Текст книги "Варшавка"
Автор книги: Виталий Мелентьев
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 25 страниц) [доступный отрывок для чтения: 10 страниц]
Глава третья
Его разбудили, и. вскинувшись, Костя больно ударился о потолок, с трудом понимая, что началась вечерняя поверка.
Ее проводили пожилой, с тонким, приятно-оживленным лицом старший политрук и хмурый старшина. С ними был красноармеец в бушлате – молоденький я явно восторженный.
Старший политрук записывал фамилии опоздавших, но вдруг смешно махнул рукой:
– А-а… Сегодня – пусть гуляют. – Голос его зазвенел:
– Товарищи! Началось успешное наступление наших войск. Оборона противника прорвана севернее и южнее Сталинграда! Свершаются затаенные чаяния нашего народа.
Отдыхающие сразу сломали строй, окружили старшего политрука, и он, счастливо и потому застенчиво посмеиваясь, объяснил:
– Передали из политотдела… Ну, подробности, вероятно, завтра… Надо, товарищи, и здесь думать… Каждому…
Костя, как все, топтался возле старшего политрука и так же радовался и так же ждал подробностей. А их не было. И как все, наученные горьким опытом нежданных военных радостей тех трудных дней, осторожно, незаметно для себя делал поправки на возможные неудачи, и потому ощущение первой взлетающей, бездумной радости, почти восторга медленно сменялось внутренней прикидкой того, что теперь ожидает каждого, – что бы там ни говорили, а любой, самый низший чин в армии всегда хоть немного, а стратег…
Но Костя думал еще и о другом. То, что пришло к нему на танцах, – тревога о своих близких, какая-то щемящая, отторгающая самого себя боль и обида за тех, кто сейчас по ту сторону фронта, породили внутреннюю, скрытую от постороннего взгляда, усиленную работу мысли и чувств.
Костя слушал старшего политрука, смотрел в его тонкое умное лицо и улыбался, когда улыбался – торжествующе и устало – старший политрук. Слова его – правильные, умные и, возможно, очень важные в тот момент – доходили до Кости с большим запозданием. …Или взять, например, почин снайпера младшего сержанта Жилина из нашей же дивизии.
Возможно, кто из присутствующих и служил с ним. Чем знаменит сейчас товарищ Жилин? Тем, что в самые трудные дни он по собственному почину организовал снайперское отделение и вместе со своим помощником Жалсановым подготовил целый ряд сверхметких стрелков. Этот пример, товарищи, показывает, что каждый из нас, если он захочет, может найти пути и способы всемерной личной поддержки доблестных защитников Сталинграда.
Для артиллеристов, думаю, небезынтересно будет знать…
Где-то в середине правильной политруковской речи до Кости дошло, что говорят о нем.
Но говорят как-то странно – словно он уже не существует, что он весь в прошлом, далеко-прекрасном и потому легком.
Он заметил недоуменно-уважительные взгляды отдыхающих и растерялся…
Старший политрук почувствовал, что пример доблестных артиллеристов почему-то не волнует отдыхающих, подтянулся, заметил, что все смотрят на Костю, и строго спросил:
– В чем дело, товарищи? Вас не интересует мое сообщение?
– Да нет, товарищ старший политрук, – поспешно ответил молодой красноармеец. – Но чудно уж очень…
– Что же вам… чудно?
Он решительно не понимал этих странных людей. Даже победа под Сталинградом, даже личные задачи их не волнуют. Или, точнее, волнуют, но чрезвычайно странно, замедленно. Это смущало ясное сердце и чистые помыслы старшего политрука.
– Так вот вы насчет Жилина говорили…
– Ну и что? Что в этом чудного?
– Так нет… чудно не в этом… Чудно, что он сам – вот он! – Красноармеец ткнул пальцем в Костю, и Жилин, потупив взгляд, скромно потоптался в своих кирзачах. И потому что он смотрел на них и думал, как все нехорошо, неловко получается, то ужаснулся латкам и отставшим рантам.
– Что-то я вас не понимаю, товарищ. Я говорю о снайпере Жилине. О его почине, а вам это "чудно".
Старший политрук проговорил это в запале, как бы по инерции, потом только до него дошел смысл слов красноармейца. Он круто повернулся, с ног до головы осмотрел Жилина, который успел поднять голову, встретился с его твердым, слегка насмешливым взглядом и недоверчиво спросил:
– Так это вы младший сержант Жилин? Снайпер?
– Я. Только пока я инициативу проявлял, мне сержанта дали. Так что в данный момент я уже сержант Жилин. – И, конечно, не сумел сдержаться, блеснул своими темно-карими, лукавыми глазами, чуть-чуть улыбнулся и добавил:
– А поскольку за починами дело не станет, то поглядим…
Первый раз старший политрук вот так, глаза в глаза, встретился с тем, чей боевой опыт и, как тогда говорили, ратный подвиг он прославлял и на кого призывал равняться. В этот вечер в других избах он уже не раз упоминал имя Жилина, «обкатал» свою речьполитинформацию и хорошо представлял себе младшего сержанта Жилина – красивого, русоволосого, с острыми стальными глазами, широкоплечего, отечески строгого к восхищавшимся им подчиненным и почтительного к начальству. А перед ним стоял смуглый, словно копченый, чернявый, кареглазый посмеивающийся сержант в старых латаных кирзачах.
Костя перехватил взгляд старшего политрука и вдруг понял всю нечистоплотность того, что он сотворил с сапогами: рядом и вокруг стояли пехотинцы в тяжелых ботинках и обмотках. Эти парии мечтали о таких сапогах, какие Костя вот так, за здорово живешь, отдал незнакомой женщине. Кровь прилила к покрытому стойким загаром лицу, оно побурело, Костя потупился, а старший политрук мучительно покраснел: чего стоят его беседы о мужестве и достойном почине младшего сержанта Жилина, если сам герой стоит перед ним в такой обуви? Что подумают красноармейцы и младшие командиры?
"Жилин собой рисковал, проявлял инициативу, а ему даже сапог не выдали. Так стоит ли после этого ииициативничать и рисковать?" Впрочем, настоящий герой должен быть скромным. А стоящий перед ним сержант Жилин – безусловно скромен. И потупился, как будто в чем-то виноват. И, по-видимому, иначе быть не может: сержант, он и есть сержант. Получилось у него так – вот и выдвинули, и он это отлично понимает.
– Что ж это вы… в таких сапогах? – спросил старшин политрук сочувственно и слегка подозрительно, как и должен был спросить большой, умный начальник исправного, но несколько мужиковатого маленького подчиненного. – Не выдавали, что ли?
– Да… нет. Получилось так… нескладно, – просипел Жилин: горло у него перехватило, потому что он заметил, как ребята уставились на его сапоги.
– А вы докладывали? – И, уловив в собственном голосе чересчур уж строгие, несвойственные ему начальнические нотки, старший политрук поспешил исправиться:
– Впрочем, сапоги – это в наших скромных силах.
Он доверительно, словно извиняясь за промашку жилинских командиров, улыбнулся и обратился к старшине:
– Мы что-нибудь сумеем сделать, а, старшина?
– Та сообразим, – весело кивнул старшина. Он сразу, по бойцовскому оживлению, понял, что Костя пришел в дом отдыха в хороших сапогах и уже здесь провернул менку.
"Скорей всего на самогон", – подумал старшина, но не осудил Жилина, с передовой вырываются не часто.
Старший политрук оценил всеобщее оживление как свою маленькую победу и закруглился:
– Ну, я думаю, товарищи, об опыте и подвиге товарища Жилина он вам расскажет лучше, чем я. Вы комсомолец? – спросил он у Кости.
– Кандидат партии, – вздохнул Жилин.
– Тем более. Вот вам мое партийное задание – рассказать как следует о своих боевых делах. Все, товарищи! Я у вас и так задержался.
Старший политрук ушел, а ребята обступили Жилина.
Они смотрели на него по-разному. Одни с веселым, но нерешительным одобрением, другие почти с завистью.
– Махнул, значит? – недобро спросил Иван Рябов.
Вмешался Глазков. Торопясь, опасаясь, что его не дослушают, он выдвинулся вперед и, заслоняя Жилина, обратился к Рябову:
– Нет, Ванюха, нет. Ты сам видал, как он с одной сидел. И это ее сапоги. Вспомните, ребята, вместе ж были… Ее это сапоги. – И все смотрели на Костю, на сапоги, и Жилин начинал мысленно ругать Глазкова: на кой черт выскакивать с такой защитой: вон у ребят аж глазки загорелись. Но Глазков понял ребят и. захлебываясь, прижимая руку к сердцу, бросился на помощь:
– Нет, ребята, он же раньше всех вернулся… Не было ничего, это уж точно. Да я, слышь, Ваня, ты вспомни, как они сидели. Вспомни…
Видно, Рябов и те, кто был на танцах и следил за Костей, что-то вспомнили, потому что жесткое лицо Рябова смягчилось и он спросил:
– Землячка?
Костя промолчал, кровь опять прилила, и от выступившего пота лицо заблестело.
– Да что вы пристали к парию?! Пропил он те сапоги, что-ли? А хоть бы и пропил – однова живем! – решил круглолицый Горбенко. – Я б, что ли, так не сделал? Если бы подвернулось…
– Он не так сделал, – почему-то сурово ответил Глазков и поспешно отошел в сторону.
Его ясные, голубые глаза подернулись влагой.
– Ладно. Замнем для ясности, – решил за всех Рябов и обратился к отдыхающим; – Так как там, под Сталинградом, и какие наши задачи?
Все затаенно усмехнулись, н Костя понял, что смешным, если что случится, он может быть. Может. Мужики ради шутки свое возьмут, посмеются в усладу. И он сдавленно произнес:
– Дочку у нее убили… Здесь… Маленькую… И мужа тоже…
Он медленно повернулся, тряхнул поочередно ногами, отчего кирзачи вместе с портянками шмякнулись о беленую печь, и полез спать.
Глава четвертая
Отдыхающие проснулись от того, что в окнах дребезжали стекла, изба вздрагивала, а сквозь щели в потолке сочился мелкий пересохший сор-засыпка.
Где-то хрястко, со звоном лопались тяжелые снаряды. и промерзшие за ночь окна расцвечивались алыми и зелеными огнями, растекающимися на морозных разводах.
Случись такое на передовой, каждый понезаметней, стыдясь соседей, постарался бы подобраться поближе к блиндажу, под его накаты, а если б сидел уже в нем или в землянке – перебраться к стене. Но здесь, в тылу, на отдыхе, поступить так было почемуто невозможно, может быть, потому, что никто не представлял, где ж нужно прятаться от артиллерийского обстрела в обыкновенной, приспособленной для мирной жизни избе.
Костя, как и все, после каждого разрыва ощущал привычную, но от того не становившуюся приятней, стылую пустоту в груди и под вздохом, он, как все, лихорадочно думал, как и куда смотаться от обстрела, но вдруг вспомнил, что ему говорила Мария: "…Только снаряды ложатся на выгоне. В деревню не залетают". Он сразу успокоился и, перекрывая нервный шепоток, сказал:
– Надо спать, братва. Снаряды ложатся на выгоне и сюда не залетают.
– Он уже все знает! – в сердцах сказал молодой губастый красноармеец. – Профессор!
И по тому, как зашумели другие, Костя понял, что уважения к его нарочито ленивенько сказанным словам он не вызвал. Скорее наоборот. Его, явно проштрафившегося не столько перед начальством, сколько перед ними, своими, они уже всерьез не принимали.
Они в этот момент думали о нем так же, как под конец подумал н старший политрук: сержант, он и есть сержант.
Можно было обидеться, но чего ж на них обижаться – Костя и сам такой же. Потому он засмеялся и крикнул:
– Ну, кому невтерпеж, валяй на улицу ж… морозить. А я спать буду.
Снаряды рвались все там же – не приближаясь и не удаляясь – размеренно и хрястко.
Противник, видимо, вел беспокоящий огонь. Приказали батарее, а скорее даже не приказали, а заранее запланировали – выпустить столько-то снарядов по такой-то цели в такое-то время. Вот фрицы и выполняют план. Старательно и серьезно, как они это делают всегда и везде. И чем дольше рвались эти плановые снаряды, чем привычней становилось полыхание ало-зеленых морозных разводов на стеклах, тем было понятней, что деревне ничто не угрожает.
– По площади бьют. – сказал наконец артиллерист Рябов.
– Чего ж они даром снаряды разбрасывают?
– Так видишь… Они ж по карте бьют. Не по видимой цели. А в карте, может, при напечатанье на какой-то миллиметр деревню сдвинули. Вот точности н нету.
Объяснение это показалось несерьезным, и потому, после молчания, кто-то крикнул:
Эй, Жилин! А ты как думаешь?
В голосе звучала насмешка, пожалуй, даже неуважение, и Костя промолчал. Когда нужно – он умел молчать.
Обстрел вскоре прекратился, но, кроме Кости, уже никто не заснул. Потом над избами прокатился воющий удар по рельсе – подъем. И пока лениво умывались в сенях обжигающе холодной водой, пока в неясных сумерках заправляли постели, Костя спал. И уж когда прокатился еще один певучий удар – сигнал идти на завтрак, мгновенно умылся, а постель на печи заправлять не стал: успеется.
Кормили хорошо – каша с гуляшом, вместе с сахаром и хлебом выдали, как средним командирам, сливочное масло и печенюшки. Чаю – сколько хочешь. Холодок. который невольно поселился в избе и перешел в застолье, растопился уже при чае. Рябов спросил:
– Ты откуда… про выгон узнал?
– Разведка… – пожал плечами Костя.
Тот красноармеец, который обозвал Костю профессором, – молодой, с круглым губастым лицом и с большим утиным носом – все так же зло и насмешливо спросил:
– Баба доложила?
Он сказал это проще, грубее, так что за столом стало как-то затаенно. Костя отставил кружку с чаем, внимательно осмотрел свой мосластый кулак и, не повышая голоса, порассуждал вслух:
Стукнуть тебя, придурка, чтоб копытцами посучил? Оно б можно, да потом, обратно же, долго руки отмывать. – И взялся за кружку.
Конечно, рассуждал он тоже грубо, но в переводе это звучало примерно так.
За столом все еще жила затаенность, и красноармеец с утиным носом, быстро осмотрев соседей, почувствовал: если Жилин ударит – его не только покроют, но и поддержат, потому что он вломился туда, куда и на цыпочках входить не положено. Парень покраснел и промолчал.
Жилин поднялся, серьезно сказал: "Спасибо за чай-сахар" – и, ступая твердо, но всетаки шаркая разбитыми кирзачами, пошел к выходу. Искать старшину. Он знал, что в армии вообще, а на войне тем более откладывать на потом нельзя ничего. Сразу не сделаешь, не получишь – потом будет поздно. Сменится обстановка.
Но на улице, на морозе, который схватил за распаренное чаем лицо, глядя, как перебегают в остроносых, перешитых, а может, и специально для женщин выпущенных. аккуратных сапожках медсанбатовки, подумал:
"А может, ей такие достать, а себе свой вернуть?" Мысль показалась дельной, и он решил разыскать Марию, чтобы узнать, какой у нее размер обуви. Поиск прачечной начал с ее дома – его он запомнил. За ним, ближе к испаханному снарядами выгону, стояла еще одна изба, а за ней, уступом влево – свинарник, окруженный развешенным бельем. Над свинарником, из кирпичной пристройки, курчавился дым – работала кормокухня. Еще дальше угадывалась речная излучина, и возле нее чернела избушка или амбар.
"Не-ет, – подумал Костя. – Карты у фрица отпечатаны правильно. Лупят они точно, только вот перелет снарядики дают. Перелет… Прицельчик неточно рассчитали. А сними два деления – и готова Марья к свадьбе. Как раз по свинарнику и его славной кормокухне".
И оттого, что он так просто разгадал, где и как работают прачки, и почему противник лупит по выгону, настроение у него улучшилось, и он не спеша двинулся к кормокухне, но тут же подумал:
"Ведь два деления – и накроют! Все измордуют! Разнесут по кирпичику, а прачек…" Может быть, впервые за все время войны он с такой отчетливой, пронизывающей ясностью понял, что на фронте воюют не только на передовой. И кто воюет? Бабы!
Прачки? Они, наверное, даже не понимают, что за ними охотится целая батарея – почти сотня сытых, здоровых мужиков. Да снаряды для этих мужиков делает тоже не меньше сотни человек. Вот и выходит, что из каждую прачку у ее корыта с замызганным, а то и окровавленным бельем, на каждую безоружную усталую бабу противник отрывает несколько человек.
Дверь кормокухни открылась, женщины стали вытаскивать корзины с парующим бельем, и Костя прибавил шагу, чтобы поскорее увидеть Марию, но почти сейчас же вспомнил, что не знает ее фамилии. Подойти и спросить у женщин просто о Марии он не мог. Не потому, что прачки наверняка бы подняли на смех такого ухажера. Этого он не боялся – отшутился бы. Его смутило то, что он мог бы повредить Марии: он знал пословицу насчет незнания фамилий…
Костя свернул в сторону и по тропочке, очень независимо, неторопливо, пошел к реке.
Побродил по темно-зеленому льду, под которым уже не чувствовалось воды, и подошел к избушке у берега. Из нее слышалось шлепанье белья, говор, из выведенной сквозь стену трубы тянулся ленивенький дымок.
За дверью, вокруг дыры в полу, над парующей черной водой, стояли женщины и полоскали белье. Костя прикрыл за собой дверь и оперся о притолоку.
Прачки работали споро и красиво. Левой рукой подхватывали из груды желтоватого белья, лежащего на настиле у ног, какие-нибудь кальсоны, встряхивали их и окунали в черную дыру. Потом перехватывали белье правой рукой и быстро, плавно, не с плеском, а с ласковым журчащим звуком протаскивали его в черной воде. И тогда оказывалось, что вода не черная, а желтовато-светлая и, кажется, тяжелая.
Потом они подхватывали белье, быстро, жестко, так что белели суставы на пальцах, выкручивали его, и тяжелые, совсем белые струйки и капли обливали сапоги, струились по прикрытым мешковиной, как фартуками, подолам. И когда они поднимали выполосканное белье, неуловимо быстро и ловко встряхнув его в воздухе, и, расправив, бросали в кучу по правую сторону. Костя видел их красные большие руки с набухшими и потому как бы укороченными пальцами.
В избушке было теплее, чем на воле, над водой висели веселыми рядками сосульки, и с них, как весной, срывались тяжелые белые капли. Поэтому весь черный квадрат в полу избушки вздрагивал по краям, и Костя видел, как струится вода – тяжело, весомо и неотвратимо.
Кто-то из прачек заметил его и хрипло спросил:
– Что, сержант, погреться зашел?
Женщины посмотрели на него – кто из-под руки, кто выпрямившись, с улыбкой, заинтересованно, а то и устало-безразлично: ходят тут всякие. Костя не ответил. На той, что стояла к нему спиной, ом увидел свои сапоги, по которым тоже струилась вода. Возле их каблуков образовалась тонкая, еще не окрепшая ледяная окантовка.
"Сколько ж она стоит… вот так? Нагнется, прополощет, выпрямится, выкрутит и снова нагнется…" Он не видел ее лица, не видел ее рук, но представил в ее слегка влажное от пота и брызг милое, усталое лицо, и ее красные припухшие руки, и говорить ему не захотелось. Он понял, что те остроносые, перешитые, а может, и специально для женщин сшитые сапожки, о которых он тай хорошо подумал, ей, Марии, не нужны, слишком они по ноге.
А ей вот здесь, у воды, на морозе, в сапоги следует подложить бумаги, к чулкам прибавить пару портянок, из которых хоть одна, была бы шерстяной…
И острая жалость к женщинам, час за часом, день за днем стирающим заношенное и замызганное белье в ледяной воде, на морозе, под постоянным огнем противника, от точности которого зависит их жизнь, ударила его больно и навсегда: такой войны он не представлял. Но он бы не был самим собой, если б не ответил весело, с ухмылочкойзаигрыванием:
– Вы что ж, девочки, геройствуете? Дымком на себя огонь вызываете?
Костя надеялся, что они удивятся, и он снисходительно разъяснит, что противник бьет по выгону не просто так, бездумно, а с умыслом, стараясь накрыть прачечное заведение, и уже приготовился к личному возвышению, чтобы с этой высоты ненадежней их успокоить, а самому покрасоваться перед Марией. Но одна из женщин зло выругалась, а вторая, та, что затронула Костю, ехидно улыбнулась и. переглянувшись с соседкой, с презрением сказала:
– Еще один отдыхающий… Чем они там, на передовой, занимаются?..
И они все, словно по команде, склонились над черной водой. Костя на мгновение смутился, а потом спросил:
– Не понял, девочки. На отдыхе я и в самом деле салага-первогодок. Может, что не так сказал?
И это его покаянная, а не задиристая, как, вероятно, уже бывало раньше, речь сняла отчуждение.
– Ну, ты ж военный человек, сержант, а вопросы задаешь глупые, – в сердцах сказала та, что ругалась.
Так я ж, девочки, как учили задаю. Иду, смотрю: вот разрывы, вот ваш свинарник. Линия одна. Урезать два деления – и вам амба. Вот и решил предупредить. Если что не так – простите.
Женщины опять переглянулись, и та, что задела Костю, рассудительно произнесла:
– Прощать нечего. Только, сержант, тут тоже не без понятия живут. Знаем, что к чему.
Здесь постреляет, а в свой час, когда потребуется – перенесет огонь.
Она сказала это "перенесет огонь" убежденно и так, как говорят хорошо обстрелянные военные люди, – столько в ее словах, самом тона было привычного спокойствия: Ему захотелось поспорить, узнать, откуда и почему у них такая убежденность, но он пропустил нужную секунду. И ему заметили:
– Поживешь – увидишь.
Кто-то спросил:
– На танцы ходишь? – Костя кивнул. – Вот там и поговорим.
Ему показалось, что женщины, хоть и мельком, взглянули на его кирзачи, и он поспешил отшутиться:
– Ну что ж… Годится. На танцах я, конечно, не все пойму – в этом деле я, обратно, салага, а вот после танцев… – он сделал короткую паузу и, сощурив масленые глазки, улыбнулся, – может, чему и научусь.
Прачки посмеялись, и он, словно нехотя, оторвался от притолоки и вышел за дверь.
Мария так и не оглянулась, даже слова не сказала. И уж когда он прикрыл дверь, она вытащила из-за пазухи стеганки матерчатые рукавицы, надела их и подошла к печке.
Обняв трубу, она долго стояла, грела руки и думала; темно-серые глаза то суживались, то широко открывались. Ее окликнула злая прачка:
– Хватит о хахале думать! Сейчас опять привезут.