355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кораблинов » Воронежские корабли » Текст книги (страница 7)
Воронежские корабли
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:08

Текст книги "Воронежские корабли"


Автор книги: Владимир Кораблинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 8 страниц)

Глава двадцатая,

в которой Пантелей рассказывает про рядового казачка Герасима Кривушина и про свою горькую и беспокойную жизнь

– А ведь ты, Пантюша, не простой человек, – сказал дед Кирша, когда, увешанные оружием, воротились в пещеру. – Это ж, парень, помыслить только: привел нас в дивные горы, в тупик, в белый камень, ано под камением – пещерка. И живем, слава богу, хоронимся. Спасибо тебе. Бедны, сиры были, безоружны, всяк нас обидит. Чем отбиться? Ано в Шатрище-горе, глянь-ко, клад: бердыши, сабельки. Стали зубасты. Коли волки настигнут, есть чем отгрызться. И за то спасибо. Но расскажи, голубь, поведай товарищам – кто ж ты таков есть за человек? Пожалуй, сударь, потешь.

– Чудно, право! – Горбатый Демша покрутил медвежьей головой. – Округ камней – без счета, а он бает: тута! Не ведун ли? Не бесы ль тебе помощники? А, парень?

– А пущай хотя и бесы! – весело засмеялся Сысойко. – Знатны ж они оружейники!

Он кольчугу напялил, махал тяжелой саблей. Зарницей сверкал над костром стальной клинок.

– Ох, малый, шути, да не зашучивайся! – строго сказал Кирша. – Ай не слыхивал: бесово лепко, да не крепко… А ты, Пантюшка, – обернулся он к Пантелею, – сказывай все ж таки, голубь. Уважь.

Вся артель примолкла, глядели мужики на Пантелея – что скажет. Он сидел у огня, могучими руками мял слежавшиеся, заржавевшие складки старой кольчуги.

Сурово, строго было его лицо. Но на Сысойкины слова улыбнулся, повеселел.

– Ну, ин так. – сказал, – не все ж тебе, дед, сказки баять. Теперь, ребята, слухайте мою бывальщину.

Издалеча зачну.

Я, братцы, в Задонщине родился. Был мой родитель рядовой казак. А прозвище наше – Кривушины.

Он ломаный был, батя-то. Его во младые лета на дыбе ломали, каленым железом жгли. Мучили до смерти. В Воронеже было.

Ну, глядят заплечные: помер. Под рогожкой ночным делом отволокли за Чижовку, бросили в яму с другими, кой-как землицей притрухнули, ушли.

А он возьми да отживей, и айда на Хопер.

Там, братцы, на Хопре, я и народился. И возрос, и уже в ту пору взошел, что женить пора.

А была кралюшка.

Зачал я с ей хаживать в лесок, слушать соловьиные песни. Да что, мало послушали.

Иная песня долетела до нашей станицы.

«Сарынь на кичку!» Вот песня, коли слыхивали. Донской матерый казачище ее певал. Степан Тимофеич.

Эх, братцы, погуляли мы, потешились! Да что сказывать про то, поди, и без меня знаемо.

Речь моя не об том, как гуляли, а об том, как с похмелья головушка маялась.

Одолела нас государева рать.

Покатилась с плахи Степанова голова.

И развеяло добрых молодцев, кого куда. Кто на волжском бережку, на белом, горючем песке спит, подложив в голова крутую синюю волну. Кто на чепи в темном подземелье счет дням потерял.

А мы к Дивьим горам прибились. И было нас одиннадцать душ, родитель мой – двенадцатый. Да того что считать: на епанче принесли его, бездыханна, голова мало что не пополам рассечена рейтарской[14]14
  Рейтар – конный воин.


[Закрыть]
саблей.

Ладно. Пришли к дивам, сидим горюем. Весна ненастна, ночь стюдена, костер бы – да ведь боязно: собаки эти, осударевы рейтары, кругом. Ну как углядят.

Так в стуже, во тьме сидим.

Чуть брезжить стало – за Доном пыль, скачут всадники. Глянуло солнышко краем – заблестели у них доспехи. Вот ведь дияволы!

Ну, чаем, погибель…

Ано – нет!

Под ногами у дива камень шевельнулся, пал. И вылазит из-под камения старый старичище: медведь не медведь, человек не человек. Седыми волосищами зарос, страшон – альни ужасно.

Приставил лапу к глазам, глянул за Дон. А там – пыль, всадники рыщут.

Пудовым кулаком погрозился на них старец.

– Эй, – рыкнул, – псы несытые! Еще не нажрались человечины? Так голодные же ноне поснете!

И, нас за собою маня, полез в норку под камень. А мы за ним полезли.

Ползем во тьме, как кроты. Родителя кое-как на епанче волочим. А лаз – длинный. Куда ползем? Не вем – на спасение, не вем – на погибель. Страшон старец, прямо – лешой, да ведь и наружи – беда: осударевы псы.

Кончился лаз, оказалися мы в пещерке. Вот она самая и есть, где мы, братцы, сей час с вами сидим…

– Да как же, дядя, – сказал Васятка, – ты сказываешь, что от дива полезли вы под землю, а ведь наш лаз много выше.

Пантелей ничего не ответил, усмехнулся.

– И вот, ребята, – продолжал он, – зачали мы жить тут. Старичище, спасибо ему, целебной травкой родителя отходил, срослась кость на голове. И встал батя на ноги.

– Ну, – говорит старичищу, – скажи, как за тебя богу молиться? Имечко, – говорит, – свое, отче, назови.

А тот смеется.

– Зовут меня, – бает, – зовуткой, а величают уткой. Было, – бает, – дело, хаживал и я не хуже вас таких-то… Да это, детки, когда было-то! Уж я и сам позабыл. Слыхал, – бает, – ноне про ваши потехи, про донского казака Степана слыхал. Завидки брали, слышучи, да стар. Помру, однако. Докучаю смиренно: пожалуйте, закопайте старика.

Помер ведь.

Закопали мы его втай, где указал.

А весна миновала и лето. Уже осень идет.

Во-ся и говорит родитель:

– Полно-ка в яме-то сидеть. Инде еще от нас прок будет, а тут чего же, под землей-то? Не аржано семя, из едина седмь не вырастем. Айдате, детки, на свет, на Русь – до времени. Еще-су загорится пожар на Дону, еще всколыхнется Расея-мать…

Всем уходить велел.

А мне наказал восвояси бежать.

– Утри, – молвил, – матери глазыньки, небось, нас дожидаючи, все проплакала, бедная.. Я же, – молвил, – пойду по Руси глядеть. Инде – свидимся.

И поклонился нам земно, и во-ся – нету его. Не знаем – на сивер пошел, не знаем – на полдень.

Ну, мы – кто куда.

И я на Хопер поплелся.

Бреду седмицу, бреду другую. Уже и белые мухи полетели.

Вот Борисоглебск-город завиднелся. Тут – Танцерей-деревенька на пути.

Гляжу – скачут какие-то от деревни конные. Ох, мыслю, не ордынцы[15]15
  Татары.


[Закрыть]
ли?

Схоронился б, да где схоронишься? Место степное, далеко видать. Ползу по снегу, чисто вошь по рубахе. «Матушка, – шепчу, – спаси, заступница, помози!»

Верно, ордынцы оказались.

Они с луками обскочили меня, черны, зверовидны, в лисьих колпаках. Аркан на шею и – погнали.

Где за конем бегу, где, пав, по снежку волочусь.

Но вот глаза тьма застлала. Мыслю: смерть.

Ано нет, отживел.

Чую – на коне я, а руки-ноги затекли. Огляделся: на лошадий круп что мешок кинут, арканом приторочен к седлу.

Тут я заплакал.

Не от нужи, братья, заплакал, – от обиды, что не видать мне больше матушки русской земли…

Притащили в орду, наложили железа, колодки набили, и стал я не человек, а хуже скотинки: неволя ж. Пошла не жизнь – мука мученская…

В ту пору ж наехал из Туретчины купец, привез в орду ситцы. Они, дядины дети, меня купцу продали в галерники. Пять годов без малого сидел за веслом на купцовой галере. Что битья принял, что ругани! Ну, да что! Много про то баять. Лучше скажу, как у Крымского берега было. Напал на галеру корабль христьянский. И побили они турчинов, и взяли ихнее добро. А нас выпустили на берег, на крымские пески.

Сказывали, будто корабль – веницейский, разбойничий. Ну, нам те разбойники милей родимых братьев.

Со мной душ двадцать наших русских христьян было. Пошли не вем куда, скрозь пески. И так, бога ради, ничего, прошли. Не тронули нас крымцы.

И пришли мы на Русь.

Дивятся же нам люди: как-де такую нужу претерпели да целы остались?

– Ништо, – баем, – ломали нас – не доломали, жгли – не дожгли. Теперь на русской земле, слава богу.

И опять я, братья, на Хопер побрел.

Глава двадцать первая,

повествующая о дальнейших приключениях Пантелея, а также о неожиданном появлении преследуемого драгунами беглого солдата Гунькина

Сказав так, Пантелей умолк, прислушался, И Соколко косматые уши навострил.

Но была тишина.

– Прости, брате, – сказал Демша, – не вем чего наплел на тебя. Да ведь чудно, право, попритчилось, как ты пещерку с кладом указал. Прости.

До земли поклонился Демша.

– Ничего, – сказал Пантелей. – Полно об том. Давайте буду дальше сказывать.

Побрел на Хопер, стало быть.

Мыслил: беда за песками, за морем. А она, окаянная, на родимой земле караулит.

В Богучаре на торгу милостинку просил. Набежали пристава, схватили: «Ты-де боярина Синявина убеглый человек!»

На съезжую запхнули. А там, верно, убеглых холопов человек с двадцать. И меня к ним. Кричу приставам, что – казак, вольный-де. А они не слушают, смеются.

Да так всех нас, рабов божьих, и пригнали в синявинскую вотчину.

А мне, ребята, уже и бегать наскучило. И стал я жить в боярских холопях. От турецкой неволи ушел, вклепался в свою, в русскую.

Тут всяко со мной деялось: и пашню орал, и дровишки сек, и много чего. Под конец поставили на псарню.

А он злодей был, боярин-то, царство ему небесное. Людей мучил-таки довольно. Поплакали мы от него. И вот до меня добрался.

Недоглядел я кобелька его любимого: так-то, случись, затоптал конем. Грех невелик ведь, да кобель вышел – так, прицепка: я ему, боярину, прежде согрубил раза два, каюсь, дерзко сказал. А тут он и вспомнил.

Всыпали мне, конечно, – ни лечь, ни сесть. Я вам тогда показывал. Всыпали и – в башню.

У нас башня была в саду. Кого туда кинут, тот, почитай, не жилец: замучают.

Зачал меня боярин терзать. Хотел, видно, чтоб я на коленки пал. Нет, не падаю, креплюсь. Он же, диявол, от того пуще распаляется.

Вот сижу в башне. На дворе – ночь, тьма. Сижу во тьме, мышки пищат. Сон не идет. И зачал я думу думать: что за такая моя жизнь? Оглянусь назад – сеча, рабство, нужа. Погляжу вперед – ох, заступница! Чуть ли не погибель.

И воспомнил родителя: пошто-су, батя, встречу посулил? Ведь я погибаю.

Сижу во тьме, на родителя ропщу: пошто-су обманул?

А наружи – сивер, погодка. Дождь в оконце захлестывает.

Во-ся слышу: «Пантелей!» Тихо так.

Позвал кто-то.

И в другой раз, и в третий.

Я – к оконцу. А оно – махонька отдушника, только руку просунуть.

Никого нету. Ветер шуршит в деревах.

«Попритчилось», – мыслю. Прилег на соломку, тотчас сон набежал, забылся.

И вот, ребята, пришел ко мне в сонном видении мужик – дряхл, сед, бородищей до пояса зарос, армячишко худой – одна гуня. Черный рубец через лоб – аж до самой маковки.

Стоит мужичище, в руке – хартия, лист бумажный.

– Не признаешь? – молвит.

Я его не признал, винюсь.

– Ну, – молвит, – бог с тобой. Вот, – молвит, – грамотка. Иди, показывай добрым людям. Коим чти, а кои разумеют – нехай сами потрудятся. Тут до всех касаемо. А сей час, – молвит, – сыне, встань. Над тобой в кровле тесина гниловата, слаба…

И нету мужика.

Я вскочил. Светает. Ветер шуршит. Возле оконца на полу – грамотка – мы ее тогда с вами под Ситной-деревней чли: чтоб в атаманское войско идтить.

Что за притча? Как в башню грамотка попала?

Про тесину воспомнил: к чему про тесину мужик помянул?

Да и осенило, глупца: кровля-то, знать, худа, бежать мочно! А как туда залезть? Высоконько-таки. Но долго гадать нельзя, к спеху дело: в селе к утрени благовестят, самое время мучителю моему жаловать. Он, собака, об эту пору с заплечным мастером меня мучить хаживал.

Как-су мне быть? Чего б подставить, да нечего.

Ано гляжу – батюшки! – жердинка в оконце просунута.

Ну, чудесно!

Прислонил жердинку к стене, залез под кровлю, толкнул доску – она и отвались: гниль, щепки, труха.

И вылез я, сердешный. Пал в крапиву, бегу. А он, мучитель мой, мне навстречу. Один, без заплечного. Тот, верно, следом жалует.

Ну, тут уж простите за-ради бога: не чаял губить, а пришлось, спешил. Резанул с левши в темечко – он и не охнул.

Э, да что! Не я, так другой такой-то решил бы. Худой человек был, сам себе погибель искал.

Убег-таки я. Соколко вот за мной увязался.

Далее, братья, вам все ведомо, от Ситной вместе брели.

Пантелей расправил заржавевшие складки железной рубахи и задумался, словно вспоминая что-то.

– И во-ся мнится мне все, – тихо сказал наконец, – мнится мне: родитель тогда в башню приходил. А я не признал. Тужу, ребята об том…

Молчали пещерники. Что сказать?

И вдруг Соколко вскочил, кинулся в лаз.

– Назад! – крикнул Пантелей. – Назад, Соколко!

Сердито ворча, Соколко вернулся.

– Пойду погляжу, – сказал Афанасий. – Ктой-то ходит возле.

Он скрылся в черном проходе и долго не возвращался. Наконец послышались его шаги.

Афанасий шел не один. Следом за ним из глубины лаза показался бородатый, оборванный человек. Клочья жалкой одежи едва прикрывали грязное, синее от стужи тело.

– Это, ребята, – сказал Афанасий, – наш воронежский солдат Гунькин, я его знаю. В бегах, конечно. Тут за ним драгуны гнались. Как будем?

– Да чего ж – как? – засмеялся Кирша. – Привел, так чего ж… Видно, все на одном полозу едем. У те, солдат, ложка-то есть?

Трясло Гунькина, зуб на зуб не попадал, так намучился, бедный.

– Нету, – хрипло сказал он.

– Ай-яй! – покачал головой Кирша. – Как же без ложки? Последнее дело, ежели без ложки человек. Ну, ин мы тебе дадим ложку. Садись ешь. Ты, парень, отощал-таки.

И Кирша подвинул Гунькину котелок с похлебкой.

Глава двадцать вторая,

из которой узнаем, как беглый солдат Гунькин ушел от преследователей, как драгуны осадили пещеру, а Пантелей тайным ходом увел товарищей из осады, и какой из двух путей выбрал себе Васятка

Солдат был голоден, ел жадно. А наевшись, поведал без утайки, как оплошал и за то был бит до полусмерти, и, верно, после гошпиталя пошел бы на каторгу, да убежал. Мыкался где попало, пробираясь к Дону. Больше по малым деревенькам хоронился, в стороне от столбовых дорог. Но все-таки держался реки.

А в деревнях довольно всякого понаслушался: на Дону, бают, народу сбежалось – тьма, числа нету. Со всех концов дуро́м прут.

Атаманы же, бают, не на одном Дону: есть на Хопре, и на Битюке, сказывают, есть. На Битюке атаманом, бают, Лука, Хохлач по прозвищу.

Он, Гунькин, на Битюк метит: поближе-де Битюк-то.

Да вот давеча тут пробирался тропкой и напоролся: драгуны откуда ни возьмись, кричат: «Стой!»

Он, Гунькин, бежать. В самые камни.

Пока драгуны спешились, пока что – уже далеко ушел. Глядит – камни чудны, диковинны. Один как монах, другой как медведь, третий – бознать что.

Оробел Гунькин. Про этих дивов всякое говаривали. Слыхивал и худое. Как не оробеть?

Он было ходу, ано из-за гребня – драгуны. Куда денешься?

Сказал «господи благослови» да к диву.

Только забежал за него – расступилась земля, у самого подножия провалился в яму. Засыпало его мелкими камушками.

– Погоди, – прервал Пантелей солдата, – ты, парень, за коего дива забежал-то?

– А за монаха, – сказал Гунькин. – Я так смекнул: в монахе-де – святость, нечистой силе несподобно. Ну, отсиделся в яме-то. Рыскают драгуны возле, ищут, ругаются, я все слышу. Дрожу – ну как найдут? Ничего, не нашли, слава богу.

Как затихло, вылез я. Вижу – драгуны к монастырю поехали. А я в горы подался. Чую – дымком повевает, а ничего нету, ни хижи, ни костра, один камень. Эка вы схоронились!

Пантелей нахмурился.

– Повевает-таки дымком?

– Есть маленько, – сказал Гунькин. – Не так чтобы, а есть.

– Ну, ребята, – сказал Пантелей, – видно, тушить надо, коли так. Как бы драгуны не унюхали. Собирайтесь, побредем с богом. Пора. Он, солдат-то, верно про Битюк баял: туда пойдем.

Костер землей закидали.

Стала тьма в пещере.

Да и наружи ночь пала. Самое время идти.

Сборы были короткие.

Но только поднялись, как с хриплым, злобным лаем Соколко кинулся в лаз. В ту же минуту снаружи глухо прогремел выстрел. И умолк Соколко.

– Плохо дело, братцы, – сказал Пантелей. – Видно, ктой-то к нам дорогу указал. Поймали нас драгуны, как тараканов в макитре. Ну-тко, Иван, Демша, подсобите, детки, камушек сдвинуть… А ты, Вася, огоньку засвети.

Зажег Васятка лучину.

Ахнули мужики: ай да камушек! Стопудовая глыбина над входом, а он – камушек! Да и смеется:

– Ничего-де, осилим!

Налегли артелью – верно, подается камень. А уже в проходе голоса слышны, идут драгуны. Вот – близко.

Понатужились мужики – и упала глыбина, завалила вход намертво. Слышно – остановились драгуны, матерятся.

– Дураки! – кричат. – Сами себя замуровали! Подохнете тута без покаяния!

Молчат пещерники. И верно: схорониться схоронились, а как вылезти?

Родька-толмач смалодушествовал, заплакал. Старик Кирша молитву творит. А драгуны кричат:

– Нам-де, дураки, вы без надобности! Нам-де по государеву указу малолеток надобен, какой с вами утек. Государь, слышь, его приказал доставить, хочет, слышь, за море спосылать… Отдайте мальчонку, ребята, ничего вам не будет…

Дрогнул Васятка, лучина из рук упала.

– Бреши больше! – откликнулся Пантелей. – Знаем мы государевы посулы…

– А может, верно? – молвил Афанасий.

– Про малолетка и я чего-то в Крутояке слыхал, – встрял Сысойко, – что-де малолетка ищут, не знаю – казнить, не знаю – миловать.

Драгуны же, видно осерчав, стали тесаками камень долбить.

– Долби, долби! – усмехнулся Пантелей. – Тут и хорошим ломом не вдруг возьмешь, а то – тесаком… Эй, что закручинились, мужички? – весело крикнул он. – Мыслите, взяли они нас? Ну-ка! Когда это мышка кота лавливала? Не робей, ребята! Пантюшке Дивьи горы – дом родной! Пожалуйте, подсобите только плитнячок раскидать…

Раскидали плитняк, глядь – под ним колодезь.

От него с полверсты длинный ход шел невесть куда.

Раза два дорогу преграждали каменья. Приходилось их разбирать, ползти на брюхе.

Но вдруг рекой повеяло. Блеснула во тьме голубая звездочка. И вылезли на божий свет под ногами у дива.

А на востоке уже побелело.

За рекой в деревне петух закричал.

– Ну, Вася, – сказал Пантелей, – нам, сынок, путь дальний, опасный. Ты же гляди: хошь с нами, хошь отстань. Мы тебя неволить не будем.

В синей туманной мгле в степи сверкнула зарница.

В короткий миг представились Васятке крутые волны, и по ним корабль бежит. Хлопают белые паруса, ветер гудит в снастях… и там, за синим морем, далекая, неведомая Голландия… город Амстердам…

Но, разом вспыхнув, разом же и потухло видение. Его закрыла чернота, в которой мелькали чьи-то костлявые, скованные цепью руки… И сквозь железную ржавую решетку глядело белое, мертвое лицо… «Ты б, Вася, государю сказал…» – шепчут синие губы…

В сумраке стояли перед Василием товарищи. Смутно поблескивали на рваных зипунах дорогие доспехи.

Ждала артель, что скажет малолеток.

– С вами, дядя, – тихо молвил Василий. – Другого пути не хочу.

И они пошли возле самой воды.

Весело и грозно плескалась ледяная волна.

В монастыре к заутрене вдарили.

Путники уже далеко были, когда из монастырских ворот вышли четверо иноков и шибко зашагали к дивам.

Каждый нес на плече по два железных лома. Стукаясь друг о дружку, печально звенело железо.

Крохотный, москлявый, безбородый монашек семенил впереди. Он сердито покрикивал на иноков, видимо приказывая им поспешать.

У входа в пещеру монахов встретил драгунский поручик.

– Долгонько-таки ходишь, отец, – проворчал он, обращаясь к москлявому.

Тот кланялся униженно, просил не гневаться.

В восемь ломов принялись долбить камень. Он был как железо, но вскоре стал мягче, крошился легко.

Наконец рухнула преграда, зачернело отверстие.

С пылающими факелами ворвались драгуны в пещеру и замерли в изумлении: освещенные мечущимся пламенем, как живые, плыли по каменным стенам крутогрудые корабли.

А людей в пещере не было.

Глава двадцать третья,

повествующая о делах российских, о торжественном спуске на воду восьмидесятипушечного корабля «Старый Дуб», о великом по сему случаю гезауфе, на коем государь печален был, а также об весеннем отплытии судов и великой радости господина адмиралтейца Апраксина

Дела российские шли своим чередом.

С того начать, что шведское воровство докучало. Король Карла, сосунок, мальчишка, дерзил.

Мальчишку надобно было б высечь, но у сопляка была едва ли не лучшая в Европе армия. Для того чтобы высечь, требовалось многое.

Прежде всего – деньги.

Затем – достойное оружие и армия регулярная, сытая, одетая, обутая, с дельными и мужественными военачальниками.

Ни денег, ни армии, ни оружия, ни военачальников не было.

Сосчитали приход и расход. Оказалось, что расход против прихода довольно-таки велик.

Надо было брать и брать.

Но ведь и так уже бирано и перебирано: с земли, с худобы, с хомута, с охапки, с дуги, с косы, с бани, с мельницы, с огурца, с ореха, с проруби, с погреба, с дыма.

На что лапти – и с лаптей бирано.

Нынче мужик, едучи в город, уже и за бороду платит: копейку при въезде да при выезде – копейку же.

И вот дожили: на Дону, слышно, вкруг воровских атаманов собирается сила.

В Астрахани – бунт открытый.

Неспокоен народ.

Государю куда глядеть? Не знает – на запад, не знает – на восток. Не то шведского Карлу опасаться, не то – своих, донских.

Да еще и турецкой Порте надобно дать видимость, что мы ее не боимся. Для чего из Воронежа к Азову надлежит по полой воде послать флотилию, в числе коей – грозный восьмидесятипушечный корабль «Старый Дуб».

Сам Питер едет в Воронеж спускать на воду сей корабль.

Господин адмиралтеец готовится к гезауфам, шлет воеводам указы, чтобы не мешкав доставили: баранов, гусей, вина, всего чтоб вдосталь.

Крякает господин адмиралтеец: гезауф-то гезауф, да уж больно воронежские дела не веселят.

Главная беда – работные зело мрут. Что ни день – пяток, а то и десяток. От живота, конечно.

Корабельное строение не шибко идет посему.

Другая беда – мели. Чудно молвить: летось два галеаса за одну лишь ночь оказались на суше.

До самого Дона мели.

Посылали поручика Давыда Фанговта мерить мели. Намерил поручик предостаточно.

Еще беда: малолеток не сыскан. Где его, прости господи, нелегкая носит!

А всех поименованных докучней – беда с донским воровством. К Боброву уже, слышно, человек с двести подходили воры. Пальнули по ним со стен – ушли в степь.

Три фунта с четвертью пороху выстрелено.

Ушли в степь, а сколь надолго?

Куда ни кинь, одним словом, все не слава богу.

А ведь он прискачет, Питер, спросит. Ох, спросит…

– Господин адмирал! – зыкнет. – Для чего у тебя дела не столь отличны, как бы хотелось?

– Ваше императорское величество! Да нешто ж я эти мели устроил? Нешто я казаков бунтую?

А что мрут людишки – на то воля господня.

Он же, адмирал, твоему царскому величеству верный раб: куска не доест, ночи не доспит – блюдет.

К примеру молвить: вон на берегу канатов старых просмоленных великие кучи валялись. Велено их раздать бабам по окрестным деревням, чтоб те канаты трепать, сдавать на фитильное дело.

Сидят бабы, треплют канаты. Корова не доена, не поена, ребятишки не мыты, не кормлены, мужнины портки не чинены, печь не топлена, сидят треплют. Плачут, бедные.

А Володька Мартынов, фитильный мастер, ту пеньку не берет, лается: нехороша-де.

Бабы плачут, мужики злобятся.

А послушал бы, государь, на торгу какие речи про твою милость, в кабаках! Горюшко!

Томится господин адмиралтеец, ручкой щеку подпер, поглядывает в окошко – на речку, на городские кручи.

Вода далеко разлилась, ветер волну гонит. В зеленоватые, мутные стекла стучит дождь.

Господин адмиралтеец кликнул майордома, велел принести чарку водки и соленый рыжик.

Не спеша, перекрестившись, вытянул чарку. Гриб зацепил не вилкой (по-новому, по-модному), а деревянной спичкой. Искоса глянув в окно, положил грибок в рот, но проглотить не успел, скользкий рыжик застрял в горле.

Ибо взорам представился спускающийся с Успенской горы поезд.

Впереди – рогожная кибитка, за нею, шестерней, алый, рытого бархата, с орлами на дверцах, возок. И еще двенадцать возков спускалось по избитой, грязной дороге. Скакали конные драгуны. Народ бежал вослед.

Господин адмиралтеец судорожно проглотил грибок, скинул теплый архалук, поспешно влез в кафтан и прицепил шпагу. Кое-как напялив парик и треугольную шляпу, выскочил на крыльцо. Незаметно перекрестился. Возблагодарил господа бога, что вовремя глянул в окошко.

Скребя полозьями по булыжнику, передняя кибитка уже подъезжала к адмиральскому дворцу. Из-под рогожного козырька нетерпеливо, до пояса, высовывался Питер. Кричал:

– Гутен таг! Живой, Матвеич?

С этого часу в городе Воронеже пошла кутерьма.

Кутерьма продолжалась две недели.

Гостей понаехало – несть числа.

Среди них был царевич.

Нескладный какой-то, хмурый, он казался старше своих шестнадцати лет. И походка у него была стариковская: шаркая, трудно волочил костлявые, в черных шелковых чулках, ноги. Жаловался, что студено, и все норовил скинуть башмаки, залезть в валенцы.

К нему все какие-то попы липли, водили в Успенскую церковь к обедне, ко всенощной.

Царевич любил церковную службу. Он становился на крылос и жалобным тенорком подпевал дьячку.

Насупив брови, Питер дергал щекой, недовольно поглядывая на сына: монахи, всенощные…

Ох, не такого надо было бы государю наследника!

Спускали «Старый Дуб», палили из пушек, жгли потешный огонь, делали гезауф.

На всех сих торжествах царевич бывал без охоты и, бывая, играл в молчанку.

А на спуск корабля и вовсе не пошел: лег в постелю, сказался хворым.

Разгневанный государь приходил в царевичевы покои, шумел, замахивался тростью на сына. Но тот так и не пошел, отлежался.

После спуска «Большого Дуба» государь отправил сына в Москву. Прощаясь, только и сказал:

– Эх, Алеша!

– Государь-батюшка, прости! – опустив голову, прошептал царевич.

И уехал, окруженный попами.

Вечером того дня на гезауфе было много пито. И вдруг флотский лейтенант Мишуков заплакал.

– Ты что, Мишуков? – спросил государь.

– Ох, господин бонбардир! – сказал моряк. – Делаем мы с тобой, делаем, а чую, как бы все наши дела прахом не пошли… Глупенький у тебя наследник-то, он все твое заделье порушит…

Питер нахмурился. Дробно стуча об пол каблуком, задрыгал журавлиной ногой и сказал Мишукову:

– Дурак. Зачем при всех говоришь?

И потом весь вечер был печален, пил, не хмелел, выбивал пальцами на столе барабанную дробь. И, покусывая усы, глядел в одну точку, поверх голов гуляющих гостей, словно что-то видел в голубом тумане табачного дыма.

Что же он там видел?

Болотистые леса под Гродной, беспокойные воды Немана, палатки вражеских войск.

Мальчишку-короля, возомнившего себя гением военным.

Не на много старше Алексея, а каков львенок! Вот бы этакого сына!

«Государь-батюшка, прости…»

Эх, прогулял, провоевал, проморгал малого! Теперь – поздно.

А что еще в табачном дыму?

Костры над великой рекой. Загорается пожар на Дону. Да что – на Дону! И Хопер, и Битюк неспокойны.

Надо, надо за глотку брать.

Сына, наследника проморгал, но отечество!

Ближние видели: потемнело, налилось кровью государево лицо. Толстая жила вздулась, перечеркнула чело. «Быть грому!» – думали ближние.

Нет, грому не случилось.

Государь встал и, как бы в задумчивости, удалился в спаленку. Вскоре туда был позван господин адмиралтеец.

– Вот что, Матвеич, – сказал Питер, – тушить надо не мешкая. Помедлим, чаю, поздно будет.

На рассвете сотня драгун с песнями, рогами и тулумбасами двинулась в поход, к городку Боброву.

Впереди сотни на белом голенастом коне ехал горбоносый нерусский офицер.

Медная кираса поблескивала под малиновой епанчой.

Пыль поднялась за всадниками золотым облачком.

Все последующие дни прошли в неустанных трудах. Готовили корабли к походу, грузили в трюмы бочки с солониной, мешки с мукой и всякое снаряжение.

Наряду с этим также отправляли в Тавров людей и все требуемое для большого корабельного строения. Ибо с капризами реки государь более мириться не желал.

Водой и берегом шли в Тавров корабельные припасы: пушки, ядра, лес, смола, канаты, кузнечный и плотничий инструмент.

Воронежский берег пустел.

Во дворце герцога ижорского окна забили досками. Каменных мужиков с трезубцами сняли с крыльца и, завернув в рогожи, увезли неведомо куда.

На немецкую кирху замок навесили.

Поручик Давид Фанговт показывал государю чертежи речных мелей. Тот сумрачно глядел на них и делал свинцовым карандашиком пометки – где быть новым верфям: в устье Воронежа и на Дону.

Господин же адмиралтеец был зело доволен: раз – что воронежское сидение кончилось, и два – что в трудах и суете Питер, видимо, позабыл про ненайденного малолетка.

Государь про Василия один лишь раз помянул, когда стояли они с господином адмиралтейцем, глядели на погрузку корабля.

Взад и вперед бегали матросы по сходням, тащили ящики и кули с мукой, катили бочки.

Тогда Питер спросил, где малолеток.

Но тут матрос, толкавший перед собою бочонок, поскользнулся и упал в воду. Бочонок с грохотом покатился по сходням на берег.

Питер кинулся к злосчастному матросу, пособил ему вылезть из воды и затем побил тростью.

И забыл про малолетка.

Так прошли сборы флотилии.

В конце апреля восемь кораблей вошли в Дон.

Стоял ветреный, яркий день. Тысячью тысяч ослепительных отражений играло солнце в синих, с пенистыми гребешками волнах Дона. Белогрудые паруса шибко несли корабли. Трепетали, вились на ветру разноцветные длинные языки вымпелов. Ветер свистел в снастях. Грозно сверкали начищенные пушки.

Шли корабли стращать турецкого султана, чтоб не вздумал, избавь господь, идти в союз с Карлой.

С любопытством глядели матросы на незнакомые берега.

Вот кончилась степь, пошли дикие горы.

Угрюмо высились меловые утесы. Черный коршун кружил над скалами, где нет-нет да и закрутится дымок или какие-то люди покажутся на гребне – и исчезнут, словно провалятся в тартарары.

Зорко с высоких мачт оглядывали донскую землю сидящие в смотрильных бочках вахтенные матросы.

Шибко бежали воронежские корабли.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю