Текст книги "Последняя жертва "Магистра""
Автор книги: Виталий Гладкий
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 9 страниц)
3. ОСЕННИЙ ВЕЧЕР
Старик стряпал ужин. Он не любил своей полупустой комнаты, а потому большую часть суток проводил в крохотной кухоньке. Там всегда тепло и уютно, с утра до полуночи шепчет сетевой радиоприемник. Старику безразлично, о чем шла речь, но небольшой черный ящичек заменял ему собеседника – нередко он разговаривал с ним, как с живым существом.
За окном осень, серые сумерки тоскливы и холодны; накрапывал мелкий, занудливый дождь. От окна тянуло сыростью, и старик жался поближе к плите, где шипело голубое пламя газовых горелок.
Старик был непривычно возбужден. Чувствовалось, что он кого-то ждал: вздрагивал от малейшего шороха, с надеждой смотрел на входную дверь, иногда подходил к ней, открывал, вглядывался в полумрак подъезда. Возвращаясь на кухню, сокрушенно качал головой, с тоской смотрел на будильник, вздыхал.
Сегодня он принарядился: надел выходной коричневый костюм, свежую рубаху, на ногах новые сандалеты. Волосы причесаны аккуратно, подбородок и щеки выбриты до синевы. Кухня чисто выметена, посуда помыта, расставлена по полкам; вместо будничной клеенки на кухонном столе лежала скатерть.
Наконец раздался энергичный стук, старик сорвался со стула и поспешил к двери.
В квартиру вошел молодой человек приятной внешности в модной нейлоновой куртке. Старик обнял его, неловко поцеловал в щеку. Это внук старика: невероятное, разительное сходство проглядывало в каждой черточке лица молодого человека. И только жатая вуаль, которую годы набросили налицо старика, искажала схожесть. Впечатление такое, что они братья-близнецы, и один из них небрежно, неудачно загримирован под человека преклонного возраста.
Дед и внук сели ужинать. Старик разговорился: он суетливо подсовывал внуку что получше, но тот ел неохотно, только бы не обидеть старика. По лицу гостя видно, что ему неприятна обстановка кухни – и колченогие стулья с замусоленной обивкой, и самодельные шкафчики для посуды, и неведомо когда крашенные в блекло-серый цвет панели, и даже скатерть, постиранная и накрахмаленная, но в розовых пятнах. Плохо скрытая брезгливость проскальзывала во всех его движениях, вяловатых и немного медлительных. Старик заметил это и на какое-то время умолк, замкнулся в себе.
Но одиночество, на которое он был обречен, настоятельно требовало живого общения, и плотина обиженного молчания прорвалась бурным потоком слов. Старик видел, что внук его не слушал, думал о чем-то своем, и все же говорил, говорил, говорил… Это принесло старику облегчение: его глаза влажно поблескивают, лучатся искорками, на дряблые щеки лег еле приметный румянец, который проступил сквозь кожу пятнами, как первые кусочки изображения на фотоснимке в проявочной кювете.
После ужина они пошли в комнату. Молодой человек откровенно скучал: позевывал, часто смотрел на часы, ерзал на стуле, беседу поддерживал односложными, ничего не значащими словами. Разговор постепенно увял. Старик снова начал хмуриться; возбуждение, вызванное приходом внука, спало, он почувствовал себя разбитым, усталым. Шаркая сандалиями, вышел на кухню, выпил лекарство. Держась за сердце, возвратился. На его лице явственно проступило желание поделиться с внуком чем-то сокровенным, потаенным. Но он долго колебался, испытующе глядя на молодого человека, который сидел как на иголках, мучительно стараясь придумать убедительный повод, чтобы покинуть эту угнетающую своей неухоженностью комнату, не обидев старика.
Тот предугадывает его намерения и наконец решается – подставляет стул к старинным часам, кряхтя и придерживаясь за стену, взбирается на него, открывает дверку футляра, достает из тайничка картонный коробок. Стоя на стуле, открывает его, подзывает внука. Молодой человек спешит помочь ему слезть со стула.
Холодные светлые глаза внука загорелись изнутри сапфирными блестками, он не может оторвать их от ладони старика, на которой лежит нечто такое, которое он меньше всего ожидал увидеть здесь, в этой убогой обители.
Дед и внук сели на кровать, тесно прижавшись друг к другу. Старик долго о чем-то говорил вполголоса…
Молодой человек ушел глубокой ночью. С виду он снова спокоен и уверен в себе. Но это спокойствие кажущееся – под глазами пролегли глубокие тени, черты лица заострились, стали жестче, высокий лоб прорезала поперечная складка, уголки губ опустились, от чего в его внешнем облике появилось что-то хищное, угрожающее. Коробок, который старик достал из своего тайника в футляре часов, он унес с собой.
Старик некоторое время прислушивался к затихающим шагам внука, которые в ночной тишине звучали отчетливо и гулко, затем упал ничком на кровать и надолго застыл в полной неподвижности.
Бьют часы. Старик сел, снял пиджак, затем рубаху. Его сутулые плечи неожиданно начали вздрагивать: плач, надрывный, мужской, больше похожий на предсмертный вой волка-подранка – хриплый и прерывистый – раздался в комнате. Старик плакал без слез; сухие глаза округлились, руки судорожно комкали, рвали некрепкую ткань рубахи, нижняя челюсть отвисла, обнажив желтые, выщербленные зубы.
Над городом висела темень, сырая, неподвижная…
В тот же час на городской окраине возле парка в одном из окон старого дома теплился свет. Комната, которую освещала настольная лампа с желтым абажуром, – спальня. У небольшого столика, на котором стоял ларец старинной работы с откинутой крышкой, расположилась уже знакомая нам старуха в очках и теплом байковом халате. Пришептывая, она читала письма, которые брала наугад из стопки бумаг, пожелтевших от времени. Иногда она чему-то улыбалась, кивала; от этого очки сползали на кончик крупного крючковатого носа. Старуха недовольно ворчала, водружала их обратно на переносицу и со вздохом сожаления откладывала очередной конверт, чтобы приняться за следующее письмо или открытку.
В комнате было душно, пахло благовониями: перед иконами в углу спальни висела зажженная лампадка, чадя и потрескивая взрывающимися капельками горючего масла. Комната просторная, но из-за огромной двуспальной кровати с пуховиками и неуклюжего двустворчатого шкафа казалась узкой и неуютной.
За стеной скрипнули пружины дивана – кто-то ворочался, устраиваясь поудобней. Там спала внучка старухи. Оторвавшись от чтения, старуха озабоченно прислушалась, повернув ухо к двери. Ее лицо озарилось неожиданно светлой, доброй улыбкой, которая как-то не вязалась с внешним обликом старухи: тяжелый, упрямый взгляд и выражение жесткой непримиримости, которая проглядывала в глубоких морщинах у крыльев носа.
Из спальни старуха выходила редко, в основном по утрам, когда стряпала. Если у внучки были гости, старуха запиралась на ключ и сидела тихо, как мышь, чтобы не смущать их своим присутствием. Она замкнута, очень обидчива, упряма и несговорчива. Ладила с нею только внучка. Старуха была очень богомольная, соблюдала все церковные праздники, но в церковь ходила редко…
Наконец дошла очередь и до фотографий. Их немного, почти все давние, блеклые, порыжевшие. У старухи от умиления увлажнились глаза, она вытерла их полой халата.
Один из фотоснимков старуха рассматривает дольше, чем остальные. На нем изображены двое молодых людей – широкоплечий парень в старомодном сюртуке и в рубахе со стоячим воротничком, туго стянутым бантом, и светловолосая девушка в длинном платье с рюшами; в руках у нее зонтик, на который она опиралась с кокетством и грацией, присущей юности. У старухи от волнения дрожат руки; она смотрит на фото долго, неотрывно; по ее морщинистым щекам катятся слезы.
Вдруг старуха бросила фотографию, сползла со стула, встала на колени и, повернув голову в сторону икон, начала истово молиться. Лицо ее было мертвенно-бледно, седые волосы от поклонов растрепались, очки свалились на пол, а полузакрытые глаза лихорадочно блестели…
После молитвенного экстаза старуха почувствовала себя неважно. С трудом поднялась с колен, завернула бумаги и фотографии в газету, перевязала пакет тесьмой, положила в ларец, заперла его, поставила в шкаф. Ключ от ларца запрятала в щель под подоконником – задвинула его глубоко, забила щель ватой.
Легла в постель, укуталась пуховым одеялом до подбородка, свет не потушила. Но сон не приходил, да, видно, старуха его и не ждала. Она лежала, вперив потухшие глаза в потолок, суровая и неподвижная, как изваяние из музея восковых фигур.
4. СТРАННЫЙ ВОР
Туманный, промозглый вечер. Мелкий холодный дождь размеренно шелестит по мостовой, моет голые деревья мрачного, запущенного парка. Одинокий тусклый фонарь высвечивает фасад трехэтажного дома старой постройки с лепными украшениями вокруг узких высоких окон. В подъездах, к которым ведут выщербленные асфальтированные дорожки, чернильная темень. Вдоль дорожек с обеих сторон высится густой, небрежно подстриженный живоплот. По фасаду от фундамента до крыши ползут гибкие плети дикорастущей виноградной лозы, занавешивая окна рваной бахромчатой паутиной. Улица возле дома пустынна и по-осеннему уныла.
По тротуару, над которым сомкнулись разлапистые тополя, идет человек в куртке с капюшоном. Ступает он размашисто и легко, но тихо – туфли на толстой пластиковой подошве скрадывают звуки шагов. Лица его под капюшоном не видно.
Вот человек замедляет шаг и внимательно приглядывается к дому. Такое впечатление, что он колеблется. Наконец, окинув пристальным взглядом улицу позади, сворачивает к одному из подъездов.
На лестничном марше полумрак. Только на площадке второго этажа горит электролампочка под стеклянным колпаком, покрытым пылью. Человек поднимается вверх по ступеням не спеша, словно крадучись.
На третьем этаже возле двери, на которой блестит латунная табличка с гравированной надписью "ОЛЬХОВСКАЯ А. Э.", он останавливается, переводит дыхание; затем достает ключ, вставляет в замочную скважину и медленно поворачивает…
Придержав защелку замка, человек осторожно закрывает дверь и, привалившись к ней спиной, облегченно вздыхает. В комнатах сонная тишь. Только бормочет холодильник на кухне да размеренно тикают часы в гостиной. Человек стоит долго – слушает. В квартире по-прежнему ни единого шороха.
Узкий луч крохотного карманного фонарика упирается в пол и, робко вздрагивая, ползет улиткой по ковровой дорожке из прихожей в гостиную. Вот светлое пятнышко уже скачет вприпрыжку, наконец оно останавливается на темной полировке громоздкого старинного буфета и гаснет. Слышны торопливые шаги и скрип выдвигаемых ящиков. Фонарик опять загорается – человек, откинув капюшон, перетряхивает содержимое буфета. Это длится довольно долго: ящиков много, а пришелец настойчив в своих поисках, и, несмотря на нервное возбуждение, владеющее им, – видно, как дрожат пальцы рук в тонких медицинских перчатках, когда луч касается их, аккуратен и последователен.
Его внимание привлекает небольшая шкатулка, украшенная лаковой миниатюрой. Едва сдерживая нетерпение, он осматривает ее, стараясь найти потайную защелку. Не находя, в раздражении хочет оторвать крышку, но шкатулка сработана добротно, не поддается. Положив фонарик, он хватает ее обеими руками, дергает, вертит в разные стороны, пыхтит от натуги – и тщетно. Зло ругнувшись про себя, вытаскивает складной нож и пытается просунуть длинное узкое лезвие между крышкой и основанием шкатулки.
Мелодично звякнув, изящный лакированный ящичек вдруг открывается: человек нечаянно нажал на шпенек, скрытый ажурной металлической оковкой. Какое-то время пришелец стоит, остолбенело уставившись на это нехитрое, как оказалось, приспособление, затем, опомнившись, нетерпеливо роется в шкатулке. Там лежат два золотых перстня, тонкая золотая цепочка, бусы из необработанного янтаря, немного денег – около сотни рублей, черепаховый гребень и пачка писем, перевязанная крест-накрест розовой ленточкой. И все.
Человек не верит. Он снова и снова копается в шкатулке, даже вытряхивает ее содержимое на ковер, устилающий пол в гостиной, простукивает деревянные стенки и дно в надежде найти тайник. Но шкатулка отзывается глухо, и он, наскоро запихнув бумаги и украшения обратно, водружает ее на прежнее место.
Человек спешит. Все чаще и чаще он бросает взгляды на наручные часы.
Две плотно прикрытые двери ведут из гостиной в смежные комнаты. В одну из них он заходит. Комната поражает пустотой и убожеством; там находится широкая металлическая кровать, выкрашенная светло-голубой краской и застеленная старым байковым одеялом; возле нее лоскутный коврик и табурет, на котором стоят безмолвный будильник и тарелка, полная окурков; пол давно не мыт, в хлебных крошках и серых хлопьях сигаретного пепла, стены голые.
Луч фонарика выхватывает небрежно сложенные в углу, у окна, ноты. С другой стороны стоит телевизор – единственная стоящая вещь в этой комнате, не считая футляра от скрипки, который лежит там же.
Человек здесь долго не задерживается, пробормотав что-то себе под нос, выходит и открывает следующую дверь.
Это тоже спальня. Один из ее углов сплошь занят иконами самых разных размеров – от крохотных, величиной в половину тетрадного листка, до внушительных, не менее полуметра высотой, сверкающих позолотой дорогих окладов. Там же тлеет вычурная серебряная лампадка. Трепетные блики скользят по мрачным изображениям святых, и кажется, что они беседуют друг с другом неслышным для человеческого уха шепотом, что они ожили – так мастерски прописаны их лики.
Пришелец испуган. Некоторое время он стоит как истукан, не в состоянии оторвать взгляд от икон. Игра света и тени действует на него угнетающе. Судя по его поведению, он немного суеверен, хотя картина, неожиданно открывшаяся его взору, может кого угодно смутить своей таинственной, поражающей воображение живостью. Воздух в комнате густой, тяжелый, с непривычным ароматом каких-то трав. От него становится трудно дышать, уши словно затыкает ватой, а голова начинает слегка кружиться.
Наконец человек стряхивает мимолетное оцепенение. Решительно шагнув вперед, он включает фонарик.
И в это время раздается скрип кроватной сетки и чей-то сиплый спросонья голос спрашивает"
– Ада, это ты?
Человек вздрагивает, резко, словно от удара, отшатывается: фонарик вываливается из его рук, падает и гаснет.
– Кто там? – в голосе проскальзывают тревожные нотки; кто-то грузно ворочается на кровати, затем слышны шлепки босых ног.
Пришелец стоит там же, не в состоянии сдвинуться с места.
Загорается настольная лампа. В ее золотисто-желтом свете возникает рослая костистая старуха в ночной рубахе до пят, со всклоченными седыми волосами. Широко раскрыв глаза, она с испугом всматривается в бледное, как у мертвеца, лицо пришельца. Ее блеклые губы шевелятся, руки теребят рубаху.
– Владис? Осподи, это… Капитон?! Не может быть… Ты?! Не может быть! – голос старухи крепнет, она уже кричит: – Диавол, диавол! Прочь, прочь! – машет руками.
Человек наконец обретает способность двигаться: срывается с места и выскакивает в гостиную, сшибая на бегу стул, затем в прихожую. Щелкает замок, слышен топот ног по лестнице. Старуха безумными глазами смотрит ему вслед и шепчет:
– Изыди, изыди…
Оборачивается к иконам, пытается перекреститься, но рука не повинуется; лицо ее кривит нервный тик, тело бьет крупная дрожь. Она хочет шагнуть и со слабым вскриком падает на коврик.
Отступление 1. ГЛОВСК. ЗИМА 1917 ГОДА
В уездный городок Гловск январь 1917 года принес снежные бураны и два больших пожара на складах купца Вилюйского. Безутешный купчина заливал свое горе в ресторане на так называемых Выселках, где играл цыганский оркестр Тибора Мештерхази. Гулял с размахом, кричал в буйстве: «И-эх, пропадай моя телега! По миру пойду, в монастырь! Но я их всех… на чистую воду! Воры, братоубийцы!» Крушил зеркала, обливал шампанским невозмутимых цыган, которые давно привыкли к таким выходкам подгулявших господ, плакал пьяными слезами, уронив тяжелую голову на стол. Немного протрезвев, лез в драку с завсегдатаями ресторана, которые из-за его кулачищ стали обходить это увеселительное заведения стороной, чем наносили существенный материальный ущерб хозяину, польскому еврею Хантровичу.
Тот жаловался полицмейстеру, его превосходительство пытался лично увещевать Вилюйского, который принимал полицмейстера в отдельном кабинете все того же ресторана. Главного блюстителя порядка уездного городка после таких приемов подчиненные уводили под руки, видно, переговоры с буйствующим купчиной отнимали у него чересчур много сил. А Вилюйский продолжал кутить по-прежнему.
Его выходки и борьба со снежными заносами являлись основной темой разговоров среди почтенных мещан и захудалых дворянчиков, словно Гловск находился на необитаемом острове, напрочь отрезанный от остального мира, который захлебывался кровью братоубийственной войны, полнился злобой, пучился, как вызревающий гнойный нарыв.
Изредка на вокзал прибывали санитарные поезда, но больше поздним вечером, и пробиться к ним через двойное оцеппение городовых и жандармов не было никакой возможности. Наполнив баки водой и запасшись углем, поезда медленно уползали в метельную темень. В вагонах стенали раненые и увечные, тяжелый дух крепкого солдатского пота и лекарств у непривычного человека вышибал слезу, а за окнами безмятежно спал Гловск, и от дыма печных труб пахло живицей, ржаным хлебом и парным молоком…
В конце января, когда снег пошел на убыль и вместе с ядреным морозом в Гловск прикатило неяркое зимнее солнце, спокойствие горожан было нарушено происшествием, которое надолго взбудоражило тихое болото уездного городка, породило слухи и домыслы один нелепее другого. Случилось оно в ночь на двадцать девятое, после бала в доме Дворянского собрания, где чествовали новоиспеченного Георгиевского кавалера, поручика Сасс-Тисовского, сына престарелой княгини, двухэтажный дом которой с колоннами был одной из главных достопримечательностей Гловска.
Когда закончился бал, молодые дворянчики вместе с поручиком, который получил отпуск по ранению, отправились на Выселки в ресторан Хантровича, чтобы покутить всласть подальше от глаз родителей. Как рассказывали очевидцы, Сасс-Тисовский из-за чего-то повздорил с Вилюйским, вызвал того на дуэль, но, рассудив, что князю и Георгиевскому кавалеру негоже вступать в рыцарский поединок с плебеем, просто съездил купцу по физиономии. Разъяренный Вилюйский разломал о голову поручика стул, а бросившихся на подмогу собутыльников молодого князя гонял по ресторану до тех пор, пока они не разбежались.
Конечно же, после позорного фиаско протрезвевший поручик не пожелал оставаться в ресторане, который напоминал поле боя, и отправился домой, по дороге прикладывая к заплывшему левому глазу хрустящий снег.
Несмотря на то, что и правый глаз являл собой печальное подобие левого, Сасс-Тисовский, когда подъезжали к дому, все же смог рассмотреть человека, который забрался по приставной лестнице на второй этаж и уже открыл окно одной из комнат, намереваясь залезть внутрь. Бравый офицер принял решение незамедлительно: с криком "Стой, стервец!" бросился к вору, тот с перепугу свалился с лестницы в сугроб, где на него Сасс-Тисовский и навалился, пытаясь скрутить ему руки. Ошалевший извозчик в санях только крестился, наблюдая за схваткой, – храбростью он не отличался. Извозчик-то и видел, как из подворотни напротив выскочил другой человек, видимо, напарник вора, подбежал к Сасс-Тисовскому и с двух-трех шагов выпалил в него из револьвера. Затем помог своему товарищу подняться, и уже вдвоем они вышвырнули из саней извозчика и погнали лошадей вскачь.
К утру кони нашлись – сами приплелись в конюшню на Ямской, загнанные до полусмерти. А молодого князя отвезли в больницу в бессознательном состоянии, где он и провалялся почти два месяца.
Воров так и не нашли. Да и искали недолго: наступил февраль, самодержавие пало, и кому было дело до полицейских протоколов с сухим, казенным описанием событий возле особняка княгини Сасс-Тисовской. Правда, поначалу кое-кто из сыскной полиции поспешил нацепить на грудь красный бант в надежде, что их услуги понадобятся и Временному правительству. И все же прежней ретивости блюстители монархической законности не проявляли – страх за свою будущность был сильнее их бульдожьей сущности…
Стояли первые числа морозного февраля.
Звонили к заутрени. Колокол городской церкви медленно ронял на Благовещенскую площадь низкие, глуховатые звуки, которые тонули в сугробах, скатывались с крыш домов в дворики, все еще сонные и голубовато-серые от едва проклюнувшейся зари.
В особняке Сасс-Тисовской светились почти все окна: старая княгиня привыкла подниматься рано, с первыми петухами. В людской шумно, суетливо. Из кухни слышался раздраженный голос повара, который отчитывал кухарок: пора подавать княгине завтрак, а горячий шоколад еще не был готов.
По лестнице, легко и грациозно ступая маленькими ножками, в людскую спустилась горничная княгини, стройная красавица Софка. Остановилась посередине, надменно вздернула брови шнурочками – шум поутих. Мужики заторопились к выходу, а бабы поспешили занять чем-нибудь свои руки: Софка теперь в чести у княгини, вон связка ключей в руках бренчит, напоказ выставила. Бесстыдница, старую экономку во флигель выжила, в сырую комнатенку; мало ей того, что из простых служанок в горничные выбилась, – власти захотелось. Куском хлеба экономку попрекает, велит объедки ей подавать. Недавно полы мыла, а поди ж ты… Чем только взяла недоверчивую княгиню, чем улестила? Судачила дворня промеж себя, на все лады перемывала Софкины косточки, а поперек сказать что-либо боязно было: крутой и решительный нрав оказался у девки…
Хлопнула входная дверь, и в клубах морозного пара на пороге людской появился статный молодец с румянцем на всю щеку. Стряхнул снег с новенького романовского полушубка, энергично потер озябшие руки, прошел к длинному столу, на ходу ущипнув молоденькую служанку. Та ойкнула радостно, заулыбалась, потянулась к нему, да и тут же отступила назад – из кухни вышла Софка. Вслед ей топал толстомясый повар, из прибалтийских немцев, виноватой скороговоркой, от волнения еще больше, чем обычно, коверкая слова, оправдывался за то, что до сих пор не готов завтрак.
– Смотри у меня… – Софка роняла слова скупо, перед собой, не оборачиваясь. – В следующий раз пеняй сам на себя, – милостиво похлопала ладошкой по лоснящейся щеке повара. – Ладно, грешник, иди уж, не лопочи, язык сломаешь.
Повар обрадованно крутанулся на месте и поспешил обратно на кухню.
– Капитон! – Софка подошла к румяному молодцу. – Княгиня велела запрягать. Через час чтобы кони были у подъезда.
– Слушаюсь, ваша милость! – бодро рявкнул Капитон, дурачась. – Софочка… – подошел поближе, шепнул тихо, не для чужих ушей, – соскучился…
– И шкуру медвежью брось в санки, не забудь, – повысила голос Софка, бросив косой взгляд на баб – те насторожили уши; а сама вспыхнула, затрепетала, задышала часто, стояла, как свеча белого воска, под светлосерыми глазами Капитона.
Ушла, сверкнув на прощанье изумрудной зеленью из-под длинных ресниц. Капитон опустился на скамейку, сумрачно выпил кружку чаю, который принесла молоденькая служанка; хлеб с маслом есть не стал – торопился…
Княгиня завтракала в спальне. Дула, сложив блеклые губы трубочкой, на горячий шоколад, отхлебывала мелкими глоточками, причмокивая. Софка прислуживала, белкой сновала по спальне. Старуха одобрительно посматривала в ее сторону, собирала морщинки у глаз, что должно было обозначать благосклонную улыбку.
Печальный случай с сыном не повлиял на аппетит Сасс-Тисовской. Несмотря на то, что княгиня не отличалась дородностью, скорее наоборот, к старости она стала чревоугодницей. Впрочем, ее отношения с сыном оставляли желать лучшего. (У нее были еще две замужние дочери и старший сын, который жил в Швейцарии, – лечился, как поговаривали, от скуки). Даже офицерский Георгий, с которым младший сын приехал на побывку, не поколебал ее мнения: она считала его мотом и неудачником. Потому княгиня ссуживала сына деньгами скупо, требуя непременного отчета о расходах, что, конечно же, не могло нравиться бравому вояке.
– Софья! – позвала княгиня горничную, у нее получилось: "Сшофийя", – старуха немного шепелявила: между собой они беседовали почти всегда по-польски. – Поди сюда, милочка. Возьми и открой шкаф, – сняла с шеи серебряный ключ на цепочке и сунула в руки Софке.
Снедаемая любопытством, Софка скоренько, чтобы княгиня не передумала, отомкнула массивный шкаф у изголовья кровати. Этот шкаф, больше напоминающий сейф – под резкой дубовой обшивкой были приклепаны металлические пластины, – вызывал у горничной жгучий интерес. Но, к ее огорчению, княгиня никогда до сих пор при ней не открывала его. Всякий раз, снимая заветный ключ с шеи, она выпроваживала горничную.
Что в шкафу сокрыта какая-то тайна, Софка ничуть не сомневалась. Буйная фантазия являла ей перед сном неисчислимые сокровища, запрятанные в дубовой утробе шкафа. И еще… еще что-то, что – она сообразить не могла. Но спрятанное там НЕЧТО всякий раз, когда она оставалась в спальне одна, влекло ее к шкафу неудержимо. Софка любовно поглаживала ладонями шкаф, даже заговаривала с ним, как с живым существом, но шкаф был угрюм, неподвижен и нем.
– Там стоит шкатулка, – показала костлявым пальцем княгиня, – дай ее мне. Нет, не ту. Другую. С моим гербом…
Софка, дрожа от возбуждения, принесла шкатулку. Княгиня долго возилась с замком, который в конце концов поддался ее усилиям, сухо скрипнув. Бросив исподлобья испытующий взгляд на горничную, которая тем временем стала собирать посуду, Сасс-Тисовская помедлила некоторое время, пожевала безмолвно губами, как бы собираясь что-то сказать, но промолчала и решительно открыла крышку.
В шкатулке лежали драгоценности. Некоторые из них Софка уже видела: старуха слыла затворницей, но все же раза два в год появлялась на приемах в Дворянском собрании, нацепив на свою длинную, худую шею колье и украсив руки перстнями. Украшения не были особо ценными – Софка кое-что смыслила в этом.
Но то, что покоилось в шкатулке, поразило Софку: старуха вынула оттуда перстень с огромным бриллиантом чистой воды! Казалось, что ярче загорелась люстра под потолком, когда радужные искры брызнули от камня. Софка не могла удержать возглас восхищения.
Княгиня собрала морщины у глаз и поманила ее пальцем:
– Красиво? – спросила у девушки.
– Д-да… – только и смогла выговорить Софка, млея.
– Это свадебный подарок мужа, фамильная драгоценность, – княгиня вдруг нахмурилась. – Многие пытались завладеть им. Многие… И эти воры… Боюсь, что кому-то в городе стало известно… – Сасс-Тисовская надолго умолкла, не отрывая глаз от перстня, о чем-то сосредоточенно думала.
Софка стояла рядом, едва дыша. Безумная мысль забилась в ее голове: шея старухи, тощая, с бледной кожей в синих прожилках, была так хрупка… И так близко… Руки горничной непроизвольно дернулись, ногти впились в ладони, по телу заструился пламень…
И в это время под окнами заржала лошадь. Софка испуганно отшатнулась от кровати и нечаянно зацепила поднос с посудой, который стоял на низеньком столике. На ковер упала чашка. Софка с трудом наклонилась – не гнулись ноги, подняла ее и сказала внезапно осипшим голосом:
– Капитон… уже…
– Одеваться! – княгиня решительно отбросила одеяло, сунула ноги в отороченным мехом горностая шлепанцы и встала, перстень с бриллиантом она надела на палец…








