Текст книги "Рассказы"
Автор книги: Владимир Аренев
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 5 страниц)
В первый миг, короткий, но безобразный, Ом-Канл хотел положить Са обратно. Потом, конечно, догадался, что этим может помешать... чему-то.
Извернувшись, молодой охотник ухитрился взглянуть на кожу в том месте, где к ней был привязан Цветок.
Са, обиженный таким вопиющим невниманием к своей персоне, агукнул и ткнул ножкой в плечо родителя. Не отвлекайся, значит.
Кожа на груди светилась. Силуэтом проступало на ней изображение Цветка – и именно оно мерным сиянием озаряло внутренности шатра. Оно же, скорее всего, и спасло ребенка.
Ом-Канл усмехнулся – горько и в то же время с облегчением, – бережно уложил ожившего малыша в постельку и отправился собирать вещи. Надевая новую рубаху взамен истрепанной в пути, он заметил, что сияние пробивается из-под нее. И даже из-под куртки, надетой поверх рубахи и наглухо застегнутой.
Потом подумал, что, наверное, и так все видели, когда он шел от шатра Элл-Маха. Да и какая разница...
x x x
"И решил Ом-Канл, что чудо даровано ему горою с тем, чтобы уйдя от своих соплеменников, посвятил он остаток жизни своей отшельничеству и стал наследником того, кто помог ему советом. Ом-Канл ушел из селения.
Легенды рассказывают, что свет Цветка, поселившийся в его груди, наделил Ом-Канла бессмертием. С тех пор он живет высоко-высоко, в одной из далеких пещер, куда не под силу взлететь и орлам-царям. Однако если когда-нибудь кому-то на самом деле потребуется помощь, которую не в силах оказать никто другой, – просителю удается отыскать пристанище Ом-Канла Светоносного. И тот всегда помогает страждущему, какой бы немыслимой ни казалась помощь, граничащая порою с чудом".
x x x
Дальнейшее я помню плохо. Йут-Лад закончил рассказывать легенду как раз к тому моменту, когда носилки опустили. Я огляделся: мы находились на каменистой площадке. Больше я ничего не заметил, поскольку действие джакки уже стало почти незаметным. А вот боль наоборот, проступала в моем сознании, словно светокарта во время проявления.
Я стиснул зубы – скорее по привычке, нежели по расчету. И так было ясно, что после этой истории ни о каких полевых исследованиях речи быть не может. Койка, потом кабинет с пыльными стеллажами, на которых покоятся необработанные материалы чужих экспедиций. И которые волей-неволей придется обрабатывать тебе, ибо ни на что другое ты не способен. Вряд ли кто-нибудь из не-экспедиционщиков в состоянии понять всю катастрофичность для меня подобных перемен...
Словом, не было уже никакой нужды делать вид, что я настолько же вынослив и нечувствителен к боли, как ятру. Я поступил так, повторяю, по привычке... и еще, пожалуй, потому что для меня кое-что значило мнение этих людей.
Постепенно я начал проваливаться в некую пустоту, в беспамятство – и дальнейшее помню фрагментами, слишком уж разрозненными, чтобы составить по ним сколько-нибудь цельную картину случившегося.
Помню какие-то слова невдалеке от себя, хотя кто, с кем и о чем говорил – я не разобрал. Темнело – но опять-таки, я не знаю, на самом деле или это отказывали мои глаза. Ночь... она прошла незаметно, растянувшись в невообразимо подобные друг на друга минуты, состоявшие из боли и попыток эту боль обуздать. К сожалению, листьев джакки больше у ятру с собой не было.
Перед восходом меня передвинули к краю площадки так, чтобы я видел тот участок горных вершин, где должно взойти солнце. Рядом со мною опустились на колени ятру. Когда же солнце выплыло на небо, нестерпимо яркое, почему-то напомнившее мне мою овеществленную боль, – все вокруг пришли в движение. Горцы перенесли меня в центр площадки, и надо мною склонилось чье-то лицо. С запозданием я узнал его. Это был Дэ, тот юноша, который косвенно был виновен в том, что я сорвался с "гусеницы". Вместе с тем вполне объяснимо, что я не сразу узнал его: Дэ словно постарел на несколько десятков лет, глубокие морщины прорезали кожу его лица... и еще кое-что помешало мне тогда, отвлекло внимание. Свечение. Оно исходило откуда-то из Дэ, из области его грудной клетки. Я подумал, что брежу, что рассказ Йут-Лада вызвал во мне эти видения.
Потом я потерял сознание.
Очнувшись же, обнаружил себя снова на носилках – но на сей раз мы двигались вниз, в селение. И снова предположения, одно диковинней другого, одолевали меня. Потому что стоило мне приподняться на локте и поглядеть на свою ногу – и я мог удостовериться: она не просто не болела, но и вообще выглядела так, как будто никогда не было того перелома. (Впоследствии я имел возможность убедиться, что перелом все-таки не являлся плодом моего воспаленного воображения. Все-таки кость срослась плохо, и я до сих пор хромаю – что не совсем приятно, но значительно лучше тех перспектив, которые открывались передо мною прежде).
Итак, чудо, несомненно, произошло. Но – не мог же я действительно поверить в то, что меня вылечил легендарный Ом-Канл! Моему сознанию и так пришлось нелегко, ибо сложно примириться с самой вероятностью подобных целительских способностей. Но еще и с бессмертием?!
Я предположил, что случившееся объясняется намного проще. Скажем, Дэ, переживавший по поводу моей травмы и своей, пусть и косвенной, вины, усилием воли вызвал в себе состояние Светоносного. Правда, морщины на его лице... ну, допустим, это – побочный результат обладания даром Светоносного.
Я взглянул на Дэ – юноша сейчас не светился, и лицо его было, как и прежде, без тех ужасных морщин.
...В конце концов я спросил у Йут-Лада, что же произошло тогда на той площадке. Он насмешливо улыбнулся и поинтересовался, а что я думаю по этому поводу. Выслушав идею насчет Дэ, он кивнул: "Ты почти угадал. Только это был не Дэ. Это был его старший дядя. Когда-то давно он почувствовал необходимость уйти – и ушел. Иногда мы навещаем его, но не слишком часто. И изредка он помогает нам".
"Почему он ушел?"
"Он заслужил покой. И хотя долго не желал использовать свое право, в конце концов предпочел сделать это. Так правильнее всего".
"Это из-за свечения?"
Йут-Лад удивленно посмотрел на меня: "Причем тут свечение?"
Больше разговаривать на данную тему Йут-Лад не захотел, отмалчивались и другие участники...
Вот и все, что мне удалось узнать об этом странном обычае. Вне сомнения, мы имеем дело с феноменом, который еще дожидается своего пытливого исследователя.
(Соверин Трониг, "Наша жизнь среди ятру". – С. 156-158)
x x x
Лэ-Тонд пришел спустя месяц. К тому времени прежний отшельник уже скончался, и Ом-Канл похоронил старика, как тот и просил, – столкнув с края площадки в пропасть. Тело разрушило покой туманных волн там, внизу, а потом скрылось за ними.
С тех пор – и до самого прихода наставника – Ом-Канл жил один. Вначале было сложно. Свечение горело на его груди и не давало покоя ни днем, ни ночью, ни во сне, ни наяву. Особенно наяву.
Потом свечение начало меркнуть. Сперва он испугался, но рассудив, пришел к выводу, что ничего страшного в этом нет. Даже наоборот – вскоре Ом-Канл спал уже без мучений и мог нормально двигаться, не беспокоясь о том, что неосторожный шаг или слишком резкий поворот головы причинят ему боль. Наконец однажды оно вообще исчезло, не оставив после себя ничего – кожа на том месте, где когда-то проступал сияющий силуэт Цветка, теперь была такой же, как и прежде.
Ом-Канл приспособился к жизни отшельника и даже находил в ней определенные преимущества. Покойный старик успел многое объяснить молодому ятру: показал несколько источников с чистой водой, места сбора кореньев и плодов; Ом-Канл к тому же отыскал несколько звериных троп, поскольку от мяса он отказываться не собирался.
Единственное, что беспокоило – уйма свободного времени. Что с ним делать, Ом-Канл не знал. Он наполнил погреб-ледник запасами мяса, которых хватило бы на несколько лет вперед. Он насобирал и насушил кореньев – и развесил их в месте, недоступном для здешней колонии мышей. Наконец он заготовил впрок хворост... Дальше-то что?!
Но тут как раз явился Лэ-Тонд. В первый момент Ом-Канл испугался. Вдруг в селении снова случилась какая-нибудь беда и им там очень нужен он, вернее, его дар исцелять?! А дара-то и нет...
– Хорошо живешь, – проронил Лэ-Тонд, оглядев пещеру. Он выслушал рассказ о последних днях отшельника и кивнул, жестом давая понять, что Ом-Канл все сделал как следует.
– И что дальше? – спросил наставник.
Молодой ятру растерялся. Он и сам задумывался над этим – и ни разу не смог отыскать сколько-нибудь вразумительного ответа.
– Сбиваешься с ритма, – невозмутимо заметил Лэ-Тонд. – Плохо. Я так и не научил тебя контролировать собственное дыхание.
– Прости, наставник.
– Так что же ты намерен делать дальше – теперь, когда след от Цветка уже не мешает тебе думать?
Этой фразы Ом-Канл не понял. Но ответил:
– Буду жить здесь. Здесь. Сперва я думал отправиться в какое-нибудь другое селение, но потом... потом...
– Собирайся, – сказал Лэ-Тонд. – Между гордостью и глупостью очень тонкая грань. Перешагнув в сторону глупости, нужно не забыть вернуться обратно.
– "Вернуться"?! А как же Элл-Мах?..
– Ты вылечил его дочь. Не скажу, что он испытывает к тебе симпатию, но он твой должник. И он не из тех, кто забывает о долге. Малыш Са скучает по тебе. Ир-Мэнь горюет с того самого дня, когда ты ушел. В конце концов, я устал кормить две семьи, мне хватает своей – а ты уж, будь добр, позаботься о своей.
– Но отшельник...
– Ты еще не готов стать отшельником, – безжалостно заявил Лэ-Тонд. Потому что не понял главного: самое сложное отшельничество – жить среди людей.
– Чужих людей? – уточнил Ом-Канл. – В долинах?
– Среди знакомых тебе людей. Впрочем, не старайся понять – когда и если будет нужно, ты дорастешь до этого, а пока... Собирай вещи, хватит бездельничать. Право на покой нужно заслужить – и оно неизменно приходит с пониманием того, что прежде следует позаботиться о людях, от тебя зависящих. Я говорю не только о еде. Ну же, собирайся, что ты стоишь! – раздраженно прикрикнул он.
– А как же сияние? То, от Цветка? Оно погасло во мне... – Ом-Канл не собирался признаваться в этом постыдном для него факте, но вдруг решился: Я хотел, чтобы оно погасло, и оно погасло. Наверное, я был недостоин того дара.
Лэ-Тонд запрокинул голову к светилу и вздохнул:
– О Солнце, неужели столько лет я потратил напрасно, пытаясь обучать этого юношу?! Да, сияние – дар, которого ты, нынешний, недостоин. Но тот Ом-Канл, который пожертвовал Цветком для Ри-Даль – тот оказался достоин его. Ибо сияние исходило не от Цветка – скажи мне, как камень может что-либо излучать?! – но от тебя, о болван из болванов!
А теперь собери наконец вещи, и пойдем в селение. Только там ты сможешь хоть чему-то научиться. А я хотел бы, чтобы когда-нибудь ты снова дорос до этого дара – сиять для других.
Разделенная любовь
Тьма.
Молочный луч прожектора холодным потоком льется через нее, высвечивает:
– высоченный забор – металлические квадраты секций, затянутые проволочной сеткой; проволока блестит напряженными ниточками-нервами;
– черная бугристая земля – тянется куда-то к краю тьмы, придавленная, расчерканная на клочья заборами; дыры в ней тихонько гудят – живые, затхлые;
– ломаные силуэты повсюду – двигаются рывками, боязливо озираются, некоторые собрались группками по двое-трое, некоторые – по десять-пятнадцать...
Голос, глухой, горький, словно горсть черного перца:
"...когда-нибудь. Я уже не доживу. Нормально. Так и должно быть.
Но когда-нибудь хотя бы кто-то из вас точно увидит звезды. И солнце. Кто-нибудь обязательно увидит. Может, уже сейчас...
Я все-таки надеюсь, что те двое... Может даже, они не были первыми, на этой равнине сложно что-то утверждать, загоны, конечно, общаются между собой, но не все и не все время. Не потому что некогда – с этим проблем нет. Просто такие уж мы, сюда попавшие.
Многие из вас выросли здесь, и вы не помните того места, где мы жили прежде. Я не говорю "планета", потому что не уверен. Ни в чем не уверен. Может, ее уже давно не существует, той планеты. А может, мы сейчас находимся на ней же. Я не знаю. Я даже не уверен в том, что мои воспоминания правдивы, а не являются ублюдками Сна и Памяти, зачатыми в этой проклятой полутьме, в этом загоне.
Я ни в чем не уверен, только одно знаю точно: те двое мною не выдуманы, нет. Она – невысокая, тоненькая, с огромными, блестящими в свете прожекторов глазами. Он – широкоплечий, с цепким острым взглядом, с неожиданно изящными кистями рук. Разве могут эти двое, навсегда вросшие в мою память, – разве могут они сравниться с мертвыми картинами Прежней Родины, которые больше похожи на старые фотоснимки?
...Как мы жили тогда? Не в норах, точно. Но где?! В высоченных ли блестящих коробках, тянувшихся к небесам (кажется, их так и называли "неборезы")? Или – в громадных каменных замках – с полотнищами разноцветных флагов да гобеленов, с рвами позеленевшей воды, с тяжелыми подъемными мостами? А может, в миниатюрных домиках, возведенных на исполинских деревьях?.. в подземных городах, всегда ярко освещенных, полных людьми?.. в ступенчатых пирамидах?.. на воздушных островах?.. в подводных сферах?.. Странно, я помню их все – но лишь визуально, не ощущениями.
Впрочем, где бы мы ни жили, жили мы скверно, вели себя скверно. В этом я не сомневаюсь. Достаточно посмотреть на загоны, в которых мы оказались.
...Но как именно мы себя вели? Что случилось? Иногда вспоминается: пылающий лес, стволы деревьев подпирают небеса, огонь же обугливает тучи – и сверху, на крыши, на головы, в ладони падает пепел, пепел, пепел... А потом и крыши, и головы, и ладони – их тоже охватывает пламя. ...Порой вижу другое: вскипевшее море шипящей густо-черной волной ударяет в берег, вымазывает его в своей нефти-крови; пар заполняет все пространство между домами, ничего не видно, воздух опаляет кожу, кто-то кричит, что-то падает, визжат псы – те, которые на цепях, которые не успели сбежать... Или: мощнейший слой снега, холодные хлопья продолжают опускаться на плечи, давят к земле; треск – то ли сломалось дерево, то ли не выдержал тяжести снегового воротника электрический столб... или это провалилась крыша соседней хибары? снег лежит на земле вот уже который год, последних ворон съели, кажется, еще несколько месяцев назад, а крысы резко поумнели и безнаказанно вынимают из ловушек последние куски кожаных изделий...
Одно точно – та земля и то море, которыми мы владели, уничтожены. Да и мы – живы ли?
Вы сидите вокруг меня, на корточках или просто опустившись на землю; ваши руки безвольно висят, лежат на коленях или слегка упираются в грунт сжавшимися кулаками; ссутулившиеся, с длинными космами, вы все – живете ли? О некоторых я мог бы сказать – "да" – потому что глаза у них еще горят светом Солнца и звезд. В остальных царит тьма загонов.
Точно такая же тьма волнами прибоя накатывается на острова моей памяти – и вымывает, с каждой секундой выламывает малые крохи. Когда-нибудь море поглотит эти острова. И чтобы сохранить хоть что-то, я вновь заполняю ковчег моего рассказа словами – и отправляю на поиски подходящей души.
Нас, выживших, тогда тоже погрузили на какой-то ковчег.
Ну же, моя память-островок, где ты?!
...Только размытый силуэт в тумане.
...Только тугие полоски пут – и не понять, то ли это для твоей же безопасности, чтобы в испуге не навредил самому себе, рванувшись куда не следует; то ли – чтобы обезопасить себя (кого "себя"?!) от твоей ярости. Куда-то несут, мягко, почти без рывков. На лице – то ли слезы, то ли дождь; а может, это, пока я был без сознания, какой-то начальник, брызгая мне на лицо слюной, кричал носильщикам, что сектор переполнен и следует тащить "этого" в сектор соседний? Вот и несут.
Принесли.
Болезненный блеклый свет тончайшими лезвиями рассекает слезные железы я тихо рыдаю, стыдясь самого себя. Душа рвется на клочья. Осознаю всю непоправимость случившегося, понимаю, что и я частично причастен к нему. Больно. Невыносимо больно. Дело не в свете, конечно. Просто...
Резкий рывок. Поехали, всем ковчегом. Куда, зачем?
Даже не задумываюсь. Рыдаю.
Выгружали нас ночью – так я тогда решил. Откуда ж было мне знать, что здесь всегда ночь! Когда я очнулся, путы уже сняли. Я лежал на земле, обнаженный, если не считать "набедренной повязки". Повернул голову – рядом, выхваченные из тьмы указками прожекторов, лежали такие же, как я, "провинившиеся"; мужчины и женщины, вперемешку, бессистемно – до самого края видимости; поле непогребенных, этакий морг под открытым небом. Потом многие начали подниматься, испуганно озираясь, и я с облегчением понял, что не один.
Мы постепенно знакомились друг с другом, исследовали место, в котором оказались. Вот тогда-то и выяснилось, что весь доступный нам мир разделен сетчатым забором на загоны, испещрен норами – короче говоря, подходит для жизни, но лишь на грани допустимого. Нас кормят, здесь есть емкости, в которых появляются продукты, и емкости, в которых появляется вода (для купания и для питья). Всего вдосталь, никто не голодает и не умирает от жажды.
...Тошно. Как же было мне тошно жить в этой черной дыре! И не мне одному – многие из нас тогда словно потеряли смысл жизни; впрочем, у многих к моменту их появления в загонах его уже не было.
В том, прежнем мире, мы жили сыто и безбедно: болезни сожгли на кострах великой медицины, холод и стихию распяли на кресте урбанизации, неравенство стесали рубанком всеобщей благоустроенности... Мы отвыкли жить в борьбе, размякли, проросли в тепло и покой – намертво.
Вдруг выныривает из тумана забытья заблудшей чайкой фраза, брошенная кем-то из тогдашних ученых-философов: "Когда уровень механизации сделает возможным существование разумных машин-роботов, и когда количество подобных роботов сравняется, а затем превысит численность населения, тогда общий уровень умственного развития человека катастрофически снизится". Что и случилось.
Я видел потом того ученого, в соседнем загоне. Он верховодил там группой бездарных полурастений, которые не умели даже причесываться, не знали, как постричь ногти или каким образом поддерживать тело в чистоте. Он – дитя своего времени – тоже не знал этого, но, во всяком случае, он знал, каким образом пытаться это делать. В нашем загоне, к счастью, похожих на него людей было больше. Другое дело, что почти все они уже не хотели жить а полурастения не могли.
Однако природа и здесь взяла свое. Голод заставил искать еду, жажда пить воду из "корыт"; густой запах немытых человеческих тел вынуждал нас стремиться поддерживать чистоту. И именно нас – тех, кто жить не желал. Ну а полурастения – им было все равно; в конце концов они вымерли.
Иногда я думаю, что лучше было бы нам тоже умереть.
Тогда – вспоминаю тех двух. Вот как сейчас.
Они с самого начала вели себя странно. И он, и она оказались здесь маленькими детьми и, вероятно, не помнили Прежней Родины. Дети... У нас, попавших сюда уже половозрелыми, детей почему-то не бывает. Никогда. Ни у кого. Я не знаю, почему – и никто из нас не знает. Те ребятишки, что оказались здесь вместе с нами, возможно, были последними детьми, которых мы видели. Не поэтому ли мы так бережно к ним относились? Вообще-то мы ведем себя в загонах не слишком активно. Порой кажется, чувства у нас атрофировались, эмоции обуглились, ничего от нас, прежних, не осталось. Только с детьми мы и вели себя по-людски, словно переключалось что-то в наших душах.
Тех двоих тоже любили все. Так сталось, что, оказавшись в загонах, почти все мы разлучились с теми, кого знали прежде. В некоторых загонах, случалось, вообще не было двух человек, знавших один и тот же язык. К пониманию приходили с помощью жестов – да и, в общем-то, не очень стремились к этому пониманию. Больше сидели по своим углам. Только забота о детях нас и объединяла. У каждого ребенка оказывалось по несколько матерей, а уж сестрами, отцами, братьями автоматически становились все однозагонники.
...Может, дело в том, что мы здесь почти позабыли о творчестве? И как, скажите, как и что творить?! В загонах не найдешь и клочка бумаги. К тому же, света здесь практически нет. Прожекторы ни на минуту не останавливаются, лучи скачут, бьют бамбуковыми палками по глазам, по пальцам: и не думай о творении, тварь! Сгорбься, сожмись в клубок, сиди тихо, ешь и пей, но не смей поднимать голову к небесам! Ты недостоин того, чтобы созидать, воплощая себя в чем-либо; для того, чтобы самовыражаться, нужно для начала иметь самость.
Вот так. А мы все-таки творили, все-таки воплощали себя – в этих детях.
Сперва, конечно, было сложно. Мало кто из нас вообще знал, с какого бока подойти к двух-трехлетнему ребенку. Как и чем кормить? (Другой вопрос, что и особенного выбора блюд у нас никогда не было). А воспитывать как? Разноязыковая семья, которая сама еще не научилась налаживать взаимоотношения с собственными членами, да и не стремилась к этому; и дети у нас росли такими же. Малышка объяснялась на пальцах и помогала себе взглядами – как и у всякой особы женского пола, последние были у нее предельно выразительными. Бутуз же лопотал на каком-то своем языке диковинной, химерной смеси из слов, слышанных от нас, и слов, выдуманных им самим. Удивительно, но все мы его понимали – а он, похоже, почти всегда понимал нас.
Были, конечно, и другие дети. Разного возраста и характера, они казались маленькими божествами, вдыхавшими в нас жизнь. Я помню их, всех до единого. Некоторые из них сидят сейчас передо мной – повзрослевшие, изменившиеся. Глаза у них – у вас глаза! – полны светом солнца и звезд. Когда я вижу это, мне кажется, что все-таки мы жили не зря. Тьма и скотские условия не вытравили еще наших душ, пусть и истончили их, источили до дыр. Наши души горят в ваших взглядах!
Но нельзя сказать, чтобы только мы, взрослые, влияли на детей. Они тоже изменяли нас, да еще как!
Вот я сейчас говорю, а вы понимаете меня. А "виноваты" – дети. Тот ученый – помните, который был в соседнем загоне? – он создал Общий язык. Конечно, с помощью многих других людей. Конечно, не сразу.
О да, как и каждый язык, Общий несовершенен. Но благодаря ему нам стало значительно легче понимать друг друга. Вновь воплотилась в жизнь давняя идея, изложенная когда-то в легенде о всемирной Башне. Вот только мы уже низвергнуты, а вместо Башни – заборы.
Ученый составлял язык из обломков, фрагментов всех прочих языков, какие только знали те, что жил в ближайших загонах. Слово оттуда, два отсюда. По сути, к тому времени некая основа Общего уже существовала. Мы с первых же дней контактировали друг с другом; в результате выделялись слова, которыми мы обозначали самые элементарные вещи: "заборы", "прожекторы", "вода", "еда", "норы", "он", "она"... Очень скоро мы выяснили, что одним языком жестов мы не обойдемся. Слишком темно здесь, лучи прожекторов постоянно скачут туда-сюда, поэтому увидеть, что именно показывает-"говорит" твой собеседник, сложно. Разумеется, ты-то сам себя со стороны не видишь, тебе кажется, что все в порядке, – и удивляешься потом, что тебя не так поняли.
До сих пор помню, как расстраивалась малышка, когда ее не так понимали. Но она была той еще упрямицей – и не желала переходить на Общий, учить его вместе со всеми. Мы "подкупили" ее совсем неожиданным образом – после того, как Общий более-менее сформировался, когда мы начали довольно бегло владеть им, мы дали малышке имя. Мы назвали ее Снежинкой. Это так зачаровало ее то, что теперь ей, только ей одной принадлежало целое слово! – что малышка начала разговаривать. Сперва "Снежинка" было единственным словом, которое она произносила. Потом девчушка вошла во вкус, так сказать, разговорилась... уж простите за каламбур. Более того, Снежинка со временем сама начала придумывать многие слова-неологизмы, которые полноправно входили в нашу повседневную жизнь. Я и сейчас, произнося некоторые из них, вспоминаю малышку.
Она настолько активно включилась в осваивание языка, что заразила и других детишек. Этим стайкам сорванцов, не скажу, что избалованных, но любимых всеми, нечем было заняться в загонах. Но они выдумывали самые разнообразные игры, используя все, что только подворачивалось под руку. И языковые забавы были у них одними из самых любимых.
Хотя, конечно же, главным объектом их внимания стали заборы.
Мы и сами давно интересовались заборами. Всякое ограничение почти автоматически вызывает желание преодолеть, снять его. Сетка на заборах мелкоячеистая, и подниматься, цепляясь за нее, сложно. Но мы пытались. И неоднократно. Сперва, конечно, пробовали делать подкопы, но вскоре переключились на восхождения. Хотя...
Задача практически невыполнимая... так решили мы тогда. Сейчас я не знаю, ни в чем не уверен.
Сам я многажды совершал восхождения, испытал это, как говорится, на собственной шкуре. Даже при хорошей физической подготовке долго удерживаться на сетке сложно. А она все не кончается. Никто из тех, кто вернулся, не видел ее предела.
...Пальцы устают где-то через час, а то и раньше. Ноги и остальное тело начинают "жаловаться" чуть позже. Со временем мы придумали несколько способов временного снятия напряжения. Использовали для этого "набедренные повязки". Прежде всего – для фиксации на сетке, чтобы отдыхать. Привязываем эту широкую полоску ткани одним концом к сетке, пропускаем в районе пояса, со спины, другим концом привязываем с другой стороны сетки. Получаем три точки опоры: ноги и поясница. Руки отдыхают. Ноги – почти никогда. Мелкая ячейка, за нее трудно цепляться, хоть ты и босиком. Соскальзываешь. И все время – страх высоты. Прожекторы кромсают темень вечной ночи, внизу тающими льдинами плывут высвеченные ими фрагменты земли.
Самые стойкие держались день-два. Брали с собой воду, немного еды – и отправлялись. Очень многие, особенно поначалу, не рассчитывали своих сил и падали, разбиваясь. Тут ведь вся сложность в том, чтобы учесть не только путь вверх, но и обратный, который частенько оказывается более изматывающим. И дело даже не в еде-питье. Просто наверх поднимаешься, изматывая себя до предела, когда уже на обратный путь сил не остается. К тому же иногда проклятые прожекторы играют с тобой в злую забаву – в их химерном свете кажется, что где-то наверху проступают очертания Предела, что там – конец забора. И ползешь из последних сил!..
А потом летишь...
Как же мы переживали за детишек, когда они карабкались наверх! Но эти маленькие властители наших душ, вот что удивительно, никогда не разбивались! Да и падали-то всего два раза, сорвавшись из-за баловства.
Я думаю (и ученый из соседнего загона, когда я поделился своими предположениями, поддержал меня)... так вот, я думаю, что все дело в воспитании. Ребятишки-то с самого детства занимались верхолазаньем, поэтому и чувствовали себя на заборах увереннее, чем, подчас, на земле.
Разумом-то я это понимал, а сердце все равно бешено билось в груди всякий раз, когда видел сорванцов на заборе!
Они всегда играли стайками, никогда поодиночке. И вот что странно: друг к другу они относились с парадоксальной смесью товарищества и соперничества. Ну, соперничество – это понятно; какие же детишки без вечного подначивания на "подвиги". С товариществом тоже все ясно; по сути, они ведь были среди нас словно некий отдельный народец – не то, чтобы чувствовали себя чужими, но именно отделенными. И вот такое совмещение товарищества и соперничества меня удивляло.
Снежинка среди прочих была едва ли не самой активной в проявлении и того, и другого. Она заботилась о своих сверстниках так, наверное, как не всегда о них пеклись собственные родители. Рыжань, был у нас такой мальчик, как-то раз прихворнул: то ли простудился, то ли заразу какую-то подхватил. Словом, немножко температурил. Ну и – мальчишечья бесшабашность! разумеется, хотел отправиться в очередное похождение с ватагой. Так представьте себе, Снежинка на него налетела, разругалась так, что малый, уж на что был рыжим, а и сам себя превзошел – так покраснел! И о других заботилась не меньше. Частенько разнимала особо разошедшихся драчунов, когда дело доходило до крови.
И вместе с тем – вот ведь в чем фокус! – она же и подначивала пацанят на "подвиги". Дух соперничества, надо сказать, находил особо благодатную почву, когда встречались несколько ватаг; хотя существовал и внутри них. Снежинка предводительствовала в одной из таких стаек, а вот Музыкант был вожаком другой.
Музыкант... никогда раньше не видел я детей, в которых бы настолько естественно совмещались такие несоединимые черты! Иногда кажется, попав сюда, мы перемешались – и внешне, и внутренне – сильнее, чем наши предки из легенды про всемирную Башню. Как и всякий здесь, Музыкант получил свое прозвище не просто так, а "за дело". Он был первым, кто нашел способ создавать музыку в условиях загонов. Когда это случилось, многие из нас хватались за голову: Господи, это же так просто, почему мы сами раньше не додумались?! Заборы-то – вот они! Бери да играй на сетке, как на струнах!
Но этот мальчишка не только изобрел способ издавать музыку, он и создавал ее, да еще как! Чтобы послушать Музыканта, люди в загонах собирались у тех сеток, которые были ближе к играющему. Впрочем, благодаря вибрациям, звуки по секциям распространялись очень далеко, так что музыку слышали даже те, кто находился достаточно далеко от играющего.
Так вот, Музыкант славился не только своими исполнительскими и композиторскими способностями. Он еще был одним из самых заядлых заборолазов. Этот мальчишка однажды продержался на сетке почти три дня – на то время рекорд для всех известных нам загонов. Снежинку сей факт задел чрезвычайно. В Музыканте она видела вызов для себя. Сама Снежинка считалась талантливой заборолазкой и до того восхождения Музыканта рекордисткой была именно она.
Как это в определенном возрасте свойственно всем подросткам, особенно лидерам соперничающих группировок, Музыкант и Снежинка демонстративно не общались друг с другом. Но при этом, разумеется, вели себя соответствующим образом: встречаясь, "не замечали" конкурента, в присутствии оного говорили нарочито громкими голосами и вели себя вызывающе.
В результате случилось то, что можно было предсказать с самого начала: соревнование. Не двух группировок, а только двух их лидеров.
Мы, взрослые, не могли вмешаться, запретить – к тому времени и Снежинка, и Музыкант уже достаточно выросли, чтобы быть в состоянии самостоятельно принимать решение и ни от кого не зависеть.
Дуэль, поединок... Оговорено было все, до мелочей: сколько возьмут с собой еды и воды, сколько "набедренных повязок" и так далее.
Я пытался отговорить Снежинку от этой затеи. Понимал, что вряд ли прислушается к моим словам, но не мог оставаться в стороне. Разумеется, так все и случилось – она только фыркнула и заявила, что достаточно взрослая для принятия подобных решений и что лучше бы ни мне, ни кому другому не вмешиваться в это дело.




























