![](/files/books/160/oblozhka-knigi-gipoteza-o-sotvorenii-sbornik-158332.jpg)
Текст книги "Гипотеза о сотворении (сборник)"
Автор книги: Владимир Рыбин
Жанр:
Научная фантастика
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 17 страниц)
Маша на мгновение в испуге закрыла глаза, а когда открыла их, то не увидела человека. Лунная дорожка была пустынна. Маша застонала от ужаса, схватившего за горло, бросилась назад, к избе, чтобы скорей разбудить деда, но спохватилась, что, пока бегает, дядя Василий совсем утонет, и повернула назад, к реке. И вдруг снова увидела его в лунной дорожке, и догадалась, что в первый раз он не утонул, а просто отплыл в сторону, в темноту. И тогда она совсем успокоилась. Будто не было этой таинственной ночи, и не стояла она полураздетая над рекой, и не катилась по облакам луна, стеля на кусты, березы, крайние избы деревни призрачные покрывала теней.
Неслышно, как лунатик, Маша проскользнула в ворота, даже не разбудив спавшую в конуре Белку, забралась в мягкую кровать и сразу уснула.
Спала она крепко и проснулась, когда по полу ползали уже не лунные, а солнечные пятна. Вспомнила все, что было ночью, и сразу побежала к реке. Василий косил, посреди широкого поля ярко выделялась его белая, еще не схваченная загаром спина. Слышное издалека ритмичное посвистывание косы, размеренные махи плеч, уверенные переступы ног после каждого маха, равномерное, словно бы покорное, полегание травы – все это завораживало, и Маша остановилась поодаль, залюбовалась. На мгновение подумалось ей, что это совсем не дядя Вася, а кто-то другой, молодой и здоровый, приехавший ночью или утром, пока она спала. Вспомнились вчерашние разговоры о том, что каким-то образом можно помолодеть, и они, совсем уж позабытые эти разговоры, открылись вдруг во всей завораживающей значимости. И как этой ночью, когда неожиданно увидела плывущего по реке человека, Маше стало жутковато. Будто в детстве после страшных сказок ранними зимними вечерами. Она стояла, не имея сил убежать, и смотрела на дядю Васю, на этого колдуна, зачем-то купающегося по ночам, этого молодого косаря, работающего так жадно и азартно.
Словно почувствовав ее взгляд, Василий обернулся, помахал ей рукой, и все страхи Маши сразу пропали.
– Дай я покошу? – крикнула она, подбегая к нему.
– А ты умеешь?
– Не знаю. Попробую.
Он отдал ей косу, и она, широко размахнувшись, тотчас воткнула ее в землю. Тогда он подошел сзади, положил свои ручищи поверх ее рук, вцепившихся в теплое скользкое дерево, и стал показывать, как делается это немудреное дело. Взмах за взмахом косили они вдвоем, и Василий все не отпускал ее, а Маша все не просила отпустить: для обоих было в этой совместной работе что-то важное и большое.
Наконец он отступил, и Маша сразу обернулась, с испугом и любопытством глядя на него.
– Чего ж ты, коси.
– Вдвоем… лучше.
– Мало ли что лучше. Самой надо, все самой, только тогда будет толк. Коси, а я пойду, у бабки молока выпрошу…
Это утро, как и весь вчерашний день, казалось Маше необыкновенным, и она все думала: отчего такое? Дядя Вася так на нее влияет, или вся эта деревенская обстановка, или в ней самой что-то перевернулось? Еще позавчера весь свет для нее был черней черного, а жизнь неполучившейся, вконец загубленной. А теперь таким пустячным казалось позавчерашнее…
Они косили по очереди, пока совсем не высохла трава, ворошили сено, пили из кринки теплое парное молоко, долго купались, плавая наперегонки. Василий уплыл на другой берег, выбрался на обрыв, помахал оттуда рукой и вдруг крикнул восторженно и призывно:
– Машенька-а!
Маша задохнулась от этого зова, точно такого же, как ночью, безоглядно кинулась в воду, но, проплыв немного, испугалась, что не переплывет реку, и вернулась.
Василий долго лежал в траве на том берегу, и Маша, соскучившись в одиночестве, принялась звать его. Но он не откликался, видно, уснул. Тогда Маша забралась в шалаш, такой удобный и просторный, полный мягкого сена. Разлеглась, собираясь поспать. Но тут пришел Василий и сказал то, чего Маша никак не ожидала.
– Милая Маша, – сказал он, – извини меня, но нельзя тебе здесь быть.
– А я не боюсь, – стеснительно засмеялась она, по-своему поняв его слова. – Я верю тебе.
– Не в этом дело…
И тут она решилась:
– Это потому, что дед говорил, будто ты не один?
– Шутил он.
– Тогда я тебе не помешаю.
– Помешаешь.
– А давеча говорил: помогу.
– Вообще. Вообще ты мне очень помогаешь.
– Ясно. Помогаю, так сказать, теоретически.
– Молодая ты, Маша, тебе меня не понять.
– Конечно, я же дурочка.
– Не сердись. Потом я тебе попытаюсь все разобъяснить. А сейчас ступай.
Маша выползала из шалаша нехотя, вершок за вершком, словно ожидала, что он вот-вот остановит ее. Сошла вниз, к реке, и побрела по берегу с незнакомой горечью в душе.
Василий видел все это, и ему было до слез жаль ее. Но что он мог поделать? Ему надо было остаться одному в этот час, чтобы отвлечься от всего настоящего, целиком, мыслями и чувствами, уйти в другое время, представить себя более молодым, здоровым, нетерпеливым, таким, каким он был тридцать лет назад.
Это было совсем не просто – забыть себя сегодняшнего. Тогда, бывало, и минуты не усидеть, молодость сама подбрасывала, заставляла хвататься за любые дела, работать с утра до вечера, ходить колесом, выкомариваясь перед девками, и еще, на спор, ходить купаться по ночам. А нынче ничего не хотелось само собой, усталость к вечеру укладывала пластом, и ноги побаливали, и в боку, если прислушаться, что-то покалывало, и сердце ворочалось тяжело и долго, словно никак не могло успокоиться после немногих дневных забот. Но Василий не сдавался, норовил все делать, как прежде. И теперь он не позволял себе провалиться в столь желанный тяжелый сон, лежал и твердил тихо, в полном соответствии с правилами автотренинга:
– Я молодой… Я совершенно здоровый… Я легко переплываю реку… Мои руки полны силы…
Он представил себя пружинисто идущим по мягкой траве у берега. Вот он прыгает в воду, неутомимо плывет и плывет, ныряет и явственно чувствует, как холодны сумрачные глубины. Вот выходит на другой берег, радостно потягивается в приятном прогретом воздухе, падает в высокую некошеную траву, приподнимается и разглядывает на другом берегу девушку, при виде которой у него давно уже замирает сердце. Затем вскакивает и кричит призывно:
– Машенька-а!
И с разбега бросается в воду, быстрыми саженками плывет обратно, подхватывает девушку на пуки и несет, несет, сам не зная куда, и замирает от ее близости, от ее деланно-испуганного заливистого смеха.
…От мягких кос Машеньки пахнет сеном. Он зарывается лицом в эти косы и слушает, как она дышит прерывисто, словно смеется во сне. Слабый ветер шуршит в сухих листьях шалаша, теплый ветер, как Машенькино дыхание, греет шею, гладит, ластится к нему. Он слышит, как струится река, не там, внизу, а здесь, рядом, прохладные струйки словно бы текут сквозь него, щекочут сердце. И кусты на берегу шепчутся о чем-то своем, и счастливо посмеиваются листочки на березе, и травинки, как малые дети, шаловливо заглядывают в шалаш, балуясь, просовывают тонкие ручонки сквозь сплетенные ветки, трогают горячую кожу крохотными прохладными ладошками. Вся земля, все мироздание сужаются до этих добрых ладошек, каждый листок вырастает до размеров мироздания, все перепутывается, переплетается в ликующем единстве малого и великого, близкого и далекого, теплого и прохладного, своего и чужого. Тихий хоровод едва переносимого сердцем блаженства подхватывает, уносит в неведомые звездные сферы, быстрые и трепетные, как солнечные блики на водной глади…
Услужливое сознание подсовывает картины реального мира, но Василий торопится заглушить, затмить робкий голос рассудка фантастическим вихрем восторгов, сплетенных подсознанием. Василий знает: чтобы все получилось, нужно долго пробыть в этом состоянии отрешенности и глубокого молодого счастья, как можно дольше…
– …Что я тебе говорила? Вот поглядь, поглядь на свово Васеньку! Девка в шалашик, и он за ней. У-у, глаза, б мои не глядели!..
Мария плакала. Как настояла Алена, они, переждав пару дней, выехали следом за Василием, утром были на станции, крадучись прошли семь километров по-пустынной разбитой дороге. И, еще не доходя до деревни, увидели то, чего Мария втайне надеялась не увидеть.
Сначала, когда присмотрелась к тому, как Василий косит, точно в молодости широко захватывая косой, Мария задохнулась от воспоминаний, так он был похож на того давнишнего ее Васю, по которому она сходила с ума. И поле было то же самое, и шалаш под березой на том самом месте, в точности такой же шалаш, в каком прошли ее наисчастливейшие дни. Насторожилась, похолодела сердцем, увидев на лугу совсем юную девчонку. Да уж больно молодая была девчонка, несерьезная. А когда он уплыл на другой берег и оттуда хорошо ей знакомым молодым голосом, как когда-то, позвал: «Машенька!» – она и совсем позабыла о девчонке, не удержавшись, кинулась к нему. Только Алена была настороже, не пустила.
– Погоди маленько, счас мы их накроем, голубков…
– Ты не ходи туда. Я сама, – пробормотала Мария.
– Да что сможешь сама-то? Заговорит он тебя. Поплачешь да простишь.
Но всегда сговорчивая Мария теперь заупрямилась:
– Нет, ты ступай в деревню. Я одна пойду.
Она решительно встала и вышла из леска, где они прятались. Но решительность быстро покинула ее, она шла и проклинала себя: стыд-то какой, собственного мужа выслеживать! Однако дошла, постояла возле шалаша и заглянула внутрь. Василий был один. Лежал на спине, с закрытыми глазами, но, похоже, не спал. Напряжение, которое несло Марию сюда, вдруг опало, ноги подкосились, и она без сил опустилась возле шалаша, привалившись к его стенке.
– Машенька! – шепотом позвал Василий. В точности так позвал, как тридцать лет назад, тем же молодым голосом, с той же, разрывающей душу нежностью.
Она заплакала навзрыд, и Василий выглянул из шалаша.
– Ты? – спросил удивленно.
– Не меня ждал? – прерывисто спросила она.
– Те-тебя, – сказал Василий. Но она уловила, как дрогнул в неуверенности его голос.
– Полно врать-то. Девчонку ждал?.. Как хоть зватьто ее?
– Маша.
– Ах Маша?! Значит, это ей ты кричал с того берега?
– Тебе.
– Не умеешь ты врать.
– Я не вру.
– Чего же не рад? Вот она я, пришла.
– Я тебя… другую… звал.
– О господи! Василий, не надо!
– Честное слово. Ты разве забыла? Все ведь тут, как тогда. Помнишь? Я затем сюда и езжу, чтобы вернуться в молодость.
– Без меня?
– Вдвоем нельзя вернуться. Я даже в зеркало не гляжусь, чтобы не увидеть себя… теперешнего.
– Конечно, – вздохнула Мария, – стара я для тебя, смотреть не на что.
– Да не в этом дело!
– А в чем же, в чем? Зачем все эти выдумки?
– Я тебе говорил.
– О чем ты мне говорил?
– О секрете Сен-Жермена. О том, как можно не стареть.
– Не помню. Кто это Сен-Жермен?
– Какой-то французский граф. Говорят, не старел, и все тут. А почему?
– Почему?
Она спросила насмешливо, без какого-либо интереса. Но он не обратил внимания на ее тон, заговорил страстно, явно радуясь тому, что она слушает его.
– Рассказывают, что он умел возвращать себе молодость…
– Витамины надо есть, – перебила она его все с той же иронией.
– Ты слышала о биологических часах? – спросил он, снова не обратив внимания на ее слова. – Все живое имеет свои часы. Мы спим, а они идут, едим, читаем, гуляем, работаем, а они все тикают, отсчитывают наш возраст. И не остановить их, не задержать, чтоб не так спешили. Роковая неизбежность. А вот Сен-Жермен, говорят, научился их сбивать. Интересно?..
Мария промолчала. Она вспомнила, что он и верно когда-то давно говорил ей об этом, да все позабыла за ненадобностью помнить. А ведь Василий, как видно, говорил всерьез. Алена, услышь она все это, сказала бы, что муж морочит ей голову. А она хотела верить. Тогда не поверила, а теперь верилось.
– …Оказывается, можно заставить эти часы идти как бы по новому кругу. Надо только пожить какое-то время – день там или неделю – былой жизнью, когда был молод, когда все мог и ничего у тебя не болело…
– Как же, чтоб не болело, когда болит? – спросила Мария.
– Забыть надо, отвлечься, целиком представить себя в другом времени. Лучше всего это, оказывается, на родине, где все памятное и где тебя все помнят молодым, – люди, река, деревья…
– Чего выдумываешь? Как это деревья помнят?
– Не знаю как, но я теперь верю: у природы тоже есть своя память. Добр ты к ней, возвращайся хоть через десять лет, обязательно вспомнишь свою былую доброту. Не просто памятью вспомнишь, а сердцем, душой, что ли, не знаю чем. И покажется тебе: не сам вспомнил, а будто кто напомнил об этом… А в молодости все мы добры, поскольку здоровы, полны сил и надежд. Одним словом, на родине все проще. Я вот заставляю себя ночью купаться, как в молодости. Чтобы само тело скорей вспомнило себя молодым. И шалаш построил на том самом месте, и косить встаю до зари, как бывало, и работаю столько же, сколько в молодости, не даю себе поблажки, не думаю об усталости. И, представляешь, вроде бы не устаю совсем. Молодею, честное слово, чувствую, что молодею. На целый год этой бодрости мне хватает, до следующего лета…
Мария снова заплакала. Он обнял ее, прижал к себе.
– Молодеешь… без меня… Ты молодой, а я старая…
– Так я ж тебе сколько говорил. В это верить надо, глубоко верить.
– Я верю, – сказала она, вытирая слезы. – Я хочу… с тобой…
Он задумался, оглядел луга, дальний лес, реку, небо чистое, ликующе-радостное.
– Не получится. Ты мне будешь мешать. Сама подумай, ну как я смогу представить себя молодым, когда ты перед глазами. В тебе я себя буду видеть.
Она посмотрела на него внимательно, вздохнула и вдруг полезла в шалаш. Василий улегся рядом: шалаш был просторный, на двоих. Полежали, послушали, как трепещут на ветру сухие листья над головой. Наваливался полуденный зной, клонил ко сну.
– Ну ладно, – пожалел он жену. – Побудь тут, поспи, потом поедешь.
– Я не поеду, Васенька. Я тоже хочу молодеть.
– Нельзя нам вместе.
– А ты поезжай.
– Как это поезжай.
– Очень просто. Разок пропустишь, ничего. В прошлом году молодел, в позапрошлом тоже. Думаешь, я не видела? Да и Алена все уши прожужжала. Она и теперь со мной приехала. Вернее, я с ней.
– А где она?
– В деревню пошла. Я сказала, чтобы за мной к этому шалашу не ходила.
– Умница, – поцеловал он жену. И смягчился: – Ну ладно, оставайся тут. Я себе другой шалаш построю, в другом конце деревни.
– Куда мы в пустой деревне друг от друга денемся? Нет, Васенька, уезжай. И Алену захвати с собой. Хотя сама не отстанет. Она тебя к каждой тумбе ревнует.
– Меня?! А чего я ей?..
– Одинокая она. Все у нее в голове перепуталось.
– Нет уж, пускай Алена одна едет. Я тут останусь. Построю шалаш и останусь.
– Не надо, Васенька, ну, пожалуйста. – Мария поцеловала мужа в щеку. – Я хочу с тобой молодым побыть. А такой… ты мне мешать будешь…
ГОРОД ЭСТЕТОВ
![](i_004.jpg)
Большой, почти метрового диаметра, огненный шар возник под стеной замка, неярким золотистым светом озарил нагромождения камней, вмиг превратив их в груду самоцветов.
Боясь сделать лишнее движение, Обнорский отложил упругие струны-антенны, с помощью которых он творил свою светомузыкальную симфонию, и крикнул сдавленно, словно этот шар мог услышать через толстую полусферу окна:
– Эй, кто-нибудь!
Первым неслышно прикатился робот-слуга, запоминая огненного гостя, припал к окну. Шар не пошевелился. Обнорский знал, что шары на присутствие роботов обычно не реагируют, но все же сказал раздраженно:
– Чего тут вертишься! Спугнешь.
Робот не ответил, и это его взбесило.
– Пошел вон! – зашипел он. – Мешаешь!
Робот покатился к выходу, и шар тоже стал удаляться.
– Стой! – приказал Обнорский. – Иди к окну.
Шар придвинулся так близко, что его золотистые отсветы блуждали по гладкому телу робота, словно ощупывали его через толстый прозрачный пластик. Обнорский снова взялся за свои антенны. Черный силуэт робота в золотистом ореоле, пульсирующий неподалеку загадочный шар на фоне потемневшей в вечерних сумерках местности, красочная заря на небе, отсеченная черной гребенкой гор, – вся эта феерическая картина будила творческий восторг, и Обнорский старался вжиться в него, запомнить, чтобы выразить потом в фантастических образах.
Послышался топот ног, громко хлопнула дверь, и… шар исчез.
– Не могли осторожней?! – накинулся Обнорский на вошедших. – Такую картину испортили! Такой был образ!..
Не сказав ни слова, люди удалились. Знали крутой нрав этого общепризнанного творца, этого «первого гения вселенной».
Обнорский обругал себя за то, что не утерпел и позвал других. А какой мог получиться шедевр искусства, если бы он подольше остался наедине с этим светящимся шаром! Теперь, когда уже ничего нельзя было исправить, ему казалось, что это, упущенное, было бы лучшим его произведением, где таинственное и реальное переплелись бы в неожиданных причудливых формах пространства, цвета, музыки. Как именно вписался бы таинственный шар в эту композицию, он не знал, но был уверен, что именно шар сыграл бы главную роль.
Обнорский ходил по мастерской, косясь на темнеющую даль за широким окном, и размышлял о том, что чего-то недодумал, создавая Город искусств. За последние месяцы эмоциональный накал быстро падал у всех композиторов, художников, скульпторов, поэтов, населяющих этот город. Он-то, Обнорский, рассчитывал, что, оторвавшись от повседневных забот (служение муз не терпит суеты), эстеты сумеют разжечь себя и так обострить свою чувственность, что вся вселенная поразится созданными ими шедеврами.
А ведь как прекрасно все начиналось! Он выбрал самый отдаленный от Земли и самый безопасный мир, где отсутствовали какие-либо хищные или ядовитые звери и растения, где всегда был равномерно теплый климат, собрал группу эстетов, способных в творчестве самоуглубляться до самоотречения, и создал поселение, назвав его Городом искусств. Не беда, что население города насчитывало всего двенадцать человек (Обнорский сам определил это божественное число), но ему предстояло стать образцом городов будущего, где искусство достигнет невообразимых высот.
Теперь ему казалось, что ошибка была совершена в самом начале им самим, согласившимся по настоянию друзей взять с собой человека, не относящегося к миру искусств. И фамилия-то у него была обыкновенная – Ермаков. «Он умеет все, – заверили друзья. – Возьми на всякий случай, пригодится». Но «человек на всякий случай» оказался тринадцатым. Это не нравилось Обнорскому, и он взял четырнадцатого, подающего надежды, хотя и слишком юного, Леню Обнорского, своего однофамильца, которого «первый гений» втайне мечтал сделать своим последователем.
На вершине горы, откуда открывался живописный вид на долины, на дальние горы, роботы построили замок, похожий на тот, что строили себе древние рыцари, с подъемным мостом, с башнями и зубчатыми стенами. Но замок только снаружи выглядел старинным, внутри в нем было светло и просторно. В западной и восточной стенах, чтобы художники и поэты могли наблюдать красочные восходы и закаты, были встроены огромные окна. Каждый член поселения имел свою обширную, оборудованную всем необходимым мастерскую и свое окно в этот многоцветный мир.
Самосоздающиеся и самоуправляющиеся роботы освобождали поселенцев от каких-либо забот. И они творили. Каждую неделю новые образы, объемы и цвета, новые гениальные композиции, зашифрованные в кратких сигналах, отправлялись по всем космическим каналам связи. Чтобы не только земляне, но и люди, живущие на других планетах, могли насладиться великими произведениями искусства. Один только Ермаков делал неведомо что: захламил весь угол, отведенный ему в замке, какими-то железками, приборами, препаратами, агрегатами, о назначении которых не знал даже председатель поселения художник Колонтаев. Он был замкнут, этот Ермаков, водил дружбу только с роботами. Да еще юный Леня не оправдал надежд Обнорского – не столько учился у него, сколько пропадал возле Ермакова.
Ночь за окном была живописно-синей, подсвеченной сквозь редкую вуаль облачности двумя местными лунами. Вдали, у самых гор, бродили огоньки, возможно, все те же вездесущие здешние огненные шары, почему-то не замеченные первыми исследователями планеты. Шары эти никому не причиняли вреда, и потому на них скоро перестали обращать внимание. Роботы, пытавшиеся узнать, что это такое, не могли угнаться за шарами и скоро бросили свои попытки. Так и бродили огоньки по окрестным горам и долинам, появляясь в самых неожиданных местах и так же внезапно исчезая, будя своей таинственностью творческие восторги эстетов.
Обнорский не зажигал света, не звал робота-слугу, лежал на мягком ковре, смотрел в ночь и все пытался задержать в себе ускользающий образ неведомой радости. Так и заснул с ощущением приближающегося счастья.
Проснулся он, как обычно, до восхода солнца, потянулся и позвал робота, намереваясь выпить свою обычную чашку кофе, прежде чем выйти полюбоваться утренней зарей. Робот-слуга не появился. Он крикнул еще раз, и опять безрезультатно. Раздосадованный тем, что его восторженный поэтический настрой сбивается таким пустяком, Обнорский крикнул в переговорное устройство, чтобы ему тотчас заменили робота, но не услышал в ответ умиротворяющей мелодии – сигнала того, что требование принято и будет исполнено. И вообще ни единого звука не донеслось из динамика – связь не работала. Это было уже ни на что не похоже, и он сам помчался будить председателя поселения Колонтаева. Председатель со сна ничего не понял, и между ними произошел совершенно недопустимый для людей искусства диалог:
– Мог бы сам пройти в рободельню и узнать, в чем там дело, – сказал Колонтаев.
Обнорский вспылил:
– Тебя выбрали, чтобы ты обеспечивал условия для творчества!
– Роботами занимается служба роботов, а не председатель.
– Я не хочу знать, кто мне прислуживает. Мне нужна утренняя чашка кофе, вот и все. А сегодня из-за такого пустяка меня не посетило вдохновение во время восхода солнца.
– Днем посетит, – зевая, сказал Колонтаев. Видно, его разбудили в самый радостный момент сна, и он никак не мог прийти в себя.
– Тебе не место в председателях! – закричал взбешенный Обнорский. – Я сегодня же поставлю вопрос о переизбрании.
– Да пожалуйста! – в свою очередь, закричал Колонтаев. – Ты думаешь, это мед – быть председателем? Тебя и выберем.
– Я уж наведу порядок. У меня роботы будут крутиться как миленькие.
– Вот и наведи!..
– Вот и наведу!..
Неизвестно, сколько бы они так препирались, если бы не вбежал в комнату Леня. Лицо у Лени было белым как мел, и в первый момент оба спорщика подумали, что он играет перед ними какую-то актерскую роль. Леня судорожно глотнул воздух и крикнул так, словно боялся, что его не услышат:
– Роботы… сбежали!..
Обнорский нервно засмеялся.
– Актерское искусство – тоже искусство, и из тебя наверняка получится комик. Только надо знать, когда и где разыгрывать роли.
– Да я правду говорю: все роботы ушли.
– Куда ушли?
– Не знаю.
– Иди узнай, потом придешь скажешь.
– Да никто не знает. Нету роботов, исчезли.
– Неудивительно при таком председателе, – проворчал Обнорский.
– Черт знает что! – в свою очередь, раздраженно сказал Колонтаев и начал одеваться.
Но в этот день ни он, ни Обнорский, да и никто другой глубоко не обеспокоились исчезновением роботов, решили: как ушли, так и придут. Только Ермаков сразу подумал, что это неспроста. Коллективное бегство роботов походило на сговор или даже на бунт. Он высказал эту свою мысль, но опять-таки никого не встревожил. Быстрые на словотворчество поэты вроде бы даже обрадовались, тут же придумав веселую формулу «восстание робов». Формулу эту повторяли так и этак, перекладывали на стихи: никто не понимал масштабов несчастья, обрушившегося на Город искусств.
В тот день эстеты много шутили по поводу вынужденной своей робинзонады, ели то, что было впрок заготовлено роботами, по требованию Обнорского переизбрали председателя. Им стал первый почитатель светомузыкальных композиций «первого гения вселенной», тоже композитор и поэт Борис Каменский.
А Ермаков и легкий на подъем Леня отправились искать роботов. Они обошли замок и сразу же наткнулись на следы, ясно видные на щебеночной тропе. Роботы шли, как видно, в затылок друг другу, может быть, даже держась друг за друга, поскольку двигались след в след, колея в колею. Миновав живописную, поросшую редким лесом долину, след снова повел в гору. Сюда никто из поселенцев еще не забирался, и Ермаков остановился полюбоваться окрестностями. Замок на вершине дальней горы выделялся зубчатым гребнем на фоне, как всегда, белесого неба. Внизу зеркально блестели речка и озеро у запруды. В долине можно было разглядеть кое-где пасущихся единорогов – миролюбивых местных животных, похожих на земных оленей.
– Может, роботы решили найти для нас другие, более живописные места? – предположил Леня.
– Не похоже. Для этого они могли воспользоваться другими, менее жестокими средствами.
– Жестокими?
– Да, Леня, ты даже не представляешь, чем все это грозит. И никто, кажется, не представляет. Даже председатель не пошел с нами, даже он не понимает, что завтра-послезавтра поэтам и композиторам придется оторваться от своих грез, чтобы не умереть с голоду. Ведь никто из нас не умеет добывать себе пищу, даже готовить уже добытое.
– А вы их научите. Вы же все умеете.
– Все уметь невозможно, Леня. И мне тоже предстоит многому учиться…
Он сам ужаснулся перспективе, вдруг открывшейся ему. Если роботов не удастся найти и вернуть, то поселенцам предстоит пересмотреть свои воззрения и значительную часть времени посвятить добыванию хлеба насущного. А это стресс, который кое-кому не удастся перенести. Конечно, Земля не оставит в беде, пришлет новых роботов, но сколько на это понадобится времени!
И вдруг они увидели неподалеку огненный шар. Небольшой, размером с голову, он приплясывал на тропе как раз в той стороне, куда им надо было идти. Они направились к нему, чтобы поближе рассмотреть это чудо местной природы, но шар не подпустил их близко, покатился, запрыгал по камням, все время держась на почтительном расстоянии. Наверху, когда они забрались совсем уж высоко в горы, шар вдруг подпрыгнул и исчез за поворотом скалы. Застучали, посыпались камни, то ли крик, то ли стон разнесся в воздухе, заставив сжаться сердце, и где-то далеко-далеко что-то ухнуло, разорвалось. Минуту в горах металось эхо, и все стихло.
Ермаков велел Лене поотстать, а сам медленно пошел вперед. И только потому, что шел осторожно, он своевременно заметил обрыв. Будто обрубленная, скала обрывалась в пропасть. Он лег на камень, подполз к краю и увидел то, от чего у него захолодело сердце: внизу, разбросанные по камням, изломанные и ужасные в своей изломанности, темнели разбитые тела. Стало ясно, что роботы шли ночью, повинуясь какой-то своей потребности, и не заметили пропасти.
Целый день они осматривали останки роботов, пытаясь вернуть к жизни хоть одного. Все было напрасно: высота падения была слишком большой, а скалы слишком острые – от иных роботов ничего нельзя было взять и на запчасти. Даже блоки управления, упрятанные в крепчайшие пластиковые панцири, и те в большинстве были разбиты вдребезги, словно их специально кто-то ломал и корежил.
Здесь же и заночевали, в прогретой солнцем нише под скалой. На этой удивительной планете можно было не опасаться ни ночных холодов – таким теплым был климат, ни хищных зверей, поскольку они отсутствовали. Однако Ермаков не стал испытывать судьбу, разжег костер, чем привел Леню в неописуемый восторг. Как дикарь, никогда не видевший открытого огня, Леня безбоязненно тянул к нему руки, обжигался, кашлял в дыму, но не отходил.
– Теперь мы будем жить как первобытные люди, – радовался он.
– Ты считаешь, это хорошо?
– А чего? Сами себе хозяева – что хотим, то и делаем.
– Что же именно? – удивился Ермаков такому неожиданному повороту мысли.
– А все.
– Разве роботы тебе мешали?
– Не мешали, но… – поморщился Леня. – Я не знаю…
– Боюсь, что теперь действительно все придется делать самим. Но ведь тогда не останется времени для создания произведений искусства.
– Останется, – уверенно заявил Леня. И добавил, подумав: – Может, даже и лучше будет.
Леня еще не понимал, что хотел выразить. Но обостренным чутьем подростка он чувствовал то главное, о чем Ермаков в последнее время задумывался все чаще. Эстеты говорили, что он не понимает искусства, но Ермаков был уверен в обратном. Конечно, ему было не под силу изощренным и красивым слогом выразить многогранность светомузыкальной гаммы, не мог он вызывать в себе состояние экстаза, когда смотрел на объемные картины. Но он осмеливался задавать вопрос, который, как видно, и в голову никому не приходил: зачем эти восторги и экстазы? «Искусство будит высокие порывы, развивает воображение и этим повышает творческий потенциал человека, – говорил Обнорский. – Высокое искусство – родной брат науки, а наука – основная производительная сила общества, она может…» Дальше в этой тираде Обнорского обычно шло долгое перечисление того, что может наука. Получалось более чем убедительно, и Ермаков, слыша это, не раз ругал себя бездарью и неучем, и надолго запирался в своем углу, и отходил сердцем среди послушных его рукам материалов и предметов.
Но однажды до него дошло, что наука, о которой говорит Обнорский, делающая все для человека, вроде как стремится подменить собой человека. «Можно многое знать и ничего не уметь. Человек велик не столько знаниями, сколько умением все делать» – вот смысл антитезы, сформулированной Ермаковым. Антитезы, о которой он никому не говорил, чтобы не вызвать очередного каскада насмешек. Ему казалось странным и ненужным добывание эмоций из ничего и ни для чего, как это делали эстеты. «Для землян, – не раз слышал он утверждения, – для всей космической культуры». Но Ермакову не верилось, что отвлеченно-эстетические упражнения на далекой планете могут кому-то понадобиться на Земле. Тут, по мнению Ермакова, был какой-то самообман, заблуждение.
И еще в последнее время все чаще думалось ему о глубокой истории земной культуры, ее первоисточниках. Тысячелетия культуре предшествовал труд. Он, собственно, и был культурой. Недаром же говорили: культура земледелия, культура животноводства. Народ, умевший лучше пахать и сеять, считался народом более высокой культуры. И все, что бы ни делал человек, – рисовал узоры на глиняных горшках, ткал красочные орнаменты, пел песни или создавал сложные обряды – все это было нужно для дела. Человек труда создавал культуру, и только он. А потом понятие «культура» почему-то оторвалось от труда. Появились люди, занимающиеся только культурой… Может быть, с того времени и начался трагический разрыв единой ткани жизни. Люди, занимающиеся исключительно культурой, стали навязывать людям труда свои взгляды на труд и отдых, на добро и зло, на любовь и ненависть. Простой труд, когда человек многое мог делать своими руками, обесценивался. Появилась мечта свалить его на плечи роботов. Но можно ли, нужно ли было лишать человека способности и желания быть творцом?