегать к более эффективным приемам, например, захвату заложников или взрыву бомб в пивных.
Я знаю, есть еще много "ретроградов", которые поморщатся при слове "заложники", а ведь этот метод уже давно стал вполне респектабельным. Практикуют его не какие-нибудь экстремисты – вполне почтенные профсоюзы держат заложниками, например, детей в английских госпиталях или десятки тысяч таких же рабочих, поехавших в отпуск во Францию. Да ведь если разобраться, почти любая крупная забастовка в наше время – это все тот же метод заложников. Путешественнику безразлично, захватили его самолет террористы или его держат бастующие воздушные контролеры: и те и другие вымогают деньги у кого-то, с кем он не имеет чести быть знакомым.
Поразительно, не правда ли, как легко "угнетенные" превращаются в "угнетателей"? Эксплуатируемые – в эксплуататоров? Как-то Арт Бухвальд написал весьма занятный фельетон о том, что при нынешних системах поощрений в промышленности труднее всего найти место белому, молодому, здоровому мужчине, не имеющему судимости или прошлых "неприятностей" с наркотиками. Никакой премии от правительства за наем такого рабочего предприниматель не получит. И это не только шутка – уже есть судебные дела о дискриминации белых. Ну а профсоюзы? Еще вчера право на их создание надо было завоевывать, сегодня же они выгоняют с работы тех, кто не хочет к ним вступать. Только-только завоевали право на забастовку – и уже тысячи рабочих в Англии жалуются своим членам парламента, что без тайного голосования они боятся выступить против очередной забастовки. О терроре политических меньшинств и добавить нечего – он вполне откровенный, часто сознательно нацеленный на уничтожение демократии.
Погодите минуточку. Это уже звучит как-то подозрительно знакомо террор меньшинства против большинства, цензура, принудительное вступление в профсоюзы, а заодно и в политические организации (голоса членов профсоюза автоматически поступают в актив соц.партии, например, в Англии и Швеции). Да ведь это наш славный Советский Союз во всей своей красе и силе. Только террористическое меньшинство захватило у нас власть в момент кризиса, а дальше – террор в масштабах страны, запуганное "молчаливое большинство", слабое, дезорганизованное сопротивление армии и опять террор. А тут еще и страна большая, да коммуникации прерваны – в одном конце не знают, что происходит в другом; разруха, голод, мятежи, грабежи – словом, полная неразбериха, при которой крутые меры центральной власти и на Западе сочтут оправданными. В общем, я убежден, что ни одна европейская демократия не пережила бы такого кризиса, какой возник в России в конце первой мировой войны.
– Но позвольте, – скажет ученый-историк, – вы забываете традиции, культуру... На Западе демократия существует сотни лет, а в России ее никогда не было.
Нет области интеллектуальных занятий более бесполезной, а то и вредной, чем история, для решения затронутых вопросов. Исторических концепций столько же, сколько историков, а вернее – столько, сколько требуется различным идеологиям для их обоснования. История – лишь огромное количество разрозненных фактов, которые при желании можно подтасовать под любую концепцию. Задним умом всякий крепок. Возникнет завтра тоталитарный режим во Франции – тут же историки все нам объяснят про французские плохие традиции. Вспомнят и Конвент с его гильотиной, и Наполеона, и Парижскую коммуну. В сущности, и демократия там возникла не так уж давно, и стабильной она практически никогда не была. Уже на нашей памяти, если бы генерал де Голль ее не ограничил, то, может, демократии у них уже и не было бы.
Словом, как на каждого человека можно написать некролог еще при жизни, так для каждой страны можно составить вполне убедительное историческое образование возникновения там тоталитаризма. Да, по сути дела, кроме разве что Англии, Голландии, Швейцарии и Скандинавии, где еще была демократия несколько столетий без перерыва? В Америке? Так там рабство отменили на два года позже, чем в России крепостное право. Притом у нас хоть отменили мирно, правительственным решением, в Америке же из-за этого несколько лет длилась гражданская война, почти полстраны было против.
С другой стороны, вот возникли молодые демократии без великих "традиций", скажем, в Японии или Германии и существуют уже более 30 лет. Вторая половина той же самой Германии – рядышком, только колючую проволоку перелезть, – так и осталась фашистской, лишь цвет сменила.
Мне кажется, мы склонны переоценивать значение традиций. Какое, скажем, влияние на формирование наших взглядов может иметь вера старшего поколения? Скорее негативное, поскольку новые поколения склонны скорее бунтовать, отталкиваться от верований своих отцов. Например, после всего, что я слышал о движении западной молодежи в 60-е годы, обо всех этих хиппи, битниках и пр., я был поражен скорее консервативным видом и настроениями теперешних студентов. Разговорившись как-то с одним пареньком у себя в колледже, выглядевшим особенно чопорно, аккуратно, одетым всегда, кроме костюма с галстуком, еще и в жилетку с цепочкой для часов, я вдруг понял, что он глубоко травмирован образом жизни своих родителей. Рассказывая об их появлении на выпускной церемонии у себя в школе, он весьма комично описывал, как прятался от этой странной пары в рваных джинсах и с нечесаными волосами, делая вид, что никакого отношения к ним не имеет. Выглядели они так, как если бы собирались подканать к нему и, небрежно хлопнув по плечу, предложить:
– Ну что, старик, курнешь с нами травки? Нечто подобное, только, может, в меньших пропорциях, произошло со всем этим поколением. В целом студенты сейчас максимально аполитичны и всерьез заняты учебой, что для западных университетов почти невероятно.
Думаю, каждое новое поколение подвергает традиции пересмотру. Единственным пределом в этой диалектике может быть разве что национальный характер, если это выражение что-нибудь еще значит в наше время. Но и с этой стороны восточно-европейцы – не более подходящий материал для тоталитаризма. Мы непокорны, с трудом усваиваем требования дисциплины, а власть у нас особым уважением никогда не пользовалась. Если бы, к примеру, требования режима в советских тюрьмах и лагерях соблюдались администрацией неукоснительно, мы вряд ли бы выжили. Скажем, в тюрьме дежурному надзирателю полагается каждые два часа пересчитывать заключенных в камере. Ночью, таким образом, он должен зажигать свет периодически, а то и открывать дверь. Разумеется, им лень, и свет просто горит всю ночь, что тоже неприятно, однако привыкнуть можно. В тюрьмах ГДР, как рассказывают, эта инструкция выполняется с чисто немецкой педантичностью, и ночь превращается в пытку для заключенных. Вообще, наша легендарная неорганизованность спасла нас от многих бед.
Что же касается традиционной демократии, то я сильно сомневаюсь, что таковая возможна даже теоретически. Вся история Древней Греции состояла в чередовании демократии и тирании. Платон даже считал, что одна неизбежно порождает другую. К тому же если признать важность такой традиции, то выходит, что свободе и демократии нужно учить людей, как тригонометрии. В основе этой идеи нечто вроде порочного круга: сразу от тирании к свободе перейти нельзя, не обучены. А как же обучаться в условиях несвободы?
Еще хоть какой-то смысл был бы в рассуждениях о традициях, если бы народная память удерживала события прошлого. Однако и этого нет. Судя по национальным праздникам демократических стран, их история состоит из сплошных побед и гуманных актов. Ничего, кроме национального тщеславия, они не отражают. А вот печальные события даже 30-40-летней давности уже стерлись из памяти. Американский фильм "Holocaust" вызвал целую бурю. Не только молодежь, но и люди старшего поколения были совершенно ошеломлены, как будто факты массового уничтожения евреев нацистами представляют хоть какую-то новость. Можно подумать, что не было Нюрнбергского трибунала, тысяч книг, кинофильмов. Разве все еще не продолжают время от времени ловить нацистских преступников где-нибудь в Латинской Америке? Разве не живы еще те люди, которые освобождали концлагеря или сидели в них? Да и каждый школьник все это знает.
Where is the Life we have lost in living?
Where is the wisdom we have lost
in knowledge?
Where is the knowledge we lostin information?
Т. S, Eliot. Тhe Rock.
Единственное последствие фашизма и второй мировой войны – это безумный крен "влево", каково бы это "левое" ни было, что бы оно ни означало. Левизна стала фетишем, а любой политик правее социалистов уже величался "фашистом". В результате мир сейчас ближе к "красному фашизму", чем предвоенная Европа к "коричневому". Такие вот дела с традициями.
Быть может, это покажется парадоксальным, но народы Восточной Европы обладают гораздо лучшей исторической памятью. Мы вообще больше живем прошлым, поскольку настоящего нет, а будущего не предвидится. Наши народы видели и фашистское нашествие, и коммунистическое господство; оттого нас больше никуда не кренит. Любой антифашистский фильм или книга воспринимаются у нас как антисоветские (а иногда и запрещаются цензурой). В целом у нас читают значительно больше. Даже в самой нищей рабочей семье всегда увидишь полку с книгами, а в семьях поинтеллигентней – целые библиотеки, передающиеся по наследству из поколения в поколение. Тиражи книг громадны, а редкие или запрещенные издания продаются из-под полы на "черном" рынке. Здесь же старые, классические книги – удел специалистов. Средний возраст книги – один год в лучшем случае. Подыскивая себе жилье в Кембридже в 1978-м, я обошел сотню домов и почти нигде не видел книг, разве что телефонные. И это в Кембридже, не в каком-нибудь поселке.
Разумеется, сказанное относится не только к Англии. Я меньше бываю в других странах, меньше знаю их жизнь, однако почти случайные эпизоды открывают ту же картину. Скажем, в Америке книги покупают не столько, чтобы читать, а чтобы поставить на полку. Почти в каждом доме есть Солженицын считается плохим тоном не иметь его книг. Мне было любопытно знать, как он воспринимается американцами, и я чуть не каждого спрашивал, прочел ли он стоящую на полке книгу.
– О да, – отвечали в большинстве случаев, – но не лично.
Как можно читать книги "не лично", я понять не мог, пока кто-то из русских не объяснил мне, что большинство читает рецензии в газетах и тем ограничивается. Так, чтобы не выглядеть невеждой и при случае разговор поддержать.
Сравнительно недавно, будучи в Марселе, я, конечно же, попросил свозить меня в замок Иф. Друзья мои дружно расхохотались. Оказывается, все русские первым делом туда просятся. Бывают любители и из других стран, но не французы. Французские дети не читают Дюма!
К чести малых стран нужно сказать, что они значительно больше читают. Особенно этим славится Исландия. В больших же странах положение прямо ужасающее. Считается, что привычку к чтению уничтожило телевидение. Не знаю. Думаю, все-таки прав был философ, сказавший, что только то знание усваивается, которое крадется. Для нас чтение – все равно что наркотик, бегство от серой реальности. По мысли наших вождей, мы не должны знать своего прошлого, должны быть отрезаны от мировой культуры. Вот мы и воруем. Здесь же каждый год публикуются тысячи новых книг на любые темы. Когда же им смотреть в прошлое?
Но если не терпимость, правосознание, традиции, то что же делает их свободными? Впрочем, так ли все просто? Мы так привыкли повторять прописную истину о свободе здесь и несвободе там, что начинаем терять смысл этого понятия. Неизбежное в разговорной речи упрощение привело к абсолютизации, экстернизации. Свобода сделалась какой-то вещью, товаром, который есть в одном магазине и которого нет в другом. Осталось только определить, почем фунт. Язык – враг наш, всегда норовит обернуть дело так, чтобы списать с нас ответственность, поменявши местами причину со следствием. И глядишь вместо "я свободен" появилось "я на свободе". К этому так легко привыкаешь, что начинаешь оперировать понятием "свобода" как географическим термином: к востоку или к западу от Берлинской стены. В лучшем случае мы отделяем внешнюю свободу как институцию от свободы внутренней – свободы выбора. И, уж совсем запутавшись, мы спорим, оттого ли возник ГУЛаг, что не было свободы, или ее не стало как раз из-за ГУЛага? Но вот кто-то спросил меня: "А насколько свободнее вы здесь себя чувствуете?" Какой странный вопрос. Легче – да; безопаснее – да. Но свободнее ли?
В тех достаточно жестоких условиях, где я прожил 34 года своей жизни, я был так же свободен, как и теперь. Мало того, и все, кого я встречал, были столь же свободны. У нас была цензура, но это привело лишь к тому, что слог пишущих стал изощренней, а глаз читающих – острее. Это же, в конце концов, привело к возникновению самиздата. Разумеется, за это сажали (и сажают) в тюрьму, но разве от того исчезла свобода слова? Просто слово становится ценнее, а чувство свободы – глубже. Разумеется, были и такие, кто предпочитал безопасность. Но ведь свобода-то у них была!
Да, там мы были в тюрьме. Но кто сказал, что и в тюрьме нет свободы выбора. Можно купить освобождение ценой предательства. Можно пытаться бежать. Можно унижаться за подачку и можно сопротивляться. В тюрьме, наконец, можно обрести свободу.
Для тех, кто несвободен внутренне, кто хочет убедить себя, что выбора нет, существует масса самооправданий, которые всегда звучат разумнее и гуманнее доводов свободы. Одно из них способно успокоить даже совесть палача: "Если не я, то кто-нибудь другой все равно это сделает. Лучше я, потому что тот, другой, может быть жесточе".
Как часто слышал я этот аргумент от надзирателей, следователей, тюремных психиатров. И вот я услышал его на Западе от западногерманского бизнесмена: "Если я не продам трубы Советскому Союзу, продаст мой конкурент. А у меня на заводе 1500 рабочих, которые станут безработными". А в это же самое время мы в тюрьмах отказывались работать, полагая, что позорно нам своим трудом укреплять эту систему всеобщего угнетения. Конечно же, за это нас морили по карцерам, в одиночках, но каждый из нас знал: "Если не я, то кто? Если не сегодня, то когда?" Скажите, кто же из нас был в тот момент свободней?
В тюрьме всегда есть что терять. Даже в одиночке, где все равно нет ни света, ни воздуха, ни кровати, ни книжек и только баланда каждый второй день, тебе все же могут еще продлить срок, если ты продолжаешь сопротивляться. Конечно, Западу еще далеко до владимирской одиночки, но он уже покорно учится не сердить гражданина начальника. Здешние политики не оставили себе выхода из навязанной им советским режимом ловушки: или война, или рабство. Политика безрассудных уступок уже привела к тому, что советский диктат чувствуется почти во всей Европе. Французское правительство, например, запрещает телевидению показывать "антисоветский" фильм в момент визита Брежнева. А вдруг дядя рассердится! Не успеют в Кремле насупиться мохнатые брови, как весь цвет западной политики спешит с заверениями дружбы. Моете ли вы хоть руки, господа, после этих рукопожатий?
Да что политики! Миллионы людей и там и здесь, скованные одной цепью страха, роют себе могилу. Свободны ли они? Да, конечно. Только ведь это очень трудно – выбрать свободу, очень страшно быть в ответе за ее последствия. Нельзя ли как-нибудь потихоньку, незаметно...
А услужливая фантазия уже подсказывает вам самооправдания – почти такие же и здесь и там. – Что я могу сделать один... – Если не я, то другой...
– Лучше ничего не делать, а то будет хуже... – Любая власть авторитарна. Лучше уж эта, чем другая...
– Не может быть, чтобы они хотели войны. Они такие же люди...
– Главное – ничего не делать. Время все излечит... Их сотни, этих самооправданий, а смысл один – ничего не делать. Быть покорным. Как дорога в ад вымощена благими намерениями, так дорога в рабство – самооправданиями.
Хуже мы? Лучше ли? Ни то, ни другое. Я вглядываюсь в лица прохожих и без особого труда узнаю знакомые типы. Этот был бы чиновником, тихим и забитым. А вот этот – секретарем парткома. Тот – стукачом, этот – зэком. Знакомые персонажи. Только одетые получше, и нет еще в движениях, взгляде знания своих способностей, своих ролей.
Да, самое большое открытие в том, что люди везде потрясающе одинаковы. Это оптимистическое открытие, потому что и у нас, стало быть, когда-нибудь станет, как у них. Но это же и пессимистично – у них, значит, тоже может быть, как у нас. И тут ничего не объяснишь, сколько ни кричи. Просто мы уже знаем, а они еще нет.
Глава о капитализме, социализме и бродячем призраке
"...Я также и сейчас думаю, что равенство есть метафизически пустая идея и что социальная правда должна быть основана на достоинстве каждой личности, а. не на равенстве".
Н. Бердяев. "Самопознание"
"Равенство, брат, исключает братство.
В этом следует разобраться".
И. Бродский.
"Речь о пролитом молоке"...
1967
Для любого человека внезапное переселение в иную, малознакомую страну – шаг в неизвестность, сулящий много трудностей. Для эмигранта из СССР это прыжок в пропасть без парашюта. Он, безрассудный человек, едет не просто в другую страну, к незнакомым людям с незнакомыми обычаями и говорящими на непонятном языке, а безвозвратно бросается в иной мир, где все должно быть иначе. – И куда его черти несут? – неодобрительно качают головами друзья. – Это ведь не то, что здесь, где можно ничего не делать, там – надо вкалывать...
Да и сам человек понимает всю безрассудность своего порыва и, решившись, только дивится своей отчаянности: в нашем советском сонном царстве официальная государственная работа служит лишь объектом бесконечных шуток. Кто ее всерьез принимает? "Мы делаем вид, что работаем; они делают вид, что нам платят". Словом, пересекая советскую границу, мы верим, что попали в мир, где всерьез работают и всерьез зарабатывают, где миллионные сделки заключаются прямо по телефону, без всякой волокиты, и где, заработав свой миллион, становится человек полным хозяином, кумом королю и сватом министру.
– Эх, была не была! Как-нибудь приспособлюсь. Конечно, придется попотеть, но, по крайней мере, начинается реальная жизнь без этой вечной советской раздвоенности, сонного существования и полной бесперспективности. Теперь все всерьез, все по-настоящему. Короче говоря, мы верим, что попали в мир капитализма. Но вот прошли первые восторги и удивления. Жизнь входит в нормальную колею, становится рутиной. Не изумляет больше обилие товаров или вежливость обслуживания, а чтение местных газет становится привычкой. В общем, начинаешь замечать то, что ускользало или не привлекало внимания. Тут-то вдруг и выясняется, что компетентность и эффективность являются не правилом, а исключением в сегодняшней экономической жизни Запада, а люди вовсе не заинтересованы заработать лишнюю копейку. В больших магазинах продавцы не знают, ни что у них есть, ни сколько стоит, а служащие больших предприятий (например, в Италии) занимаются ровно тем же, чем их советские коллеги: чтением книжек, болтовней и ожиданием конца рабочего дня. Из моего окна мне видно, как рабочие напротив строят дом, не спеша, с перекурами, ничуть не быстрее, чем в Советском Союзе. Но ведь получают-то они раз в 5-6 больше!