355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Владимир Кораблинов » Воронежские корабли » Текст книги (страница 6)
Воронежские корабли
  • Текст добавлен: 7 октября 2016, 17:08

Текст книги "Воронежские корабли"


Автор книги: Владимир Кораблинов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 8 страниц)

Глава восемнадцатая,

повествует о некоторых хранящихся в адмиралтейском шкафу бумагах, о посылке курьера в городок Питер Бурх и о печальном письме царя

Солдат Гунькин оплошал, и его за это наказывали шомполами. Рассыпчатая, жесткая дробь барабана далеко слышалась по реке. Солдат сперва крепился. Вцепившись руками в деревянные козлы, кусал до крови губы, но потом стал кричать. А на сто четвертом ударе – затих.

Его положили на епанчу и замертво унесли в гошпиталь, откуда он, едва поправившись, убежал.

Об нем скоро позабыли: солдат Гунькин был угрюм, неразговорчив, приятелей не имел.

И лишь в адмиралтейском шкафу осталась об нем память – бумага, голубовато-серый, с чернильными брызгами лист, на котором записаны были показания оплошавшего солдата.

Он показывал на допросе, что, будучи ночью на часах в сторожевой вышке, задремал. И очнулся тогда лишь, когда в Успенской церкви ударил набат.

И лишь тогда он, солдат Гунькин, увидел, что стоящий на стапелях галеас «Святой Николай» объят пламенем.

Он сразу ударил тревогу, но было уже поздно.

В своей оплошности он признался по всей правде истинной и поставил на бумаге крест вместо подписи, потому что грамоте не разумел.

На этом следы солдата Гунькина теряются.

В том же адмиралтейском шкафу лежала и другая бумага. Это был рапорт дежурного по верфи офицера.

Дежурный офицер доносил, что ночью на Чижовском лоску, близ Тихвинского погоста, дозорным караулом был схвачен сумнительный человек, который прикинулся дураком и на все вопросы заперся и не ответствовал, а только мычал, как бугай. До тех пор, пока чижовские жителя не признали в нем бывого дьячка церкви успения пресвятой богородицы. По имени Ларивон. Каковой дьячок, быв узнан, кричал и матерился, и неприлично обзывал его императорское величество. И кричал, что-де как нонче корабль сгорел, так и вы-де все погорите. Потому что царь-де у вас – черт, а вы-де его слуги, Каковой дьячок отведен в губную избу и сдан приставу под роспись.

В адмиралтейском шкафу были еще и другие бумаги.

Дворянин Антон Веневитинов доносил господину адмиралу, что по лесным корабельным дачам воровство сверх меры: приставленные к лесному делу мужики бегут зело, на лесной порубке утеклецов, почитай, половина.

А которые есть, убегаючи, лес жгут.

И лес горит по всем местам: и по Воронежу, и по Усмани, и по Битюгу.

И никаких команд не хватает.

Просил Антон Веневитинов: драгун, сверх того что у него есть, еще прислать.

Две бумаги были с Рамонской верфи от мастера Януса Ярика. Мастер просил толмача.

«Без толмача, – писал Янус, – мне быть нельзя. Зане все мои приказы толкуются шхип-тимерманами превратно и, мыслю, не без воровского умысла».

В последней бумаге командор Юст извещал господина адмирала о том, что плоты, сплывавшие от Могильского озера к Тавровской верфи, не знай кем поразвязаны, и лес ночной порой какой выловили, а какой вниз ушел.

Плотогоны же, пять человек, шестой малолеток, неизвестно где. Объявлены в утеклецах.

Вздев круглые очки на тонкий, вострый нос, господин адмирал одну за другой читал бумаги. Дряблое, белое бабье лицо его морщилось. Синеватые старческие губы то собирались в оборочку, выражая внимание, то поджимались и как бы даже исчезали с лица, выражая презрение и обиду.

Он в окно поглядел: осень.

Мелкий дождик сеет с утра, нагоняет сон и скуку.

Крутые глинистые бугры. Дорога змеится. Домишки посадские. Горбатые стены городские. Башни с дырявыми шатрами. Смутная, темная позолота церковных куполов. Галки. Ненастные тучи низко плывут, цепляются мокрыми лохмотьями за чижовские кручи…

Скука.

И нету домашнего устройства.

Тишины нету. Кулебяки. Старухи нету.

Одни корабли. Разбой. Пожара. Нетчики.

Задумался адмирал.

И вот перед ним – письмо от Питера. О новой виктории пишет. Бьет шведа. Питер Бурх устраивает. Ассамблеи.

«Зело, – пишет, – вчерась штюрмовали Ивашку Хмельницкого. И он нас пошиб».

Сообщает, что из Италии выписал каменную фигуру. Сколько-то, много, тысяч золотых ефимков плачено за нее.

Богиня Венус называется фигура.

А под конец вспоминает Питер про Васятку Ельшина, цифирного школяра. Чтоб, не мешкая, выслать его в Питер Бурх, поелику мыслит, что нечего ему в Воронеже околачиваться, а пусть едет с господином Корнелем в Голландию. И там, купно с художеством, произойдет у тамошних мастеров прочие науки. Каковые у них в Амстердаме куда-де изрядней смыслят.

Ох, господи! Все – хлопоты, заботы… Дело на дело напирает. Видно, не до тишины стало. Про кулебяку, видно, придется позабыть. Минутную слабость, сумнение – гнать прочь.

Дело, дело надо вершить.

Сошлись на переносье тонкие брови, потемнели глаза, глянули зорко, умнехонько.

Кликнул господин адмирал цифирного ректора и велел ему поспешно доставить школяра Василия Ельшина.

Немец говорит:

– Так и так. Сей глюпий школяр сбежаль. Но я ловиль и ставиль сей негодний школяр на каторжна работ.

– Позвать сюда командора Юста! – стукнул об пол тростью адмирал.

Пришел командор Юст.

– Господин командор, – говорит адмирал, – у тебя на каторжные работы поставлен малолеток Ельшин Василий. Найди его, пожалуй, не мешкая, одень, обуй прилично и отошли в Питер Бурх. Государь требует.

Командор Юст почесал красный нос и сказал:

– Оный малолеток был приставлен к лесной порубке, но, когда с Могильского озера плыл на плотах, утек. Об чем я намедни и доносил вашему сиятельству.

– Ах ты ж, господи! – крякнул господин адмирал. – Вот ведь беда-то… Ну, идите с богом.

Немцы приложили ладони к шляпам и ушли.

А господин адмирал сел писать донесение.

Долго он вертел в руках перо, не прикасаясь к бумаге. Обдумывал, как бы про все умненько, политично сказать. Или же утаить? Про лесные пожары, про побеги и прочее воровство умолчать, не тревожить государя?

Вздохнул тяжко и, перекрестившись, положил писать правду истинную.

И так он описал все как есть, и даже злодейский поджог недостроенного галеаса, и дерзкое бегство известного Питеру школяра Василия Ельшина, который от своего же счастия, глупой, скрылся воровски, аки тать, неведомо куда.

И в конце донесения припадал к стопам его величества и милости просил, чтоб на него, на Федьку Апраксина, не изволил гневаться в случае чего.

Вскочил на тележку курьер и поскакал в городок Питер Бурх, повез донесение.

Скакал курьер шибко.

Хрипели, валились с копыт загнанные лошади.

Трещали поломанные оси.

Студеный ветер свистел в ушах.

Пока он скакал туда да назад, уже и снег выпал.

Уже еще и не один пожар пришлось тушить дворянину Антону Веневитинову.

Уже в остроге и людей девать стало некуда. Рыли ямы и, кой-как накидав на них жерди и солому, сажали туда колодников – поджигателей, пойманных утеклецов и разбойников.

Уже и дьячка Ларивона успели на съезжей отлупцевать нещадно и передали на архиерейский двор. А оттуда – снова – в толшевское монастырское подземелье – на чепь, на покаяние.

Наконец вернулся курьер, привез от государя ответ.

«Господин адмирал! – писал Питер. – Зело нас огорчило вашей милости письмо, в котором видим мало старания твоего, а воровства много. Что округ вас чинилось, вы тому сведомы должны быть. Все воровать горазды, а ты чего смотрел? Коль крат я говорил тебе, но те мои слова тщетны. Истинно, никого мне нету помощника. Отговариваться тебе нечем, понеже людей у вас довольно, но надобно глядеть. А что ты пишешь про пожары и бегства, то учини так: взяв солдат, пошли на розыск и, перехватав, посажай на каторги, а каких перевешать. Но не мешкав изволь учинить сие, понеже мы данное богом время теряем. А про школяра Василия Ельшина ты пишешь – за то мы серчаем весьма, ибо, мыслим, и тут не без воровства: чаю, малого замытарили непосильно. Какой он смутьян? Он чистое теля деревенское. Что ж ректор не уберег? Не нажили вы с немцем в сем неусмотрении славы, но стыда – полную кошницу. Ох мне от этих дураков чиновников! Своих предостаточно да еще немецкие. И вот вам, господин адмирал, наше повеление: Василия Ельшина сыскать, но, упаси бог, чтоб не битья не чинили. И, сыскав, немедля спосылать сюда в город Питер Бурх».

В конце листа подпись стояла с брызгами: Питер.

Господин адмирал вздохнул облегченно: в государевом письме было более печали, чем гнева.

Глава девятнадцатая,

содержащая рассказ о донских дивах и о том, как старые наши знакомцы поселились на зимовку в пещере, кто с ними оказался по соседству и какой клад был найден на горе Шатрище

Итак, снег выпал.

Реки стали.

Пошли морозы, метели. Под белыми, пухлыми сугробами отдыхала земля.

А жизнь по-прежнему бурно текла, шумной, пенящейся волной ворочая камни событий, швыряя, как щепки, затягивая в воронки водоворотов человеческие судьбы.

Метался в монастырском подземелье дьячок Ларька, грыз в исступлении толстую цепь. Бился головой о склизкую стену, кричал:

– Всем, всем погибель!

Цифирные школяры сновали на торгу, хватали у зазевавшихся баб пироги.

В Таврове стрелецкие дети мерли, как мухи.

Пойманных утеклецов заплечный мастер Дениско лупил без пощады. И даже притомился и сделался хвор, лежал, охал.

Поджигателей вешали на площади возле острога.

Но строились, строились корабли, города, крепости.

Шумели воронежские адмиралтейские гезауфы и питер-бурхские галантные ассамблеи.

Там город вырастал на болоте. Там создавалась великая русская гавань.

Тяжким топором плотник Питер прорубал окно в Европу.

И уже первый заморский корабль с товарами пожаловал в невские воды. И царь угощал аглицкого шкипера русским «ерофеичем».

Жизнь текла бурно.

Текла подобно большой, быстрой реке.

Ручьи, малые речки покрылись льдом, замерли, притихли, а эта все шумела, чернея на белой равнине многоверстными петлями и рукавами.

Мрачные меловые скалы сурово глядели из-под снежных шапок на заречную степь. Там, в степи, буран курил, третьи сутки ревел голодным зверем, с разлету кидался на угрюмые кручи, на семерых каменных дивов, стоящих от века в дозоре у донских берегов.

Крепко стояли дивы-великаны, глядели в степь.

И один был как бы медведь, идущий на рогатину. Другой – как монах в надвинутом на самые брови клобуке. Третий имел подобие креста. Четвертый – словно бы два богатыря схватились биться, застыв в смертельном объятии.

У каждого дива было иное обличье. И чего они только не видали на своем веку!

Напрасно тогда на адмиралтейской пирушке Питер смеялся над Потапом Гардениным.

Потому что было время – ходил возле донских скал индрик-зверь. Но столь давно, что еще и человека не было на земле.

Сокрушая камни, лез индрик напролом, вертел длинной чешуйчатой шеей. Костяной гребень торчал у него вдоль двадцатиаршинного хребта.

Страшно ревел злобный индрик, его свиные глазки заливались кровью.

Дивы помнили зверя индрика. Он, может, сколько раз, тяжко ступая, ходил мимо, чесался о камень. Гулко, по-коровьи, вздыхал, грузно ложась.

Помнили дивы и тот далекий, серенький день, когда над Шатрищем-горой засинел первый дымок. И красные отблески первого костра отразились в донской воде.

К тому времени индриковы кости уже лежали под толстым слоем песка и ракушек. Иные звери крались в ночной темноте. Но, испуганные заревом человечьего костра, они, рыча, обходили пещерное жилье стороной.

Тысячелетия, словно дни, пролетали над дивами. Менялось русло Дона. Люди приходили и уходили. Строились и разрушались города. А они все стояли. Каменными глазами глядели в степь.

В степи буран ревел.

В седых космах мятущегося снега смутно замаячили черные тени. Послышались голоса, хриплый собачий лай.

Дивы равнодушно глядели на пришельцев. Людей было пятеро, шестой – малолеток.

– Ну, шабаш! – сказал здоровенный чернобородый детина с медной серьгой в правом ухе. – Пришли, ребята, слава те господи! Тут, братцы, пещоры что хоромы, я знаю. Я тут бывал.

И он повел товарищей на кручу. Они шли, с трудом одолевая обледеневшую тропу.

Но ветер стал тише под скалами.

Вдруг перед путниками, затуманенные сложной мглой, предстали мрачные дивы.

– Ой, что это? – испугался малолеток.

– Это, Вася, дивы, – сказал чернобородый, – каменные столпы. Да вы, ребята, не пужайтеся! – ободряюще воскликнул он, видя, что товарищи его, остановившись, со страхом поглядывают на причудливые утесы. – Эти дивы нам худа не сотворят. Тут, братцы, хорошо, место дикое, пустыня. За горой лишь монастырек малый, старцы живут. Да они нам не помеха.

Собака, бежавшая за пришельцами, ощетинилась и злобно забрехала.

– Цыц, Соколко! – прикрикнул чернобородый на собаку. – Экой дурак, камня испужался… Айда, ребята!

Нет, Соколко не на дивов брехал. Хоронясь в расселине скалы, за пришельцами зорко следил человек. Был он горбат и коротконог, могучие, похожие на корявые сучья, руки висели ниже колен. Из-под рваной заячьей шапки жаркими угольками поблескивали медвежьи глаза.

Он внимательно разглядывал пришлых людей, пока те не скрылись за выступом мелового утеса.

– Когой-то нечистый дух принес, – ворчливо пробормотал горбун и, поправив за подпояской топор, медленно побрел прочь.

Привязанный к кушаку, у его бедра болтался матерый пушистый беляк.

Вскоре горбун потерялся за снежной дымкой.

А Пантелей вел товарищей на кручу. Все выше и выше поднимались наши знакомцы. Наконец седые, угрюмые глыбы мела преградили им путь.

– Заплутался, парень? – спросил дед Кирша.

Пантелей молча опустился на колени и принялся разгребать меловую осыпь. Через малое время между глыбами показалась узкая щель.

– Ну, господи, благослови, – сказал Пантелей, – полезем, Соколко!

Он с трудом протиснулся в черную дыру.

– Лезь, ребята, не робей! – глухо, словно из погреба, донесся его голос.

Крестясь, с опаской полезли артельщики за Пантелеем.

Лаз был сперва тесен, но вскоре попросторнело. С брюха поднялись на ноги, шли во тьме, ощупкой. Мелкие камушки сухо, рассыпчато пощелкивали под ногами.

Куда шли? В какую преисподнюю?

Страх обуял людей.

И тут Родька-толмач не утерпел, потешно закричал дитей.

– Экой шпынь! – плюнул Кирша. – Нашел где шутковать…

Но всем стало смешно, и страх прошел.

– Стой, братцы! – подал голос Пантелей. – Пришли, кажись. Засвети-ка, Вася, лучинку.

Васятка как на плотах, так и в походе оставался за кашевара. Бережно хранил в тряпице за пазухой пучок лучины, кресало, кремешок. Он высек огонька, и тьма рассеялась.

Пещера была большая. Не то что шестеро горемык – пять раз по шести уместила б.

Над входом с потолка, словно козырек, нависал огромный камень, далее громоздились каменья помельче, а в углу белела куча мелового плитняка. Середина же – чиста, ровна, что твоя горница. В потолке – чуть заметная трещина, небо светится. Развели костер – и дым в нее потянуло.

– Как? – весело подмигнул Пантелей. – Чем не хоромы?

– Ну, ты, Пантюшка, дока! – сказал Кирша. – Право, дока…

И стали они в пещере зимовать. Потому что путь на донские низовья оказался неблизким, а ветхая одежонка не годилась спорить с декабрьской стужей.

В атаманское войско положили идти весной.

Значит, стали жить на Дивьих горах.

Сперва думали, что голодновато будет, но оказалось ничего, терпимо. Так же, как и на Могильском, в лесочках, какими порос гребень гор, ловили силками зайцев. В реке рубили окна, ставили морды.

Чуть дальше, за излучиной Дона, на полугоре лепился бедный монастырек. Церковь и кельи были сложены из дикого камня.

Монастырские не трогали пещерных, жили в стороне. Но однажды, когда Иванок с Афанасием возились у проруби возле снастей, к ним подошел монашек. Чудной был: москляв, тщедушен, маленький карла, вместо бороды на желтом сморщенном личике – один смех. Но сердито закричал бабьим голосом:

– Вы зачем нашу рыбу берете?

– Рыба, батька, божья, – поглядел из-под густых бровей Иванок. – Столь ваша, сколь и наша.

Карла так и подскочил.

– Ах вы, разбойники, дядины дети! Ах вы, сучье семя!

– Да ты что ж, батька, лаешься? – опешил Афанасий.

– Погоди, Афоня, – сказал Иванок, – дай-кось я его в пролубь окуну…

Монашек ударился бежать, схоронился за камнями. А когда рыбаки пошли назад в пещеру, полз ужаком за ними, до самой пещеры провожал. И грозил вослед сухоньким кулачком.

Похожие один на другой летели дни.

Уже и теплыми, гнилыми ветрами потянуло с полуденной стороны. Уже на солнечном пригреве слышно сделалось, как звенят невидимые под ледяной коркой, бегущие с гор ручейки. В роще из-под снега стали выползать муравьи. Ворон кружил над дубом, звонко кричал, звал ворониху.

Из-за тридевяти земель, из тридесятого царства шла весна. И что радости, что яркого света стало над Дивьими горами!

А в пещере была тьма. Жгли костер пещерники, беседовали меж собой.

Старик Кирша сказки сказывал, конца-краю не виделось его притчам. Хороши, затейливы были сказки: правда в них сияла красным солнышком, а кривду и дураки побивали.

При вздрагивающем свете костра Васятка углем и мелом чертил на каменных стенах пещеры крылатых Ерусланов, птицу Финиста, кремли диковинных городов, плывущие на крутой волне корабли.

Больше всего любил Василий чертить корабли. С надутыми парусами, с длинными языками вымпелов.

Дым костра расстилался сизыми облаками, от него слезились глаза.

Корабли плыли в дыму как бы сквозь туман, и казалось, будто покачивались, ныряли в волнах.

Куда, Вася, плывут твои корабли? Не в Голландию ли? Не в славный ли город Амстердам, где вместо улиц – каналы и как ступишь за порог – вода? Где славные, искусные живописцы сидят у широких окошек, пишут дивные картины? И обманутые художеством птицы летят клевать искусно написанные плоды.

Не туда ли, Вася, плывут твои корабли?

Туда, ох, туда…

Бьет, ломает малого суровая жизнь, от дядиного полушубка – одни клочья, черно лицо в вечной копоти костра, но взор горит, но прежняя думка в голове: Голландия.

Глядят, дивуются пещерники на Васяткино художество.

Кирша сказки сказывает.

Иванок с Афанасием ловецкие кубари плетут, тихонько беседуют, вспоминают про родимые места – про Орлов-городок, про Углянец, про Усманские леса…

Родька-толмач, наевшись, зачнет потешать артель, говорит животом.

Один Пантелей все больше помалкивает. Или, глядя на жаркое пламя костра, тихонько поет песню:

 
Ах туманы вы мои, туманушки,
Вы туманы мои непроглядные…
 

Так жили, будто и тихо, будто и не тревожась. Но что за притча? Нет-нет да и зарычит Соколко, злобно забрешет, кинется к лазу – шерсть торчком, глаза горят. Рвется наружу.

– Цыц, дурачок! – скажет Пантелей. – Что расходился?

И придержит кобеля, не пустит в лаз.

А было как-то – не удержал. Скрылся Соколко в темном лазу, и вот слышат пещерники – кого-то он рвет.

Вылез Пантелей – видит: катает кобель горбатого человека. Отогнал Пантелей пса. Человек поднялся на ноги.

– Ну, – говорит, – и кобель у тебя!

– Неуж плох? – смеется Пантелей.

– Да уж куда ж лучше, совсем было затрепал, нечистый дух… Ладно, хоть одежа такая – трепи, не жалко.

Одежа на горбуне была – дыра на дыре, одно названье.

– Ну, брат, веди, – сказал он, – показывай, где вы тута спасаетесь.

– А тебе на что? – нахмурился Пантелей.

– Да ты не боись! – Горбун хрипло захохотал. – Видно, одного поля ягода, одной мамки детки – что вы, что мы.

Оказалось – поджигатели. Тоже на низовья пробираются. Он, Демша, да еще трое. Из Чертовицкого лесу бежали.

Делать нечего, привел Пантелей Демшу в пещеру.

И тот такие речи повел, что и вам-де, и нам – путь один, в атаманское войско, и что друг от дружки хорониться нечего, а жить бы всем артельно, шайкой: нас-де четверо да вас пятеро, шестой малолеток, ано выходит весь десяток.

– А уж раз вышло нам жить волокитой, – сказал Демша, – так шайкой-то ведь куда способней: брашна ль добыть, от врага ль отбиться, да мало ль что…

– От кого ж, дядя, отбиваться? – насмешливо спросил Иванок. – От монахов, что ли?

– А ты, парень, зубы-то не кажи, – строго сказал Демша. – Наш мужик Сысойко вчерась в Крутояк за солью бегал, сказывает – из Воронежа драгун пригнали. Сысойко мужик бядовый, на торгу у перекупки пытал – пошто-де драгуны? Сказала баба: утеклецов хватать. Теперя чуешь?

– Демша, ребята, дело бает, – сказал Афанасий. – Путь нам один, надобно друг за дружку держаться. Да вот беда: ежели, храни бог, от кого оборониться, так ведь нечем. С ослопьем[12]12
  Дубье, колья.


[Закрыть]
как противу ружья пойдешь?

Пантелей сказал:

– Не тужи, Афоня. Ружье, верно, не посулю, а сабельки да бердыши[13]13
  Широкий топор на длинном топорище.


[Закрыть]
– спроворим.

Афанасий на его слова рукой махнул: чего, мол, брехать-то без толку!

Тем же днем к вечеру привел Демша товарищей: Сысойку да братьев Дюковых – Гаврилу с Ермилой.

Сысойко и правда был мужик вострый. Он пригляделся к старику Кирше и сказал:

– А ведь это ты, дед, на плотах плыл под Чертовицким-селом.

– Ну? – поглядел на него Кирша.

– Вот те и ну! – заржал Сысойко. – Мы в ту пору, подпалив лес, дощеник у караульного сдули, грешным делом, норовим утечь без оглядки… ано вы тута со своими плотами речку перегородили. Ну, мы вас и костерили же!

Вспомнив про то, посмеялись.

Так ночь скоротали, а чуть рассвело – Пантелей повел товарищей на гору Шатрище. Там в малой пещерке под белым камнем открыли дощатый короб, а в нем – сабли, бердыши, кольчуги и даже сколько-то пистолей.

В пистолях проку не было: порохового зелья при них не оказалось.

Но сабли и бердыши были добрые.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю