355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кораблинов » Бардадым – король черной масти » Текст книги (страница 33)
Бардадым – король черной масти
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 01:51

Текст книги "Бардадым – король черной масти"


Автор книги: Владимир Кораблинов


Соавторы: Юрий Гончаров
сообщить о нарушении

Текущая страница: 33 (всего у книги 40 страниц)

– Ты ведь к Извалову не только за яблоками лазил, да? – обратился Муратов к Голубятникову тоном отнюдь не допросчика, а как бы сотоварища по проказам, завидующего ловкости и удачливости Голубятникова. – Ты к нему на чердак за вяленой рыбой лазил. Рыба там висела вяленая, лещи, лещи, вот такие, – отмерил Муратов на руке повыше кисти. – Хорошие лещи, да? Вкусные, правда? Потом ты в доме Извалова плащ брезентовый взял… плащ – помнишь? Да-да, это самое, плащ… вот-вот, на себя что надевается! – подтвердил он, одобряя сообразительность Голубятникова, который при словах о плаще стал делать такие движения руками, будто он что-то на себя надевает. – Еще ты зеркальце взял в доме – помнишь? На комоде оно лежало, маленькое круглое.,. Ага, значит, помнишь? Вот, вот, правильно, куда глядятся… Чтоб на себя поглядеть – зеркальце… Пиши! – повернулся он к Державину. – «Гражданин Голубятников, отвечая на поставленные ему вопросы, признал, что и внутреннее расположение дома было ему хорошо известно, и, скрываясь, как дезертир из рядов Советской Армии, на чердаке дома своей матери гражданки Голубятниковой… инициалы потом проставишь… а затем, после ее смерти, в прилегающих к селу Садовое лесах… тире… многократно, пользуясь ночным временем, тайно проникал в дом учителя Извалова и похищал с чердака вяленую рыбу, а также в одну из ночей… сентября… потом уточним… сего года похитил висевший на стене в первой комнате дома брезентовый плащ-дождевик и находившееся во второй комнате на комоде небольшое карманное зеркальце, а также сделал попытку проникнуть в комод, в котором девятого мая сего года находилась… Нет, не так! В котором накануне девятого мая сего года некоторое время хранилась денежная сумма в размере шести тысяч рублей…» Записал? Значит, – сказал Муратов доверчиво и приязненно глядевшему на него Голубятникову, – это мы установили: рыбу на чердаке ты ел, так? Плащ тоже взял, так? Зеркальце взял… Комод хотел открыть, да тебе помешали, вспугнули тебя…

Голубятников, соглашаясь и что-то мыча, охотно кивал головой.

– Ну и отлично, – сказал Муратов довольный. – А теперь давай вспомним, что ты делал в доме Извалова весной, пять месяцев назад, в мае…

Голубятников перестал мычать, глаза его остановились недоуменно. Весна… май… – это было для него непонятно. Для него давно уже не существовало календаря, названия месяцев, отсчета времени.

– В мае, в мае, весной… Когда травка росла, листики на деревьях вот такие, маленькие, были, – пояснил Муратов. – Когда твоя мамка еще жива была… Ага, вот-вот, хворала, хворала твоя мамка… Ты к Извалову тогда ночью в дом ходил? Верно?

Голубятников молчал.

– Ладно, я тебе помогу припомнить. Ты узнал, что у Извалова много денег, что деньги лежат у него в доме, так? Ты захотел эти деньги взять, да? Деньги тебе были нужны, потому что ты хотел уехать, далеко, и там где-нибудь жить, на воле, как все… На чердаке тебе надоело, верно? И еще ты думал: мамка стара, все болеет, того гляди – помрет, как тогда одному жить, кто кормить будет? Надо на такой случай припасти денег, чтоб тогда из деревни уехать… Думал так? Хотел уехать?

– А-а-тей… Ту-ту! – оживился Голубятников, заблестев глазами и взмахнув рукой, как уезжающий и прощающийся человек.

– Записывай! – бросил Муратов Державину.

Тот послушно заскрипел пером.

– Давай вспомним, как это было, тогда, весной… Все подробно. Ты дождался ночи, слез со своего чердака и пошел к Извалову в дом. Открыл калитку, а там – собака…

– Пиатка! – почти совсем внятно произнес Голубятников. Он слушал с интересом, не отвлекаясь вниманием; слова Муратова, как было ясно видно, вызывали в нем образные, картинные представления, похоже, что именно те, какие и старался вызвать в нем Муратов. При упоминании о собаке лицо его передернулось, исказилось нервной гримасой.

– Л-лая… л-лая абака! – сказал он со злобой, как бы заново переживая все испытанные перед Пиратом страхи. Оскалив зубы, он зарычал, показывая, как рычит и кидается Пират, и, задергавшись, замахал вокруг себя руками, показывая, как он отбивается от наскакивающей собаки, как бьет ее чем-то наотмашь…

– Верно, верно, – одобрил Муратов. – Но это ты уже совсем недавно Пиратку-то укокошил, а тогда, в ту ночь, в мае, по-другому ведь было. Пират лаять на тебя не стал, потому что ты ему дал что-то. Что ты ему дал, хлеб?

– Леб, – отчетливо и, главное, производя впечатление вполне осмысленного восприятия рисуемой Муратовым картины, произнес Голубятников.

Державин прошелестел исписанной страницей, торопливо ее переворачивая.

– Отлично, давай вспоминать дальше. Во дворе у сарая стояла дровосека, а в ней торчал топор. Так? Ты этот топор взял – помнишь? – и пошел с ним на крыльцо. Так я говорю? Дверь была на защелке изнутри, но ты эту защелку приподнял, приоткрыл дверь и вошел в сенцы. Так? Направо дверь на веранду была, а на веранде Извалов спал, на кровати. И еще с ним – гость, вдвоем они рядышком лежали… Ну, так?

Голубятников уже не улыбался, от детскости в его лице не осталось и следа, он слушал напряженно и, что поразило Муратова, точно в каком-то прозрении. Разум его, казалось, под влиянием сильного душевного волнения, в которое привел его рассказ Муратова, высвободился из пелены и пут и приобрел недостававшую ему ясность.

Предчувствие торжества возникло у Муратова. Конечно же, он все помнит! И даже не собирается запираться! Может быть, он и отперся бы, но он сломлен, поражен тем, что Муратов все о нем знает, как будто бы наблюдал собственными глазами. И еще – это просто один из тех редких случаев, когда творят злодейство в каком-то несвойственном нормальной человеческой психике первобытном простодушии, первобытной наивности чувств, при которых потом даже не хватает хитрости извернуться, защитить себя от правосудия, ибо нет даже понимания тяжести своего преступления и строгости кары, которой за это подлежат.

– Итак, ты вошел на веранду, – продолжал Муратов, пытливо следя за выражением лица Голубятникова и радуясь отражающемуся на нем процессу пробуждения сознания, – вошел и подумал: чтобы спокойнее искать деньги, надо Извалова и его гостя убить. А больше в доме никого нет: что жена Извалова и его дочка уехали в райцентр к родственникам, ты это знал заранее, видел это в прореху со своего чердака. А может, тебе и мать сказала. Сказала мать? Да? Или сам видел?

Голубятников сидел оцепенело; что-то совершалось внутри него, зрело, готовилось проявиться, – это было видно почти наглядно. Кожа на его лбу как-то напряженно собралась, взморщинилась, глаза сузились.

– Валерьян Александрович тебе добро делал, пацаном тебя учил, но тебе его жалко не стало, тебе деньги нужны были, ты про них только думал. Так ведь? Ну, вспомни, чего ж молчишь? Ведь я правильно говорю? Правильно? Нам ведь, брат, все это вот как известно, – Муратов показал Голубятникову растопыренные пять пальцев. – И что ты сделал дальше? Ну? Сам скажешь? Молчишь? Ладно, тогда я тебе скажу. Ты взял покрепче топор… – Муратов сжал пальцы в крепкий кулак, – замахнулся им… – Муратов поднял руку, – и со всех сил Валерьяна Алек…

– И-а! – с дикими, налитыми ужасом глазами, как-то из самого нутра закричал Голубятников, отшатываясь от Муратова с такою резкостью, что голова его затылком ударилась о стену. Вдавившись в нее, он глядел в пространство с таким видимым трепетом всего своего существа, точно действительно только что он собственноручно проделал то, что представил ему Муратов, и теперь, как полная реальность, во всех жутких подробностях перед ним были результаты его деяния.

Тело Голубятникова искривилось в корчах, он подтянул худые острые колени к груди и, закрываясь руками от того, что перед собой увидел, он застонал, мотая головою, забился в рыданиях, и даже слезы побежали по его мучнистым, с синевою, щекам:

– Не!.. Не! Не на-а! Не ся!..

Дрожь пронзила Муратова – столько бурного, отчаянного протеста было в истерическом крике Голубятникова, в его судорогах, в его мотании головой, в слезах, бегущих по лицу…

Муратов обезоруженно замолчал, со всей очевидностью почувствовав, что загнул не туда, что такая жестокость непереносима для Голубятникова – даже в умозрительном представлении. Собаку, злобно, остервенело рвавшую его острыми клыками, он еще мог в порядке самозащиты огреть лопатой. Но зарубить человека, знакомого ему, близкого соседа, бывшего своего учителя и наставника!.. Нет, такого этот дезертир, в годы войны в слепом ужасе бежавший не просто от страха собственной смерти, но вообще от варварства человеческого взаимоистребления, – такого этот дезертир вытворить бы не смог!..

– Н-да… – полностью сбившись и потерявшись, проговорил Муратов. – Н-да… – в том же тоне повторил он уже в своем кабинете, крупными быстрыми шагами прохаживаясь по нему из угла в угол.

– Протокольчик вот… – осторожно подал голос тоже заметно сконфуженный Державин. – Как-то его закончить надо…

– Порви! – пряча неловкость, сказал Муратов. Надо было основательно подумать, но прежде чем он успел собраться с мыслями, дверь в его кабинет, отлетев до стены, с треском распахнулась, и через порог на шатких ногах перевалился Авдохин. За спиной его был замызганный, оттягивавший ему плечо мешок.

Сделав от порога три-четыре нетвердых шага, Авдохин сбросил перед собой на пол мешок, увесисто грюкнувший грузом сухарей, помедлил секунду с сосредоточенно-решительным видом, стащил с головы шапку и тоже кинул на пол, неловко сволок с себя ватник, кинул на мешок и его.

– Прибыл! – выдохнул он из себя. Волна его дыхания докатилась до Муратова, и в нос шибануло крепким перегаром самогонки. – Сам прибыл! – еще раз выдохнул Авдохин, кренясь назад на такой угол, что трезвый человек должен был бы непременно упасть. Авдохин же, однако не упал, а непостижимо удержался на ногах и даже возвратился в прямое положение.

– Вижу, – сказал Муратов выжидательно.

– Сам! – в какой-то непонятной настойчивости стремясь внедрить это обстоятельство в сознание Муратова, с поднятым, чтобы заострить внимание, пальцем повторил Авдохин, икнул и опять сильно качнулся назад.

– Ну, сам, сам, вижу, что сам! – не сдержался Муратов. – Дальше-то что?

– Вот, – сникая головой, ответил Авдохин. Рука его, мотнувшись, сделала в воздухе крестообразное движение, как делают, когда хотят сказать: точка, всё… – Только не при детишках… Так я порешил… Луч-че сам… – как бы с чем-то не согласный, против чего-то споря, выдохнул он с новой волной самогонки. – Ж-шалко детишков… Отец я им ай как? Они у мене… пужливые!

– Погоди городить-то! – строго наставил брови Муратов. – Ты чего, собственно, заявился?

– Как… чего? – выговорил Авдохин, трудно ворочая неподатливым языком. – Раз он… в моем… колодце… топор-то! Ванькя, паразит, он этта… у него свой ответ… за свое отвечает… А колодец – этта точно… воду берем… за мной он вроде записанный… для догляду… Как я, значит, вроде обратно виноватый… и, стал быть, от этого не денешься… Как лучший боец, – ударил он себя в грудь, – на младшего командира… учение проходил… Перед каким хошь судом докажу – нету моей вины! И все тут! А воду – берем… этта точно… А поскольки на мене обернулось – так я с-сам… без шуму чтоб… не при народе… без детишков… они у мене пужливые…

Авдохин икнул, весь дернувшись от внутреннего толчка.

– Так что – вот так! – заявил он с мрачной решимостью. – Сам при… был…

– Державин! – крикнул Муратов. – Ты зачем его в таком виде пустил? – грозно обратился он к возникшему в двери на зов Державину. – Лыка не вяжет, на ногах едва стоит! Уведи его да запри в одиночку, пускай проспится. А утром с него штраф взыщи, чтоб не лез больше в государственное учреждение в нетрезвом виде!

Авдохин подобрал с полу мешок, телогрейку, шапку, и пошел за Державиным готовно и охотно, как человек, для которого исполнились его заветные желания.

«Топор? – возникло в сознании Муратова, когда дверь закрылась и он остался в кабинете один. – В каком колодце? Какой топор? Неужели… Кто нашел? Евстратов? Поперечный? Почему никаких сведений? Такая находка – и не доложено?! Что означает она для дела? Куда она его поворачивает?»

– Державин! – закричал Муратов, еще громче, чем в первый раз. – Вызови мне Садовое. Евстратова! Срочно!

Глава пятьдесят четвертая

Второй день Максим Петрович наслаждался дома покоем, наслаждался так, как может им наслаждаться пожилой и действительно очень усталый человек.

Перенапряжение последних месяцев и особенно последних недель и дней привело к тому, что залеченная когда-то болезнь, та самая, которая так круто повернула житейский путь Максима Петровича и из фортепьянного настройщика сделала его милицейским работником, – болезнь эта вернулась, взяла над ним силу, свалила с ног и заставила три дня пробыть в районной больнице, в палате, находившейся через стену от той, где лежал его подследственный – Иван Голубятников.

Дни, проведенные в больнице, еще не были настоящим отдыхом, потому что Максим Петрович не любил больничной обстановки, – она всегда угнетала, раздражала его, настраивала на нервозный лад; какая-то противоестественная тишина, острые запахи лекарств, приглушенные голоса, холодная белизна стен, кроватей, тумбочек, табуретов, и, главное, та неизбежная бездеятельность, на которую обречен попавший сюда человек, – все это представляло действительно необходимое при залечивании болезней, но на душевное настроение влияло отвратительно. В общем, подлинный, целебный покой пришел лишь тогда, когда Максим Петрович очутился у себя дома, окруженный привычными милыми вещами и неусыпными заботами Марьи Федоровны.

Правда, может быть, слишком уж настойчивы были эти заботы: слишком жарко натоплена печь – термометр показывал двадцать пять, – и слишком много благоразумных наставлений по поводу умения жить и работать, не надрываясь, как, например, это делает тот же Андрей Павлыч Муратов, да и другие, которые не доводят себя до обмороков, которых не привозят с работы в больницу…

Выслушивать всю эту привычную, беззлобную воркотню было, конечно, скучновато, но и приятно, потому что за всеми с виду такими сердитыми, укоряющими словами чувствовалась глубокая, бескорыстная любовь, вот уже четвертый десяток лет светившая и согревавшая жизнь Максима Петровича и сумевшая до сих пор не охладеть и не погаснуть. За эту любовь можно было все простить – и жаркую печь, и воркотню, и даже смешное, рабское преклонение перед талантом писателя Дуболазова.

Итак, второй день Максим Петрович наслаждался покоем. Ему был предписан домашний режим, ограниченность движений, некоторая диета и, главное, сон. И он действительно первые сутки спал много и с удовольствием, что было вполне естественно, ибо ночи, проведенные им в Садовом, на евстратовских стружках, были довольно беспокойны и бессонны: евстратовская собачонка Дроля ощенилась и, будучи со своим пищащим потомством водворена в столярку, напустила такое немыслимое множество блох, что Максим Петрович только чесался да ворочался, а спать было некогда…

Но здесь, дома… Здесь все было успокоительно, все дышало уютом и миром! Чистые стекла окон, ореховая этажерка с книгами, зелень гераней на подоконнике, яркие, пестрые дорожки половичков, «Огоньки» с нерешенными кроссвордами, настенный коврик с полосатым тигром, пробирающимся в травяных зарослях… Последнее, правда, немножко омрачало настроение: косматые, перепутавшиеся травы, по которым крался лютый зверь, напоминали унылое болото, Гнилушки, где спасался дикий садовской человек Иван Голубятников; мысль перекидывалась к нему и, непроизвольно отделившись от чистоты, света и уюта милой домашности, оказывалась вдруг в темном и мрачном, таинственном мире чужой, дурно прожитой жизни, в мире ужасного, еще не раскрытого преступления…

Мысль об изваловском деле нарушала покой.

Телеграмма, которую Костя показал Максиму Петровичу, и найденные деньги ставили это дело с ног на голову, вернее, пожалуй, с головы на ноги, так как всё или почти всё логично объясняли и расстанавливали по своим местам.

Прижимаясь длинным полосатым телом к бурой траве, тигр крался по зарослям…

В больнице Максиму Петровичу сказали, что Голубятников поправляется, и он не утерпел, пошел взглянуть на Ивана. У двери той палаты, где помещался преступник, сидел на белом табурете, зевал, томился от больничной скуки милиционер Державин. Увидев Щетинина, он вскочил.

– Сиди, сиди, – сказал Максим Петрович. – Я только так… загляну.

Он приоткрыл дверь и остановился в недоумении: а где же, собственно, Иван? В палате находились двое. Одного Щетинин узнал: это был счетовод лохмотовского сельпо, тот самый, что в ту памятную ночь валялся голый под Чурюмкиным трактором. Желтый, мертвецки-восковой, с глубоко запавшими глазами, он лежал навзничь, тупо глядел в потолок. «Допился, дурак!» – огорченно подумал Максим Петрович. Но где же Голубятников? На другой койке сидел какой-то чудной человек, – видимо, очень рослый, но с такой неестественно крошечной, коротко остриженной головой, что она казалась приставленной к его туловищу от кого-то другого, и даже не взрослого, а мальчика: круглая, с пухлыми щеками, с пуговичным носиком и с огромными, как у летучей мыши, ушами, забавно торчащими, розово, нежно светящимися на радужной полосе солнечного луча, наискосок через стекло бьющего в сверкающую белизну палаты. Вымытый, остриженный и побритый, в синей с красными отворотами больничной пижаме, Иван был неузнаваем. И лишь только пристально приглядевшись к нему, Максим Петрович понял: он! Эти бессмысленные, немного испуганные глаза, эта идиотская улыбка…

«Вот уж действительно привидение! – покачал головой Максим Петрович. – Две недели ухлопали на него… И этим дурачком Андрей Павлыч собирается закрыть изваловское дело! Прямо скажем, – попытка с негодными средствами…»

Мирно, звонко тикали стенные часы; что-то шипело, потрескивало на кухне у Марьи Федоровны; комариным зудом из приглушенного репродуктора звучала залихватская осиповская балалайка…

А тигр крался, крался в дремучих зарослях.

Да-с, выслеживали несчастную Тоську, гонялись за привидением, а настоящий-то убийца…

Но как все сложилось! Проклятая болезнь прихлопнула, повалила в постель, так точно рассчитав время, что злее и не придумаешь. В такую минуту, в такой сложной обстановке оставить Костю одного! Пятый день идет – от него ни слуху, ни духу. Дважды звонили по просьбе Максима Петровича в Садовое и оба раза там не могли найти ни Костю, ни Евстратова. Пробовал доложить о своем беспокойстве Муратову – поморщился… Ведь вот не глупый же человек, а уперся в Голубятникова и – точка! Поди, сдвинь его с этой точки…

Но все-таки, что же с Костей? Почему он молчит? Нехорошо, ох, как нехорошо… Правда, там, в Садовом, возле него – дельный и опытный работник, Евстратов, но все же… Человек в положении дяди Пети шутить не будет, он пойдет на все.

Крался тигр в зарослях. Постукивали часы.

А лежать как надоело, господи боже мой! Максим Петрович принимается за очередной кроссворд. Парочку он уже решил, оставив незаполненными всего три слова: тип телескопа, насыщенный водород и угол, измеряющий видимое смещение светила. Эти незаполненные клеточки кроссворда напоминали Максиму Петровичу о недостатке его общего образования, о трудном беспризорном детстве, когда, оставшись круглым сиротою, он, двенадцатилетний Максимка, носился по городу, пронзительно орал: «Эклер-папиросы, Стомболи табачок!» – добывая этим себе средства на скудное пропитание; смертельно боялся милиции и, будучи бессчетное количество раз водворяем ею в детдом, такое же бессчетное количество раз убегал оттуда – от скуки, от учения, сознательно обрекая себя на верный голод, на ночевку в подъездах и асфальтовых котлах, но лишь бы – свобода, лишь бы вольный ветерок в ушах… «Эклер-папиросы!..» Спасибо еще воровать не приучился, спасибо, хороший человек помог стать на ноги, обучил мастерству настройщика, а то так и оказался бы одним из тех вечно враждующих с Уголовным кодексом «любителей вольной жизни», каких не одна сотня прошла через его руки за последние двадцать лет…

Да, конечно, все так… Но вот – «угол, измеряющий видимое смещение светила»? Пустые клеточки. Небось Костя знает, что это за угол за такой. Опять Костя! Тьфу! Максим Петрович углубляется в новый кроссворд.

– Проверочное испытание? Экзамен, конечно. Приманка для ловли рыбы? Вспомогательная буква – н… Ага, блесна! Столица Греции… Афины. Фу, какой легкий кроссвордишко! «Механический гаечный ключ»… А? Девять букв… последняя буква – т. М-м… черт его знает, что это такое! Гаечный ключ… гаечный ключ… Заржавленный, тяжелый, сволочь… с грубо вырубленными инициалами «С. Л.». Впрочем, это к делу не относится, пойдем дальше… Великий русский композитор? Ну, Глинка, конечно. Точно, подходит… Так-с… Рыба семейства карповых? Подумаешь, карповых…

Кроссворд действительно оказался очень легким, нерешенным остался один лишь гаечный ключ. Часы протяжно пробили. Скоро появится Марья Федоровна, велит есть, а есть не хочется… Вот ведь скука-то, это проклятое лежание!

Вчера заходил Муратов, принес папку с делом лохмотовского сельпо. «Ну-ка, – сказал, – погляди от нечего делать, ознакомься». Поглядел. Ознакомился. Дельце так себе, заурядное, каких сотни. Сперва – рядовое мошенничество, произвольная наценка на товары, обсчет покупателей, продажа третьего сорта по цене первого. Затем уже более откровенное запускание рук в магазинную кассу. Неумеренное списывание битого, рассыпанного, утекшего, поточенного мышами. Наконец, полная запутанность и фиктивное ограбление: связанный сторож, грабители в масках, разгром в магазине. Топорная работенка! Собака, ни разу не запнувшись, привела к дому завмага. При обыске изъято два ящика «столичной» (завмаг показал, что вечерами, после закрытия магазина, большой спрос на водку, то и дело стучатся: дай бутылочку! Ну, вот он и давал. С наценкой, конечно – три с полтиной, а то и все четыре), несколько отрезов сукна, шелка, бархата, шерстяные кофточки, нейлоновые рубашки, – в общем, филиал магазина на дому.. Папка с документами – счетами, накладными, всевозможными квитанциями, чеками, ордерами… Все – в хаотическом беспорядке, все предстоит тщательно изучить.

Но вот среди этого хлама – клочок серой оберточной бумаги, грязный, захватанный, с жирными масляными пятнами, – записка без адреса, без подписи, на первый взгляд – как бы пустячок, мелкое звенышко в цепочке жульничества и хитрствования, в цепочке потаенной жизни дрянного человека; однако что-то такое было в этой неопрятной, химическим карандашом наскоро нацарапанной писульке, в этих кривых, корявых строчках, в пестроте различных по цвету букв, из которых одни ярко, глазасто лиловели, выпячивались пренахально, а другие – серенькие, еле видимые, сливающиеся с бумагой, словно бы прятались, невнятно, испуганно бормоча нечто тайное, понятное лишь тому, кто должен был их прочесть, – что-то такое было в этой замызганной записке, что заставило насторожиться и внимательно много раз вглядываться в нее, вдумываться в ее сокровенный смысл.

Максим Петрович потянулся к лежащей на тумбочке возле кровати папке, порывшись в ней, достал записку и еще раз перечитал ее:

«Павл Василч сполучением сего сроч. прими меры приведи все важур отчетност первей всего наличность к 10 числу мая мес. Бардадым велел имеет сведение».

Характер спешности проглядывал во всем – и в пропущенных буквах в имени адресата, и в отсутствии знаков препинания, и в самой пестроте, в пегости письма: видимо, писавший, торопясь, где-то забывал послюнить кончик карандаша, а где-то слюнил больше, чем нужно, так, что фиолетово-черные слова и отдельные буквы выпячивались самым нелепым образом. Преднамеренно или нет – бог его знает, – особенно глазасто чернели слова «сроч.», «наличность» и совершенно дурацкое, непонятное словечко «бардадым».

Записка предупреждала, сигналила тревогу, это было очевидно. Вероятней всего, в ней говорилось о предстоящей ревизии («важур отчетност»), и в этом ровно ничего не было удивительного: в торговом мире редко какая ревизия оказывается неожиданностью, и хоть за час, да тот, кому нужно, узнает о ней и «примет меры». Но вот диковинное словечко «бардадым» таращилось и действительно озадачивало своей таинственной непонятностью. В кучке жалких обычных пестро-фиолетовых и сереньких слов оно выглядело каким-то чучелом гороховым, уродом.

Что это? Фамилия? Нет, конечно. Блатное прозвище? Скорее всего – да.

За годы своей работы в милиции Максим Петрович довольно обстоятельно ознакомился с различными блатными жаргонами, «фенями», как они назывались в уголовном мире, – но ничего похожего на «бардадым» не припоминалось. Так не пустышка же, в самом деле, слово-то? Какой-то ведь смысл скрывается за этими раскатистыми и даже несколько нагловатыми звуками… Обязательно скрывается, и надо его найти во что бы то ни стало! Но каким образом?

Привычка решать кроссворды навела на мысль воспользоваться справочниками и словарями, которые не раз выручали в поисках нужного для заполнения пустых клеточек слова. С этой целью несколько лет назад был куплен толстенный словарь русского языка Ожегова, который прочно занял на этажерке место в ряду книг по криминалистике. Максим Петрович спустил было ноги с кровати, нащупал ими шлепанцы, собираясь пробраться к этажерке, но в эту минуту вошла Марья Федоровна и строго спросила, куда это он собрался.

– Мне бы, Машута, словарик… – попросил Максим Петрович, робея перед женой, которой привык покоряться во всех домашних делах.

– Какой еще там словарик? – строго сказала Марья Федоровна, накрывая чистой салфеткой тумбочку и ставя на нее тарелку бульона, подернутого золотистой пленкой. – Вот покушаешь, тогда и занимайся… Опять, что ли, слово не разгадаешь? – сочувственно спросила она, собирая разбросанные по кровати «Огоньки». – Сколько клеточек? Что за слово? На какую букву?

– Да нет, Машута, – улыбнулся Максим Петрович, – тут другого рода дело…

– Ешь, ешь! – приказала Марья Федоровна. – И так уж с лица весь сошел со своими делами…

Максим Петрович вздохнул и принялся за бульон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю