355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виталий Мелентьев » Варшавка » Текст книги (страница 6)
Варшавка
  • Текст добавлен: 24 сентября 2016, 08:34

Текст книги "Варшавка"


Автор книги: Виталий Мелентьев


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]

– Эта, понимаешь, на курево хороша. Наша, дивизионная, груба.

Костя, внутренне замирая, прошелся глазами по заголовкам и перевел дыхание. Большая статья называлась: "Массированное применение снайперов". Писал какой-то старший лейтенант В. Голубев. Костю смутило и то, что снайперов, оказывается, применяют, и что пишет об этом совершенно незнакомый ему человек.

– Про тебя? – заинтересованно осведомился Иван.

Костя промолчал, Иван сурово, отрывисто потребовал:

– Читай вслух.

И Костя, почему-то подчиняясь, стал читать. Голос у него звучал глухо, но ровно.

Автор статьи доказывал, что сведение снайперов в отделение в условиях обороны, как показывает опыт отделения младшего сержанта Жилина, вполне себя оправдал. Командир батальона получил возможность непосредственно руководить такой, как оказалось, мощной огневой силой. Он организует боевую подготовку, ставит задачи, исходя из интересов и задач батальона, используя для этого данные разведки, контролирует работу снайперов, проводит разборы результатов снайперской охоты.

Жилин читал, а сам отмечал все неточности статьи. Никто его не контролировал, никто не ставил задач. Да и подготовкой никто не занимался. Просто вечером Жилин приходил к комбату Басину, докладывал о результатах охоты, говорил, что собирается делать завтра.

Комбат соглашался, иногда, правда, сообщал, что в такой-то роте жалуются на такой-то пулемет. Костя обещал подумать, и не сразу же, а через несколько дней, после наблюдений и оборудования позиций, снайперы били по этому пулемету. Вот и все. А замполита батальона старшего политрука Кривоножко они просто не видели. И винить его в этом нельзя. У него и линейные роты и спецвзвода, его и в полк постоянно вызывают: захотел бы – и то времени для снайперов у него б не хватило. И, признаться, снайперы о том не слишком горевали – меньше начальства, больше покоя.

Смесь правды и полуправды, вернее, возможной правды испугали Костю. Сказать все можно, даже байку подпустить, ко если написано, а уж тем более напечатано – значит, оно должно быть святой правдой. А ее не было. Хуже того, и корреспондента того никто не видел. Откуда ж он взял такое? В гражданке, да и в армии чуть что не так сказал, обязательно оборвут: не болтай! Думай, что говоришь! А тут – написано. Выше того – напечатано.

Должно быть, на Костином задубелом, смуглом н несколько угловатом лице проступили и растерянности и обида, и недоумение, потому что мужик с круглым лоснящимся лицом и острыми маленькими глазками спросил:

– Не про тебя, выходит?

– Про меня… Только… – но Костя сейчас же оборвал себя, потому что не мог представить, как же он теперь будет выкручиваться, как прикрывать полуправду, выворачивая ее на правду.

– Набрехали?

– Не в том дело…

Трое голых и санитар смотрели на Костю требовательно и осуждающе. От той теплоты, восхищения и сочувствия, что были на их лицах, когда он читал, не осталось и следа.

Костя почувствовал себя виноватые и перед ними и перед своими ребятами – он представил, как будут читать такое в отделении, и окончательно растерялся. Но тут вмешался третий – мускулистый, кипенно-белый, но с темным, заветренным лицом и тронутой морщинами шеей. Глаза у него светились острой, но умиротворенной синевой, и все лицо – узкое, благообразное, как на иконах суздальской школы, было и мягким, отстрадавшимся, и в то же время словно отлитым, твердым.

– Так понимаю – приукрасили?

– Не это главное…

– Главное, парень в другом… Главное в том, что машину-то вы подбили?

– Это – было… И разведку боем отбивали. Нет, про то, что делали, – тут правда. Тут ничего не скажешь…

– А чего ж тебя волнует? Слова разные умные? Так это, как я понимаю, тот старший лейтенант маленько себя приукрасил: во как все знаю и во всем разбираюсь! Ты на это плюнь. Ты в суть посмотри: дело сделал, о тебе написали. Сейчас, так я понимаю, по всему фронту сидят люди, читают и думают: а что? Может, и правильно этот самый Жилин действует? Ведь что получается, парень? Под Сталинградом дерутся, а мы вот – в доме отдыха…

Жилин еще не понимал, куда клонит этот кипенно-белый мужчина, но то дальнее, что толкнуло его на организацию снайперского отделения, что заставляло и его и его товарищей-добровольцев после ночных бдений на передовой днем выходить на охоту, рисковать жизнью, недосыпать, недоедать, да еще в дни неудач переживать насмешки и недоверие, вот это, уже невысказываемое – дальнее, взорвало его. Он резко обернулся и как-то хищно, стремительно изогнулся, как перед дракой.

– Когда мы под Москвой наступали, помнится, на других фронтах тоже… не так уж много существенного происходило.

– Ты не о том…

– И об этом! – упрямо отрубил Костя.

– Ладно. Но главное все-таки в том, что в тебе совесть жжется, а вот теперь, может, и у других совесть… вскинется. Вот что главное.

Поджарый Иван со шрамом посуровел.

– Совесть – она у всех есть. И у всех жжется… И то правда – у нас ребята говорили: на кой черт сэкономленные снаряды швыряем с закрытых? Нужно на прямую наводку выходить. Курорты устраивать всякий сумеет.

Все заговорили вразнобой – водка подогревала, лица, красные или багровые не только от пара или водки, но и от прилившей крови, казались злыми и непримиримыми: того гляди, разгорится драка.

Но драки не случилось. Просто говорили так, как говорят рабочие после получки, – о своем цехе, о непорядках, о том, что и как сделать. И санитар – самый пожилой и, видно, самый простодушный – постучал ногой по опрокинутой шайке и сказал:

– Вы чего ж, мужики, на парня насели? Он, значит, фрицев стрелит, а вы за это самое на него и насели?

И все четверо переглянулись, увидели лица собеседников, ощутили собственный яростный настрой, и круглолицый засмеялся:

– А ведь верно! Мы еще собираемся, а он… А-а… да что говорить. Осталось у меня тут маленько.

– У меня тоже есть, – кивнул улыбающийся голубоглазый. – Я ведь с того и начал… – попытался он оправдаться, но его перебили.

– Ладно! Разболтались! Ведь что за народ пошел – как чуть чего, так политику подводят. А она – вот она, политика. Бей фрица, а время выпало – и выпить не грех.

Круглолицый, рассуждая, разлил водку, встряхнул фляжку, и они опять выпили, но санитар свою кружку отставил:

– Мне хватит, ребята, я – при деле.

Он ушел, и когда беседа шла уже поспокойней, но без доброго настроя – слишком уж глубинно она началась, – санитар вернулся и принес пахнущее сухим жаром и дезинфекцией обмундирование. Оно было разглажено, а на гимнастерках неправдоподобно чистыми и ровными полосками белели подворотнички.

Вот, – победно сказал санитар. – Стараются девчата, защитничков ублаготворяют.

Потом он раздал еще и по паре теплого, байкового белья. Оно было удивительным, это теплое белье: младенчески нежное с изнанки, плотное с лица, и натягивать его на новое же шелковисто-обыкновенное белье здесь, в теплом предбаннике, казалось неправильным, почти кощунственным. Хотелось любовно сложить его, завернуть в газетку и спрятать на самое дно сидора до какого-то особого, торжественного случая. Но потому, что особых, торжественных случаев не предвиделось, стало грустно, и одевались медленно, словно примериваясь к сладко млеющему, чистому телу и непривычно новому белью. Когда натягивали гимнастерки, опять увидели подворотнички и завздыхали: выходит, есть еще заботливые, теплые женщины на свете, есть и другая, недоступная им жизнь.

От этого у каждого должно было заныть сердце и грусть усилиться, но этого не случилось: за многие месяцы боев, грязи, крови, смертей они так втянулись в эту неестественность, что как бы забыли о существовании другой, чистой, неторопливой, в чем-то женственной жизни, ради которой они переносили все, что переносили. А эта жизнь, оказывается, существовала, она обволакивала и радовала, и за нее, забытую, явно стоило драться и терпеть то, что они терпели месяцами.

– Послали меня как-то в дом отдыха, – мягко акая, начал круглолицый. – Хорошо было… Море, понимаешь, кормежка… А вот такого… бельеца – не было. Белье свое привозили.

И пока одевались, пока перепоясывались и заправляли мятые, теплые шинельки, их не оставляло ощущение светлого, тихого праздника, случайной радости. Потому и шли они к штабу медсанбата не торопясь, прислушиваясь, как поскрипывает необычно ранний в том году снежок, с благодарностью принимая пощипывание мороза, – лица еще не высохли, и мороз брал хватко, – разбираясь каждый в своем, внутреннем, а все вместе привыкая к совершенно непостижимому для них – к отдыху.

А Жилина отдых этот уже не волновал. Он опять переживал статью. Получалось, что всему голова комбат Басин. Костя его уважал. Но ведь не Басин организовал отделение, не он отстоял его перед комиссаром. Это теперь, когда комиссар стал замполитом, теперь Басин все может решать по-своему. А прежний комбат капитан Лысов? Он и погиб, может, потому, что Жилин увлекся снайперской охотой и не прикрыл его в бою.

Костя не был виноват в смерти комбата, он это знал. И все знали. Но в душе, в самой ее глубине, жила и саднила вина перед Лысовым. От границы, через окружения, до Москвы Жилин прикрывал комбата, вытаскивал его раненого. Но здесь, в обыкновенном бою. не уберег, и вот Лысов забыт, и все его заслуги – Басину. Разве ж это справедливо?

Глава вторая

Они поселились вместе. Большая, еще новая, не перегороженная изба, уже утратившая свое домашне-крестьянское обличье, пахла дезинфекцией, простым мылом и немного не то мочой, не то гноем – тем самым душным, неестественным, чем пахнут госпитальные палаты. Но этот запах перебивался острым, свежим запахом хвои: лапник ковриками лежал у нар и кроватей, висел на межоконных проемах. Его глубокая, вошедшая в силу зелень словно сливалась с темным золотом голых стен и яркой, нарядной белизной новенького постельного белья, рождая ощущение забытой, детской, елочной праздничности.

В избе уже поселились отдыхающие – тоже обалдело-веселые, распаренные. Они заняли лучшие места – кровати и нары у окон и поближе к печи. Жилину и его новым товарищам остались только нары вдоль глухой стены.

Петр Глазков вздохнул и стал успокаивать:

– Это, может, даже к лучшему, потому что дуть меньше будет, и опять же…

– Хватит, – махнул рукой круглолицый Горбенко. – Было б лучше, они б не навалились. Иван Рябов решил за всех:

– Дареному коню в зубы не глядят, на бесплатном постое хозяев с полатей не сгоняют. И тут перебьемся.

Они кинули свои потощавшие сидоры на нары. Костина кирзовая сумка пришлась к краю, но Глазков сразу же уступил ему место в серединке, и эта не то что угодливость, а излишняя уступчивость не понравилась жившему в эти минуты обостренной справедливостью Косте.

Он огляделся и глубоко вздохнул. В его Камбициевке, как и в ее округе, русских печей не держали: слишком громоздки, да и дров в степном краю не напасешься. В деревнях и станицах топили соломой, подсолнечным и кукурузным будыльем. А чаще ставили плиты и топили каменным углем. Но Костя с первых, еще мирных учений признал русскую печь за свою. На ней хорошо было погреться после бросков и учебных атак. А в войну и говорить нечего…

Костя обошел печь и обнаружил, что вещей на ней не имеется. Видно, в избе собрались бывалые солдаты, привыкшие на постоях не зариться на теплые местечки, где отсиживалась детвора и старики. Жилин вернулся, взял свою сумку и шепнул Глазкову:

– На печь полезем?

Тот сразу понял, что к чему, и прихватил свой сидор.

Те, кто прибыл раньше, попробовали протестовать, но Рябов и Горбенко вступились за товарищей так, словно их маленькая удача была и их удачей. Горбенко даже крикнул:

– Это ж вам Жилин, а не кто другой. Понятно?

И когда кто-то сонно осведомился, чем же знаменит этот Жилин, Глазков уже с печки прокричал:

– Газеты читать надо, лапотники! Знаменитый снайпер! Тот, что машину взорвал. А это, как сами понимаете…

Договорить ему не дали. Но, вероятно, с этой минуты утвердилось странное положение Кости Жилина.

На обеде – не в котелках, а в мисках, только ложки свои, не где попало, а за столами – ребята из избы, не сговариваясь, отдали Косте лучшее место с краю, обращаясь с ним както подчеркнуто уважительно, так, что на это обратили внимание с других столов. И тогда их стол как бы возвысился: как-никак, а именно среди них сидела знаменитость. Уже в кино Костя почувствовал на себе любопытные взгляды, а потом и услышал вопрос шепотком:

– Вот это и есть Жилин?

Черт-те что получалось… С одной стороны, было, конечно, приятно, но с другой… С другой – непривычно, а главное, тревожно: вдруг обнаружится полуправда статьи, ее несправедливость? Поэтому Костя старался горбиться, сделаться незаметней и от этого становился еще заметней.

После кино, на танцах, в большом, обмазанном изнутри глиной овине слава прихватила его всерьез: на него смотрели и посмеивались уже девчонки. Их, как и говорили в ротах, было на удивление много. В чистеньком, пригнанном обмундировании и даже в чулочках телесного цвета – медсанбатовки и в гражданском, но тоже чистеньком и разглаженном – прачки. Были еще вольнонаемные – машинистки, писаря – кто в чем: и в военном, и в гражданском, все в пригнанных по ноге сапожках или туфельках. Так и хотелось смотреть на эти ножки – стройные и разные.

Имелась одна общая примета: все были хорошенькие. Такие хорошенькие – красивых как-то не замечалось, – что у Кости даже захватило дух. и гнет обостренной справедливости обернулся другой, радостной стороной.

Первый танец под хриплый патефон он не танцевал. И, наверное, правильно сделал – выиграл в цене. А когда заиграли «Рио-Риту», Жилин не выдержал. Эта иностранная, но такая близкая на его юге мелодия здесь, в овине, среди густого пара от дыхания, в мерцающем, вздрагивающем свете электричества (его подавал походный движок), в смешанном запахе дезинфекция н одеколона, в этом отчужденном, но удивительно прекрасном, как бы ненастоящем мире, этот мотив показался опьяняюще чужим, прекрасно-кощунственным.

Костя скинул шинель и пошел пригласить девчонку, которая смотрела на него особенно часто, удивленно и, как ему казалось, зазывно.

Танцевал он хорошо – он это знал. Но слаженности не получалось: волновался. Как только положил руку на девичью талию, ощутил ее еще настороженное, но приветливое тепло, так и разволновался. Пересохло во рту, забилось сердце. Н, может, поэтому, а может, потому, что девчонка танцевала совсем не так, как танцевали в Таганроге, он даже путался в фигурах. Но потом случилось то чудо, которое бывает на танцах: партнеры поняли друг друга. Костя чуть уступил, девушка поняла, что от нее требуется, и они затанцевали слаженно и четко. И так они были легки, так возвышенно-отчужденны. что танцующие не могли их не заметить и постепенно стали пропускать их в центр круга, раздаваясь и освобождая место.

Так они и танцевали посреди овина, под стосвечовой пульсирующей лампой, и мир для Кости стал ослепительным, парящим и одуряюще пахнущим. Исчезло и то, что вызвало сухость во рту и сердцебиение. Были только танец и хорошая партнерша. Он не видел, как шепчутся люди, не знал, что утвердил свою славу, не ведал, что стал первым кавалером этой смены. Он просто танцевал.

Но под конец танца, на крутом повороте С легким выпадом на себя – приятно же поприжать хорошенькую девчонку – он увидел в тусклом углу двух… пожалуй, не слишком молодых… а может, и молодых, но только полных… и опять-таки не полных, а крепких. Словом, двух прачек, сидящих наособицу. Потом он еще раз взглянул на них попристальней и заметил не хорошенькое, не красивое, а очень милое, светлоглазое лицо, большие красные, устало лежащие на полных коленях руки. И так это было удивительно – увидеть среди оживленных и хорошеньких девичьих лиц просто милое лицо и усталые руки, что Костя повернул партнершу так, чтобы подольше видеть это лицо. И чем дольше смотрел, тем больше оно ему нравилось. Только глаза не слишком понравились – они были строги и настороженны. Но когда эта незнакомка уловила его взгляд, ответила на него строго и неприступно, а потом вдруг улыбнулась, прикрыла красивые полные губы красной большой рукой и потупилась, Костя уже знал: следующий танец он будет танцевать с ней.

Потом, стоя в сторонке, в накинутой шинели, посасывая услужливо подсунутую цигарку, он все время глядел в дальний угол овина, но его закрывали отдыхающие. На Костю косились многие девчонки, а пристальней всего та, с которой он танцевал, но он смотрел в угол. И когда началось танго, он решительно пошагал в этот угол, но та, миловидная, строптиво вскинула голову и отвела взгляд. Костя слегка нагнулся, протягивая руку, а ему ответили:

– Мы – деревенские, такое не танцуем.

Впервые за все последние годы, и в армии и в гражданке, ему отказывали в танце. Он должен был растеряться, обидеться, но все то незримое, что окружало его весь этот день, не позволило сделать этого. Он улыбнулся:

– Жаль… А посидеть рядом можно? На него посмотрели свысока, но с интересом.

– Сиди… Место не купленное.

Что ж… Кажется, и в самом деле – деревенская…

Не Костя не любил отступать, устроился поудобней и, закинув ногу на ногу, осведомился:

– А что же вы танцуете?

Соседки переглянулись, и; миловидная отчужденно ответила:

– Здесь такое не играют.

Она явно набивала себе цену, и Костя начинал сердиться. Но чтоб не потерять формы, все еще улыбался, рассматривая ее. В общем-то, ничего особенного… Даже конопатки па переносье, а весной наверняка все щеки усеются. И возраст какой-то неопределенный.

Сбоку посмотришь – девчонка, а чуть повернется – женщина. Да еще усталая – морщинки у полных сомкнутых губ, морщинки под глазами, а сами глаза с прозеленью, очень уж неулыбчивы… но, кажется, не злые.

Он жадно курил, что-то болтал, но она гордо не отвечала. Когда он выдохся, она чуть брезгливо посоветовала:

– Шли бы вы, молодой человек, танцевать. Вон на вас как зыркают.

Если б она не сказала такого, он бы и сам ушел – унижаться не привык. А тут его заело.

Как назло, кончилось танго, и стали крутить вальс.

– Ну а вальс в вашей деревне танцевали?

Она обернулась, и ноздри ее чуть вздернутого носа раздулись.

– Шел бы ты, парень… – Она повернулась и посучнла ногами. Потупившийся от этой несправедливой неприязни Костя увидел ее ноги. Они были обуты в огромные растоптанные сапоги-кирзачи. Прачка, вероятно, поняла, что он увидел эти потрескавшиеся, но начищенные ворванью кирзачи, и поспешно засунула их под лавку.

Подруги пошептались, он боковым зрением увидел, как они стали отодвигаться от него, и понял: сейчас уйдут. Он разгадал их тайну, и они ему этого не простят. И Костя, все так же не поднимая головы и не разгибаясь, вслепую нашел ее руку, сжал ее и потянул на себя.

– Не уходи. Я понял.

Ее сильная, напружинившаяся рука обмякла, но слегка осипший голос прозвучал неожиданно громко:

– Чего ты понял? Чего ты понял? Шел бы ты…

На них оглянулись ближние пары – похоже, назревал скандал.

– Сиди. И не прыгай, обратно…

Наверное, ее поразило это его невозможное «обратно», и когда он поднял голову, она сидела рядом. Неприступно гордая и оскорбленная, порозовевшая, со страдающими, невидящими глазами. Но руку так и не вырвала.

Костя подвинулся ближе и тут только заметил, что подруга ушла. Он поудобнее перехватил ее руку, переплел пальцы и уложил свою тыльной стороной на ее круглое колено.

В Костю медленно проникала женская теплота, и он думал о своих – младшей сестренке и матери… Как они обходятся? Он перебирал в памяти домашние запасы и постепенно успокаивался: "Если не разграбили или не сожгли немцы, должны в тряпках и обувке не нуждаться. Отец умер недавно, от него осталось, да и от меня с братом все барахло на месте. Тяжело, ну да авось перебьются, пока мы тут…" Потом он стал думать о знакомых девчонках, прикидывая, как кто, повел себя при немцах, и мысли у него не всегда были добрыми… Под эти мысли рука у него непроизвольно сжималась, и он уже твердо знал (странно, что совсем не думал об этом, а уже знал…), как он поступит. И это внутреннее твердое решение как бы отдаляло от него соседку, гасило все мужское, оставляя нечто более высокое и чистое.

– Тебя как зовут?

– Мария…

– Ну а меня… Константин. Вот так вот… обратно. Они долго сидели молча, странно близкие и еще чужие. Ей первой захотелось ясности.

– У тебя что ж… Жена в оккупации?

– Я не женатый.

Мария поерзала, но рука ее, та, что начинала потеть в руке Жилина, не шелохнулась.

– А кто ж остался? – она спрашивала настороженно, словно замирая, но Костя не замечал этого. Его не удивляло даже то, что она сумела определить, что его родные под немцем. Ему уже начинало казаться, что она давно все знает о нем и вот только уточняет…

– Мать. Сестренка. Ну и так… вообще…

Они опять долго молчали, а потом, почему-то застенчиво и настороженно улыбаясь, она сообщила:

– А у меня… муж был. – Поколебалась и, словно бросаясь в зимнюю протоку, добавила:

– И дочка была.

Она ждала вопросов, замирала и в то же время набиралась сил для того, чтобы, сразу, наотмашь, подрубить нахлынувшее на нее наваждение, если только Костя сделает чтонибудь не так. Что именно он может сделать не так, она не знала. Но была уверена, что сразу почувствует это "не так". А он ничего не сделал. Он долго молчал и спросил:

– А мать? Отец?

– Отец умер, а мать… в отгоне.

– Чего-чего?

– Ну это у нас так… по-деревенски… Отправили в тыл. С младшим братом.

Они опять долго молчали, думая каждый о своем, примеряя свою судьбу к соседней, – два человека, обделенных войной и объединенных ею.

– Знаешь… пойдем погуляем, – сказал Костя, когда наконец заметил, что смотрят на них слишком уж с большим интересом. Она молча приподнялась, и они бочком, по стенке пробрались к выходу.

Было морозно, скрипучий снег слабо искрился – в небе висел тоненький серпик молодого месяца. Звезды лучились молодо, ясно. Оказалось, что Мария была чуть выше Костиного плеча, и ему удобно было держать ее под руку.

Стучал движок, на не такой уж далекой передовой взлетали ракеты – желтые, нестрашные, иногда доносился даже перестук пулеметов, но орудийных выстрелов не слышалось.

– Вас тут… не обстреливают?

– Бывает… Только снаряды ложатся на выгоне. А в деревню не залетают. – Она уточнила это ленивенько, как само собой разумеющееся.

Они прошли полдеревни, когда Мария остановилась перед старой, чуть покосившейся избой, повернулась к нему лицом и сообщила:

– Вот здесь я и живу.

– Пойдем зайдем, – строго сказал Костя.

У нее удивленно и обиженно расширились глаза, мгновение она колебалась, потом, словно махнув в душе рукой на все на свете, наклонила голову, точно заранее виноватая, медленно взошла на крыльцо. Он шел сзади и, когда она приостановилась, как бы еще раздумывая. еще колеблясь, легонько, но настойчиво подтолкнул ее, и они переступили порог сеней.

Мария приоткрыла дверь в избу, и в лица ударило теплом, чистотой и парфюмерией. И еще чем-то…

Света не было, но милое сияние месяца мягко и зыбко высеребрило окна, от них струились отблески, и Костя рассмотрел ряды висящих простыней. Мария прошла за свою простыню, впустила Костю и остановилась возле кровати. Лицо ее показалось Косте насмешливым.

Он спокойно, как дома, уселся на кровать, и она, поколебавшись, тоже села рядом. Тепло пробиралось сквозь шинель, в горле стало першить, и Жилин понял, что может не совладать с собой, – такой немыслимой, неизвестной – и на войне и до нее – жизнью пахнуло на него со всех сторон. Поэтому он грубовато, сипло не то что попросил, а почти приказал:

– Ну… сымай-ка сапоги.

Она выпрямилась и повернулась к нему.

– Это еще зачем?

– Зачем-зачем… Дело говорю – сымай.

Она повременила и по-особенному, строптиво и в то же время беспомощно, повела плечами. Он наклонился и стянул – быстро и ловко – свои сапоги, потом перехватил сапог с ноги Марии и потянул на себя. Ее взгляд показался бы Жилину возмущенным и, может, даже брезгливым, но Костя не видел этого взгляда. Он перемотал портянки и всунул ногу в ее огромный кирзач. Нога вошла свободно, как в колодец. Костя нетерпеливо похлопал ладонью по второму сапогу и поторопил:

– Давай-давай. Сымай…

Тут только она поняла, что Костя задумал, и она отшатнулась, а потом зашептала испуганно:

– Не надо, слышишь, не надо…

А он, посмеиваясь, сам взялся за ее полную вздрагивающую ногу и снял второй сапог.

– Ну вот, – сказал Костя довольно. – Теперь порядок. – Встал, притопнул, ощутил, как ерзают ноги в ее растоптанных кирзачах, наклонился и шепнул на ухо:

– А то ведь и завтра танцевать не пришлось бы. – Ощутив ее дрожь и разглядев слезы, немножко растерялся, Хотел было приласкать, но сдержался. Опять забилось сердце, язык пошершавел. Костя отшатнулся. Силы оказались на пределе.

– Завтра приходи… Потанцуем.

Он ушел, громко стуча и шаркая кирзачами, безошибочно находя дорогу в простынном коридоре.

Пока шел до своей избы, в сапоги набился снег и ноги застыли. Но он давно привык к подобным неприятностям.

Ребята еще не вернулись с танцев, на нарах спал какой-то боец. Костя выставил кирзачи на загнеток, втянул постель на печь и попытался уснуть. Но это получилось не сразу. Нм неожиданно овладело смешливое настроение. Он радостно ругал себя, великодушно издевался над собой.

"Пижон! Идиот собачеевский! Такое дело упустил…" Но в душе он знал, что поступить по-иному не мог.

Не мог остаться, не мог потребовать, потому что согласился с тем, что такая милая женщина из-за каких-то паршивых сапог не может чувствовать себя той, кто она есть на самом деле. Если бы он остался, потребовал, он оскорбил бы что-то очень глубинное, святое, что было в нем и в ней.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю