355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кораблинов » Воронежские корабли » Текст книги (страница 5)
Воронежские корабли
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:08

Текст книги "Воронежские корабли"


Автор книги: Владимир Кораблинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 8 страниц)

Глава четырнадцатая,

что приключилось с Васяткой Ельшиным, отчего он из школяров от цифирных наук попал в работные

Что на свете всего тяжелей?

Всего тяжелей на свете для человека одиночество. Когда не то что отца-матери, родимого дома с привычным, милым сердцу рябиновым кустом в палисаднике нету, но даже и слова сказать некому.

Кому пожалиться? Чье приветливое слово услыхать? На чью грудь склонить голову?

Все чужое кругом: товарищи, кирпичные стены с черными пятнами сырости, кислый дух казенного помещения, резкий, рвущий сердце треск барабана, бьющего зорю, поднимающего с жесткого топчана в рассветный час, когда малолетку только бы спать да спать…

И строй солдатский на адмиралтейском дворе.

И неизвестный немецкий проходимец – винная бочка, красная рожа, тусклый взгляд недобрых глаз – тычет тростью в живот, хрипит:

– Пусо убираль!

Ох, никак у Васятки житье-бытье не налаживалось, все шло наперекосяк.

И про рисованье позабыл.

Один был милый человек в школе, словесного учения мастер Семен Минин – и того нету: в жару напился холодного квасу и вот лежит, бедный, в гошпитале, помирает.

Бывало, хоть собачонка Куцка вертелась возле, ласкалась, играла, была как бы за товарища. Но на адмиралтейском дворе – солдатская жизнь. Казарма. Строгости. Часовые.

Раз прогнали собачонку, два прогнали – и ушла куда-то смешная Куцка. Верно, к другому хозяину прибилась.

– Корох многа ел! – хрипит, брызжет слюною жирный немец.

Какой горох, чертова колбаса, когда другой день маковой росинки во рту не бывало. Голодно. Так голодно, что аж на глаза муть наплывает и делается кружение в голове.

Школяры-драгуны – те кое-как обходятся. Один на посад к бабе прилепился, другой по старой памяти наведается в солдатскую казарму, третий ненароком чего на базаре сдует. Кормятся все ж таки. Бывает, что и усы в бражке обмочат.

А Васятке что делать? Кто его на посаде ждет? Кому он в казарме нужен? Как осмелиться и подумать, чтоб на базарное озорство пойти?

Как-то раз, однако, уговорили малого. Должен он был стоять с мешком возле обжорного ряда, принимать, хоронить в мешок, что товарищи живой рукой у торговок стянут.

Он стал, где ему показали. Но увидевши, как усатый школяр полез в лоток к зазевавшейся бабе, – бросил мешок и в страхе убежал.

Робок был, непривычен брать чужое.

Посмеялись над ним товарищи и даже малость потрепали за то, что убежал.

Голод, голод. Только и мысль, что о куске.

Но пуще голода немец допекал, адмиралтейский комиссар, винная бочка.

И вот раз такое на него зло взяло, ну, прямо задушил бы окаянного!

Пришел Васятка в пустой класс и на черной доске нарисовал мелом немца: пузат, жирные щеки обвисли, парик до пупа, глаза вытаращены – не то человек, не то боров.

А похож так, что пришли драгуны, увидали Васяткино малеванье и полегли: живой немец!

И надо ж было так случиться, что и он – вот он. Вошел в класс, крикнул:

– Вставайт!

Все встали.

Немец поглядел на доску, поглядел на школяров и нахмурился. Постучал об пол тростью, но спросил ласково:

– О, какой картин! Кто есть такой искусни кюнстлер? Майн гот, какой кюнстлер!

Еще покосился на доску и сказал:

– Подобни искусни кюнстлер имеет получайт гросс награда за своя кунст.

И, кликнув солдат, какие при цифирной школе состояли для порки и караула, велел дать Васятке награду.

После этой награды малый дня четыре сесть не мог. Все на ученье сидят, а он стоит. А по ночам плакал.

Прежде Васятка, как ему тяжко ни приходилось, терпел. Помнил Питеровы слова про Голландию. Считал, что она не за горами.

А как раскровенил ему немец зад, так и про Голландию позабыл.

Вступило ему в голову одно: бежать.

Бежать немедля, бежать в родимое село, повидать мамушку с батюшкой, поесть досыта. А там – как бог даст.

Что за побег из школы – каторга, Васятка знал. И что это за каторга – тоже знал.

Но, видно, невтерпеж стало.

Присмотрел он на дворе конец веревки и, спрятав под кафтан, унес в спальню. Потом дня четыре, забегая в пустую спальню, расшатывал помаленьку оконные створки.

Наконец все было готово.

Ночью, когда захрапели драгуны, Васятка тихонечко открыл окно и по веревке спустился вниз.

А ночь была темная, в самый раз для такого дела.

Тяжелые дубовые ворота заперты длинным засовом, и возле них – часовой солдат.

Ходит часовой вдоль ворот – пять шагов туда, пять – назад, ходит, тихонько напевает «Ах вы, сени мои, сени»…

А время бежит, не ждет, махонькими молоточками отстукивает в голове минутки.

Ветер поднялся, дождь.

Замолчал солдат, ушел в будку.

Тогда Васятка ужом пополз в подворотню. «Господи, пронеси! – шептал. – Господи, пронеси!»

Пронес. Теперь перед ним – река. Не та, где корабли стоят, а рукав, помельче, где брод.

Вошел Васятка в быструю воду. Звенит, булькает вода, а мальчонке слышится погоня.

Перешел брод и пустился бежать.

Когда рассвело, показалась деревня, а какая – того Васятка не ведал. Но обошел стороной, леском, и все шел, держась на ту сторону, откуда солнце вставало.

К вечеру увидел вдали деревянные стены и земляной вал Орлова-городка. Над воротной башней стояло розовое облако пыли, слышались хлопанье пастушьего кнута, коровий рев и звонкие голоса орловских баб, зовущих свою скотину.

Васятка схоронился в поросшем густым орешником логу, а в сумерках пошел дальше.

Шесть верст отмахал и не заметил. Вот и околица перед ним. Синий дымок от угольниц плывет в садах меж яблонь.

По-за гумнами прошмыгнул к родной избе. Что-то бурьян разросся на отцовском огороде, крапива, чернобыльник, колючие татарки.

И тихо что-то, словно бы двор пустой.

Выбрался Васятка из бурьяна и ахнул: ни двора, ни избы. На черном бугре пожарища смутно белеет обгорелая печь.

Где же изба, катухи, погребица? Ничего нету. Только рябиновый куст – обгорелый, со свернувшимися сухими листочками.

Да амбарная дверка почему-то уцелела – стоит, прислонена к печи. На ней дегтярным квачом намалевано: два стрельца топорами секутся.

Пал Васятка на черную землю.

Синий горький дым защипал глаза.

Глава пятнадцатая,

в которой описываются дальнейшие Васяткины приключения

Долго лежал злосчастный малый на черной земле пожарища. Горючими слезами заливался. И некому было утешить малолетка, некому сказать: «Вставай, милый, чего лежишь? Слезами горю не поможешь, а об себе подумать надобно».

Но такие слова ему все-таки были сказаны. Сказало голодное брюхо: «Будет лежать-то. Вставай, иди к дядьке Митрохе, небось хоть наешься досыта. А там поглядим, дело покажет».

Встал Васятка, крадучись садами, пошел к дядьке.

Там его, конечно, накормили, напоили и рассказали, какая беда стряслась дома, пока он в Воронеже мыкался. Как за него, за Васятку, считая его в нетчиках, отца с матерью заковали в железа и угнали в тюрьму.

А избу солдаты от трубочного курения спалили.

– Да как же так! – жуя и плача, воскликнул Васятка. – Какой же я нетчик, коли все время по государеву указу служил?

– Кто ж их знает, – сказал дядька Митроха. – Немец-вояка по списку злодействовал. Стало быть, в списке ошибка вышла.

– Что ж мне теперь делать, дядя? – спросил Васятка.

– Да, видно, уж ежели убег, – сказал дядька, – то дальше бежи. Тут тебе оставаться опасно: сделают розыск, найдут, тогда и мне несдобровать. Как бы через тебя и я в каторжные не попал.

– А куда ж бежать-то?

– Люди, слышно, на Дон к казакам бегают. Вот ты туда и пробирайся. Больше некуда.

Легкое дело сказать – на Дон. А где он, тот Дон-то? Не раз и не два слышал Васятка про Дон, великую реку, пристанище всех обиженных. Слышал, что корабли из Воронежа на Дон плывут. Но как туда добраться – этого ни Васятка, ни дядя Митроха не знали.

Думали они, думали и надумали так: подаваться Васятке назад в Воронеж и, осторожно обойдя верфи и город, держаться вниз по реке. Но не по самому берегу, а сторонкой. Потому что на берегу всюду солдаты: могут схватить.

Опять-таки и кафтанец у малого приметный – казенный, и башмаки с пряжками.

Дал ему дядя простую крестьянскую одежду, харчей дал и ночью проводил с богом.

А казенный кафтанец и башмачки с пряжками закопал в коровьем катухе.

И пошел Васятка назад в Воронеж.

Вот идет он и думает: как же так, мол, удалюсь я в чужую сторону навеки и с отцом, с матерью не попрощаюсь? Нехорошо этак.

Решил тайно забежать в город, упросить тюремщиков, чтоб хоть через окошечко поклониться родителям, в последний разок повидать родимую мамушку.

А где в городе тюрьма – ему было известно: возле базарного торга.

Она стояла за частоколом. Возле ворот – будка, и в ней – стражник с длинным топором.

Далеко стороной обошел Васятка верфь, аж за Акатов монастырь дал крюку, чуть в лесу не заплутался. И через северные московские ворота вошел в город.

На нем – зипунишка рваный, лаптишки, шапка дырявая, котомка за плечами. Побирушка и побирушка. Никто его не приметил.

Он до вечера кой-где хоронился, а как завечерело – пошел к тюрьме.

Видит – сидит в будке стражник, чего-то ножиком строгает, топор-бердыш прислонил рядом.

– Дядюшка, – жалобно сказал Васятка, – дозволь мне с отцом-матерью свидеться.

Стражник перестал строгать, поглядел на Васятку и строго сказал:

– Отойди.

Но мальчонку уже сама жизнь научила хитрости. Он достал из котомки здоровый кусок сала, что дядя ему на дорогу дал, и показал сало стражнику.

– Ишь ты, – сказал стражник, принимая взятку, – хорошее сало, хлебное. Ты чей будешь-то?

– Я, дядюшка, углянский. У меня тут батя с мамушкой сидят безвинно.

– Ну, безвинно ай виноватые – это дело не мое, – сказал стражник. – А как звать?

– Прокопий Ельшин.

– Так, – сказал, размышляя, стражник. – Ну, видно, пойдем. Только гляди, чтоб тихонько.

Они вошли в ворота.

Васятка прежде видал тюрьму из-за частокола – одну крышу. Теперь, разглядев ее вблизи, он ужаснулся: возле самой земли чернели крохотные оконца с решетками да над землей, чуть повыше человечьего роста – в деревянном срубе – еще такие же. И в черноте за решетками смутно белели лица и слышался стон. И тяжким гнилым духом несло от окопных дыр.

Стражник наклонился к нижнему оконцу и позвал:

– Прокопий Ельшин! Отзовись, подойди сюда.

И когда в черной дыре показалось бледное лицо отца, Васяткины глаза заволокло слезами.

– Да не то сынок?! – крикнул Прокопий. – Господи!

А Васятка от слез слова но мог вымолвить.

– Мамушка где же? – наконец спросил он.

– Нету, Вася твоей мамушки, – вздохнул Прокопий. – Померла мамушка. Да и мне, видно, недолго осталось… Гнием мы тута… Ты б, Вася, государю сказал…

– Ну, будя! – строго оборвал стражник. – А то как бы с вами самому в яму не попасть.

Он схватил Васятку за шиворот и поволок за ворота.

Пошел Василий, едва от слез разбирая дорогу. Шел и сам не ведал куда.

Нет бы ему, опасаясь, темными закоулочками пробираться, нет бы по задворкам, по-за огородами, чтоб, не дай бог, на кого не нарваться.

Ничего он этого не соображал, шел и шел, куда ноги несут.

И принесли его ноги к шумному месту, где дудки, гусли играли, слышалась пьяная песня, а над низенькой дверью, раскачиваясь на ветру, горел фонарь.

Под фонарем два мужика плясали. Это был кабак.

А Васятка ничего не замечал, шел, как в тумане, как во сне, и видел одно только: черная дыра с решеткой и бледное, мертвое лицо отца.

И вдруг чья-то сильная рука легла на его плечо, и хриплый, знакомый голос воскликнул:

– Ба! Ба! Искусна кюнстлер!

Ненавистный немец больно сжимал Васяткино плечо, сопел, дышал в лицо винным перегаром.

«Пропал!» – мелькнуло в голове Василия.

Он отчаянно рванулся и, оставив в руке немца клок ветхого зипуна, пустился бежать.

– Дерши фора! – закричал немец.

Кинулись от лавок сторожа, схватили малого, повалили наземь.

Ночевал Васятка в чулане на съезжей.

Присудили ему за побег из цифирной школы батоги и каторгу.

Заплечный мастер Дениско бил вполсилы, жалел.

Потом хотели гнать в Тавров, да об эту пору пришел солдат из леса просить людей.

И попал Васятка на Могильское озеро.

– Вот тебе и Голландия, – выслушав Васяткин рассказ, вздохнул Афанасий. – Ох, ребята! Вся наша беда от пустого начальства… Отчего ж и вся Расея наперекосяк пошла?

Глава шестнадцатая,

в которой мимо сел и деревень плывут плоты, волкулаки воют, горит костер, и при ярком пламени его школяр Васятка читает мужикам прелестную бумагу

Работали в лесу до заморозков.

Наконец все плоты были повязаны, и караульные солдаты с лошадьми и лишними мужиками пошли в Воронеж.

А плоты велели в Тавров-город гнать.

На Могильском остались одни плотогоны. Среди них были Афанасий, Иванок и Васятка. Его за кашевара взяли.

Дьячок Ларька тоже к плотогонам прилепился.

– Сплыву с вами до Таврова, – сказал он, – а там – Дон. Буду к казакам пробиваться.

И вот поплыли плоты. За старшого был старик Кирша.

Путь по воде лежал неблизкий, а плоты плыли медленно. Да и куда спешить?

Села частые, плыть весело.

Курино-село проплыли. Манино. Сенное.

Тут на реке Излегоще множество гусей, уток гуртовалось перед отлетом. Палками посшибали с пяток.

Возле Ситной деревни стали на ночевку. Костер зажгли. Ощипали уток и такое сотворили варево, что хоть бы и царю на стол так впору.

Вот сидят плотогоны возле костра, варево хлебают. На высоком глинистом бугре – деревня Ситная. Слышно, как в крайнем дворе южит голодная свинья. И где-то наверху, на круче, дурным воем воет собака.

А над плотогонами – погост. На самой горе – кресты могильные. Откуда там собаке быть?

– Ох, дети, нехорошо! – покачал головой Кирша. – Не собака это.

– А кто, дедушка? – удивленно спросил Васятка.

– Это, малый, называется волкулак. Он по ночам из могилы выходит, у сонного человека кровь сосет.

– Будя плести-то! – с досадой сказал Афанасий. – Какого-то волкулака придумал. Вон в Воронеже так-то весной брехали, будто на Чижовском погосте ночью эти волкулаки ходят. Государь говорит: «Поймать мне волкулака!» И послал солдат на погост. Велел им для отваги по чарке поднесть. Ну, залегли они меж могил, слышат – идут. Вот так-то, не хуже как сейчас, по-собачьи воют. Солдаты оробели сперва, но ведь – служба, царский приказ. Кинулись на тех волкулаков, схватили, повязали, на съезжую приволокли. Утром – глядь-поглядь, а волкулаки-то свои, чижовские: Миколка Груздь с товарищами. Они ночным делом добрых людей грабить хаживали.

– Верно! – засмеялся дьячок Ларька. – На Чижовке было, Тихвинской божьей матери церкви погост. Он, сказывали, Миколка-то, с тихвинским попом в доле был. Ясак пополам делили…

Кирша на такие слова только плюнул.

И в это время опять наверху завыла собака. Вдруг обвалилась глина, мелкие комочки зашуршали по круче и из тьмы кромешной подкатились к костру.

– Свят, свят, свят! – испуганно перекрестился Кирша.

Плотогоны замерли, вглядываясь в темноту. Кто-то осторожно спускался с горы. Иванок с Афанасием вскочили, ухватились за дубины.

– Постойте, ребята! – послышался хриплый, простуженный голос. – Не замайте, я к вам не с худом…

К костру подошел здоровенный детина. Он был без шапки. Смоляные с проседью кудри падали на лоб. В правом ухе сверкала медная серьга. Сквозь клочья рваного зипуна виднелось крутое, могучее плечо.

– Хлеб да соль, – сказал он. – Здоровы были.

– Садись, гость будешь, – ответил Кирша. – Ложка есть?

– Как не быть.

– Ну, давай с нами хлебать.

– Это можно, – присаживаясь на корточки к костру, сказал кудрявый. – Горяченького, признаться, давно не едал.

Тут опять сверху посыпалась, зашуршала глина.

– Ай там с тобой еще кто? – покосился на гостя Кирша.

– Кобель, – усмехнулся кудрявый. – Увязался со двора да так за мной следом и таскается. Соколко! – свистнул он.

Из ночной черноты Соколко на брюхе подполз к хозяину. Был он сед, кудлат и огромен.

– Черкесский кобель, – сказал бывалый человек Афанасий, – больших денег стоит.

– Все может быть, – согласился кудрявый. – Кобель не простой – боярский. Боярина Сенявина. Я у него, у боярина то есть, при собаках был поставлен.

– Псарем, значит, – сказал Кирша, – это ничего. У псаря жизнь – дай бог каждому.

– Да уж попил, поел всласть, – подмигнул кудрявый. – Так раскормили, дядины дети, что третьи сутки сесть как следует не мочно, а все на корточках… Нашему брату у бояр харчи березовые да тальниковые… Ну, полно тово. Квиты мы с боярином, царство ему небесное! – Тряхнув смоляными кудрями, он недобро рассмеялся. – А я, ребята, к вам с докукой. У вас книгочеи есть?

Васятка с Афанасием назвались.

– Тогда давайте читать, – вынимая из-за пазухи сложенный вчетверо лист, сказал кудрявый. – Вы же слухайте, тут до нас до всех касаемо.

Подкинули в костер сушняку, и стал Васятка читать.

– «Атаманы-молодцы, дорожные охотники, вольные всяких чинов люди, воры и разбойнички! Ведайте, православные хрестьяне, что встали мы за древние обычаи, порушенные боярами, чтоб вам, православным хрестьянам, на бояр не пахать, не сеять, жить вольно…»

– Хороша грамотка! – сказал Иванок.

– Погоди, – строго глянул Кирша, – не встревай. Читай, Вася, читай, голубенок…

– «Нам до черни дела нету, – продолжал Васятка, – нам дело до бояр, до воевод, до прибыльщиков, до подьячих и которые неправду делают, чтоб всех их перевесть…»

Дьячок Ларька пробурчал:

– Немцев еще, собачьих детей…

На него руками замахали: погоди ты со своими немцами!

– «А кто похощет погуляти, – читал Васятка, – кто похощет по чисту полю походити, сладко поясти да попити, на добрых конях поскакати, то приезжайте к нам, на батюшку тихий Дон… Ныне мы, дончаки, идем, а завтра вся Русь поднимется на злодеев. Покуда не переведем боярское отродье – потуда не сложим оружье. В том нам порука и помощь от господа нашего Исуса Христа и преславной богородицы. Аминь».

– А? Как, мужики? – Оскалясь, кудрявый зорко оглядел плотогонов. – Хороша грамотка?

– Грамотка-то грамотка, – Кирша недоверчиво покачал головой, – да сам-то ты что за человек?

Плотогоны молчали, с опаской поглядывали на кудрявого: «Верно, мол, что за гусь? Грамотка такая, что за каждое словцо – кнут, дыба, каторга…»

– Сумлеваетесь, мужики? – с обидой крикнул кудрявый. – Смекаете, не шиш ли-де какой? Э-эх! Кабы шиш – с этакой кабарошкой не ходил бы!

Он скинул зипун и повернулся к огню. Могучая спина вся в кровь была исполосована.

Глава семнадцатая,

в которой плоты дальше плывут мимо сел, мимо верфей, мимо лесного пожара и так доплывают до последнего ночлега, откуда уже тавровские огни видны и где происходит неожиданное

Его Пантюшкой звали. Он попросился в артель к плотогонам сказал:

– Примите, братцы, не дайте погибнуть.

– Что ж с тобой сделаешь, – поскреб Кирша в затылке, – возьмем, видно. Как, ребята?

– Возьмем, – сказали плотогоны.

Переночевали у Ситной и поплыли дальше.

Плывут, плывут, плоты.

Вот и Нелжу-село миновали, где, заросшие лопухами и крапивой, еще чернели пожарища – след разбойничьего набега диких ногайцев.

С той недоброй поры полста годов пролетело, а память цела. Тогда от большого селения остались одни обугленные головешки да с десяток людей.

Кому бежать посчастливилось из окаянной неволи, ворочались на родимое пепелище, рыли землянки, снова строились.

Иные бабы прибегали брюхаты. Татарские скулы, косые глаза, малый рост сделались среди нелжинцев не в диковину.

Навечно оставило след, чертово племя.

Глядят плотогоны на нелжинцев, удивляются.

Мимо села Карачуна плыли. Глинистые кручи, развалины башен некогда богатого монастыря, черные от пожара.

Монастырь теми же ногайцами был порушен.

Карачунские берега усеяны битыми черепками посуды. Тут – в каждом дворе – гончар. Карачунский горшок до самой Рязани знают.

На высоких, разрезанных логом буграх, видят плотогоны – сторожевые вышки. Конный драгун в треуголе проскакал.

Глядят далее – белая щепа по всему берегу, слышат стук топоров. И на воде – десятка два, видно, только что построенных стругов. Еще и смола не обсохла.

Два грузных монаха стоят на мостках, из-под руки глядят на плоты.

Дьячок Ларька с Пантюшкой полезли под сено. Пантелей и кобеля под сено затащил: не дай бог станет брехать. На них навалили жерди, тряпье. Оба опасались: дьячок – монахов, Пантелей – драгун.

Но ничего, бог дал, проплыли Карачун.

Отсюда начинались верфи, корабельное строение, мужицкая каторга.

Показалось Рамонь-село.

Тут большая верфь была. Множество мужиков и солдат. Сторожевые вышки стояли у самой воды. Часовой драгун окликал, спрашивал, что за люди, куда плывут.

– Государевы! – крикнул Кирша. – В Тавров сплываем.

Дьячок с Пантюшкой под сеном – ни живы ни мертвы. Но, слава богу, миновали и рамонскую верфь.

Ночевали в дремучем лесу возле устья реки Усманки.

В этом месте к плотогонам еще один горемыка пристал. Вышел из леса, пал на коленки.

– Мужички! – молвил. – Укройте, схороните сироту!

Назвался Родька, толмач[10]10
  Переводчик.


[Закрыть]
голландского языка. К корабельному мастеру Янусу Ярику был приставлен господином адмиралтейцем. Полгода ходит при Янусе, а жалованья – хоть бы ржавый грош. От голодухи – кружение головы и чирий по всему телу.

И вот терпежу не стало – ударился бежать.

Плакал Родька, жалился, что-де младая жизнь ни за синь-порох пропадает. И слезы текли по его рябым, костлявым щекам, и дрожал он, жалок, тщедушен, похож на малолетка, хотя был мужик в зрелых годах.

– Ну, что, ребята, – спросил Кирша, – возьмем?

– Да уж, видно, дедка, собирай до кучи! – засмеялся Иванок. – Дон не за горами, а он, батюшка, всех примет.

Накормили Родьку досыта, и стал он свои похождения рассказывать. Как в матросы сперва попал, на Азов ходил, как затем отличился неким художеством и был замечен самим государем, и его даже приезжим иноземцам показывали, и те удивлялись. И когда царь в Голландию ездил, то и его, Родьку, с собой брал. И как он в Голландии жил и там скоро научился по-ихнему брехать. И о тех пор поставили его в адмиралтействе толмачом. Года с три толмачествовал по голландским мастерам, ничего, кормился, а как летось попал в Рамонь, так и пошло, что хоть ложись да помирай: жалованья платить не стали, а какая тому причина – неизвестно. Может, забыли, а может, и присылали из адмиралтейства, да Янус, дядин сын, собака, себе брал.

– А что ж у тебя за художество? – спросил Афанасий.

– Могу животом говорить, – сказал Родька.

Губы поджав, скромнехонько потупился. И тотчас в ночной тишине послышался детский плач.

Удивленные, переглянулись мужики: что за притча? Откудова тут в полночный час, в лесной дебри – дите?

А оно вдруг этак явственно говорит:

– Жамочки хочу!

– Пойди-ка, Афоня, – сказал старик Кирша, – глянь, может, дите заблудилось.

– Никуда не ходите, – засмеялся Родька. – Это я за дитю животом разговариваю.

И потом еще за бабу разговаривал, какая калачами торгует, и за пьяного голландского матроса ругался нехорошими словами.

Плотогоны много дивились Родькиному художеству.

Долго он рассказывал про заморские края, про город Амстердам, где вместо улиц – канавы с водой, называются каналы: ступил за порог и – вода.

Васятка сперва робел, а потом насмелился, спросил про живописцев. Но Родька все амстердамские австерии[11]11
  Кабаки.


[Закрыть]
мог по пальцам пересчитать, всех кабатчиков знал, а про живописцев не слыхивал.

Ночью пал мороз.

С утра словно в молоке плыли – такой туман, ничего не видно. Возле берегов похрустывал, позванивал ледок.

К зиме, к зиме шло дело. Высоко, невидимые в белом тумане, летели гуси. На рассвете страшный бычий рев слышали: кричал лось, звал лосиху.

Потом четверо мужиков явились из тумана. На ветхом дощанике переплывали речку. Спешили, видно.

Мужики были страшные, черные от угля и копоти. Рваные зипуны висели клочьями.

Плоты им дорогу загородили.

Мужики ждали, когда проплывут плоты, ругали плотогонов черными словами.

– Царские работнички, дядины дети! К черту Котабрысу поспешаете? Вот он ужо вас батожьем пожалует!

– Рубите, дураки, скрутки, кидайте плоты!

– Айда с нами! Ай не ведаете: бумага есть – всем мужикам на Дон подаваться, в атаманское войско!

Один горбатый был, коротышка. Он пуще всех шумел.

Плотогоны наши ничего в ответ не молвили, прошли своей дорогой.

И дальше плыли в тумане, перекликались.

Но вдруг гарью потянуло, туман, смешавшись с черным дымом, развеялся. И увидели плотогоны: лес горит.

По берегу метались мужики с лопатами. На сером жеребце проскакал, что-то крича и ругаясь, грузный человек в расшитом кафтане. Клочья белой пены летели из оскаленной пасти хрипящего жеребца.

В сердитом всаднике угадали боярина Антона Веневитинова. Он был поставлен государем блюсти леса. Глядеть, чтоб, грешным делом, не воровали, не жгли.

Такое озорство частенько случалось, глядеть приходилось зорко. Но вот – недоглядел.

– Эх, верно, и дураки ж вы, ребята! – сказал дьячок Ларька. – Что бы и вам так-то на Могильском… Ну да бог даст, мы еще свое возьмем, погодка стоит сухая…

– Ты это, Ларивон, чего надумал? – строго спросил Афанасий.

Дьячок засмеялся, не ответил, отошел.

– Дядя Афоня, – шепнул Васятка, – я намедни слыхал, он Пантелею хвастал, будто затеял воронежские корабли пожечь… От них, говорит, вся наша горе-злосчастие…

– Экой дуролом! – нахмурился Афанасий. – Корабли ему виноваты!

И вот уже до Воронежа недалеко. Чертовицкую верфь миновали, Белую Гору, где ночью какие-то, видно, недобрые люди пересвистывались.

Акатов монастырь показался из-за леса. Завиднелся город, засверкал церковными маковками.

Пантелей с кобелем, Ларивон и Родька в сено зарылись.

Вот в верфь. На стапелях стояли корабли. Вечерело.

В Успенской церкви благовестили к вечерне. И в немецкой кирхе – тоже звонили. Басовитый успенский и жиденький немецкий колокола как бы вели перебранку.

Кричала стража: откуда и куда плоты?

Старик Кирша отвечал.

Вдруг возле адмиралтейства от берега отделился баркас и шибко пошел к плотам. В лодке был офицер и с ним еще какой-то, похожий на дьяка, в длинном засаленном архалуке, с пером за ухом и с бумагой в руке. Солдаты сидели на веслах.

Баркас поравнялся с плотами, пошел рядом. Офицер зорко оглядел плотогонов.

– Эй, старшой! – крикнул он.

Кирша вышел, снял шапку.

– Велика ль твоя артель? – спросил офицер.

– Пятеро, батюшка, – ответил Кирша, – малолеток вон шестой, он у нас за кашевара.

Офицер опять оглядел плотогонов, пересчитал: верно, пятеро, шестой – малолеток.

– Под Рамонью-селом не встречался ль бродячий человек? – заглянув в бумагу, спросил дьячок. – Рост малый, волос русый, рожа рябая, Родькой звать.

– Такого, батюшка, не видывали, – сказал Кирша.

– А я что говорил? – сердито поглядел офицер на дьяка. – Нешто ж он, Родька, ума лишился – в Воронеж бежать? Айда, ребята! – махнул он солдатам.

Вот так, бог дал, хоть со страхом, но и Воронеж миновали. Скрылись огни воронежские, тавровские замаячили вдали.

Верст с пять проплыв за Чижовку, стали на прикол.

Развел костер Васятка, подвесил котел на треноге, принялся кашеварить.

А ночь выдалась темная, ни звездочки. Тучи нависли – хоть глаз коли. В лесу – ветер, шум. Сычи, совы взыгрались, кричат. Волчата жалобно брешут в логу. Таково́ страшно.

Поспело варево, сели ужинать. Хвать – а дьячка нету.

– Утек-таки! – усмехнулся Иванок.

Ужинали в молчании, скучно. Каждого дума обняла, все смутились.

Далече маячут огоньки тавровские, вот завтра приплывут туда – а там что?

Опять тягость, опять каторга.

Молча поели плотогоны, помолились.

А спать не ложатся.

Тогда Пантелей встал, поклонился плотогонам в землю.

– Спасибо, ребята, – сказал, – за приют, за ласку. Чую – вольные воды близко. Пойду на Дон в атаманское войско пробиваться…

Свистнул своего Соколку и пошел на ночь глядя.

– Стой, Пантюха! – крикнул дед Кирша. – Что ж, малый, от артели отбиваешься? Неладно этак. Видно, и нам пора скрутки рубить… Как, ребята?

Весело кинулись плотогоны рубить скрутки. Один Афанасий – ни с места. Обхватив руками колени, сидит у костра…

– Что ж, Афоня, – сказал Кирша, – неужли с артелью врозь?

Вздрогнул Афанасий, с лица потемнел.

– Эх, дед! Да ведь солдат я все ж таки! Все ж таки крест царю целовал…

– Что было – то прошло, лопухами поросло, – сказал Кирша. – Ты, сынок, крест царю целовал – это когда уж было-то? На тебе в то время епанча была надета, сапоги с пряжками. А ноне у тя – ни сапог, ни епанчи. Не сумлевайся, Афоня.

Вздохнул Афанасий, взял топор, пошел скрутки рубить.

Первые петухи закричали – не стало плотов. Поплыла бревна по быстрине – какое куда. Будет драгунам работенка – ловить их возле Таврова.

А плотогоны наши пошли напрямки – к Дону. Впереди – Пантелей, бесстрашный человек. Оказалось, он тут и прежде хаживал.

Поднялись на бугор, оглянулись.

В воронежской стороне – зарево дрожит. Далекий-далекий слышен звон набата.

Перекрестился старик Кирша и сказал:

– Добрался-таки Ларивон до кораблей. Это, видно, он подпалил, бог ему судья…

К рассвету голая, дикая степь пошла. Камни. Глина.

Сквозь тучки солнышко зарделось.

И, выгнувшись по пустынной равнине богатырской саблей, сверкнул Дон.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю