Текст книги "Архив"
Автор книги: Виорэль Ломов
Жанры:
Современная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 17 страниц) [доступный отрывок для чтения: 7 страниц]
XIII
Георгий крепко спал и не сразу услышал стук в дверь. Когда в дверь стали стучать ногами, он встрепенулся, прислушался к шуму, пару секунд ничего не соображая, кинулся к дверям. В дверях стоял Лавр сильно навеселе.
– О господи, Лавр, не мог подождать до утра, – недовольно пробурчал Георгий. – Который час? Три ночи. Мы в двенадцать только добрались до Питера.
– Только? – заурчал Лавр. – А мы в двенадцать только приступили к главному блюду вечера. К жаркому. Умопомрачительный барашек. С кровью… Крови еще много будет.
– Лавр, иди проспись. Утром поговорим.
– Скоро, скоро просплюсь. Потом. А сейчас, братишка, извини, дела. Кстати, и тебя придется уж потревожить. Извини. Обещаю впредь больше не тревожить. Честное слово.
Георгий понял, что брата преследует идея. Да, теперь до утра будет душу рвать.
– Погоди, умоюсь. Ты бы тоже умылся. А то… несвеж. Да разденься, не в вагоне же…
Когда он вошел в комнату, Лавр чертил на листе бумаги какой-то план.
– Залесского нигде и духу нет, – сказал, зевая, Георгий. – Впустую промотались. Анвар всю дорогу бормотал: «Чую, он где-то рядом. Зря поехали за город». Может, оно и так.
– Так-так, – кивнул Лавр, не прекращая своей работы. – Зря не зря, но бесполезно, это я вижу. Залесский вон, через три номера, дрыхнет без задних ног.
– Как дрыхнет?
– Молча. Пардон, с храпом, как конь. Можешь послушать. Он двери не закрывает.
– Ничего не понял. Ты это серьезно?
– Какой ты, однако, непонятливый, – раздраженно произнес Лавр. – Ну кто это шутит в три часа ночи?
«Да уж, – подумал Георгий. – Кроме тебя, некому».
– Смотри вот сюда, – позвал Лавр, раскладывая на столе три листа бумаги. На первом был план местности. На втором, скорее всего, план дома. На третьем – множество квадратиков, частично подписанных. – Вот, смотри. По ходу помечу, что не успел. Слушай внимательно. Может, еще разок умоешься холодной водой?
– Нет, – зевнул Георгий. – Я все-таки надеюсь еще сегодня поспать.
– Не надейся, – резко сказал Лавр. – В шесть утра едем за город…
– Очень мило.
– У меня с Залесским дуэль. Ты его секундант.
Вот это называется ушат холодной воды! Георгий даже встряхнул головой.
– Вижу, проснулся. Сперва слушай это, а потом про дуэль. Времени мало. Мне еще надо побыть одному, привести мысли в порядок, помолиться. Слушай. Записывать не надо. Возьмешь эти листочки. Вот тут, на плане местности, я ничего писать не буду, чтоб ни одна душа, кроме тебя, не догадалась, где эта местность. Что сейчас скажу, запомни. Спросить будет не у кого.
– Что-то у тебя, брат, мрачные мысли. С такими на дуэль не ходят.
– Ходят. Я, брат, уж семь лет на войне. Каждый день дуэль. Привык. Так вот, эта деревенька под Волоколамском. От Москвы сто верст. Красивейшие места, но угол достаточно глухой и не такой…революционный, как другие. Перфиловка– запомнишь? Вот тут, не доезжая до Волоколамска, налево. Пять верст по проселочной дороге, будет лесок, идешь прямиком в него, а там, на озерке, избушка на курьих ножках. Увидишь. Хозяин старик, еще бодрый, со старухой. Дом мой. Он при нем до конца пусть живет. Зовут его Иван Петрович. Бабку – Феней. Отчества не знаю. Изба самая обыкновенная, но есть подпол. Огромный. И вход туда не из дома, а из погреба. Вот отсюда. Чертить не стану. Запомнишь.
– Может, ты мне сперва все-таки скажешь, что это за страшная тайна?
– Скажу. В этом подвале архив. Огромный архив нашего семейства. От Александра Васильевича идет. От его сына и дочери. Много чего от наших дедов и родителей. Веришь ли, я полгода жил там, и каждый день просматривал, перелистывал, а не просмотрел и половины.
– И там всё ценно?
– Всё! Это единственное, что осталось от наших предков, а значит, и от части России. Да и от нас с тобой. Что останется завтра после меня?.. В Риме жили обыкновенные люди, но тысячи лет сделали из них полубогов и героев. Нас первые же сто лет превратят в ничто. Потому что нашим потомкам будет всё равно. Что потомкам? Уже сейчас всем всё равно. Сохраним хотя бы то, что собрали до нас. Я полагаю, заваруха в России надолго. Может, и навсегда. Надо сохранить, Георгий! Тебе постараться, твоим детям, внукам. А там, как получится.
Георгию в эти предутренние минуты, когда во всем мире была лишь синяя тишина, почудились нити, связывающие его и брата с далекой избушкой, с полководцем Суворовым, с родителями, с неведомым братиком Левушкой, умершим в младенчестве, с неведомым будущим, в котором для архива наверняка будет создан музей.
– Принеси попить. Горло пересохло. А я подпишу квадратики.
Минут десять он подписывал, а когда закончил, Георгий внимательно ознакомился с содержимым архива. Полсотни шкафов, ящиков, коробок с книгами, документами, трудами по геральдике, военному строительству и прочими свидетельствами ушедшей эпохи, предметы украшения, небольшая коллекция картин русских художников восемнадцатого – первой половины девятнадцатого века, оригинальные произведения искусства и народных промыслов.
– А вот в этом шкафу тройное дно, две планки, шурупы отвернешь, разберешься. Там икона Богородицы с документами. Что смотришь? Документы не Ее, семейства Суворовых. Рукописная книга в старинном переплете. Уникальная вещь! В ней история династии Романовых, расписанная по годам их правления, расписанная ими самими или регентами. Что-то вроде дневника. Год правления – одна страница. Информация как тротил. Будь осторожен с ней. Не проболтайся. За нее в Подмосковье всю землю на три метра сроют.
– Как удалось вести его на протяжении трех веков?
– Вот этого, брат, не знаю. Признаться, сам был поражен. Еще там дамские побрякушки, золотишко, прочий хлам. На первое время хватит. Это трать…Ну, храни тебя Господь. К шести будь как штык. Зайди обязательно к Залесскому. Пошли, покажу, где он.
– Ты мне ничего не рассказал о нем. И дуэль… что за вздор?
– Дуэль не вздор. Всё остальное вздор. Чего тебе рассказать про нее? Нечего рассказывать.
– Да, но все-таки дуэль!
– Все-таки. Ну и что? Ужель – дуэль? Пошли. Времени уже нет. Надеюсь, о нашем разговоре…
– Обещаю, – глухо произнес Георгий.
* * *
Залесский сидел за столом и писал письма. Когда он поднял голову и взглянул на Георгия, тот понял, что впереди у Залесского и у Лавра одна общая пропасть. Оба летят уже в нее, отдавая себе ясный отчет, подготовившись к этому и честно спеша привести все свои дела в порядок. Оба, несмотря на общую для них безалаберность, не хотели оставлять на земле свои долги.
– Садись, – кивнул ему Залесский. – Пять минут.
«Как ни приду к нему, всё просит пять минут обождать», – подумал Георгий. Он подошел к окну и смотрел на улицу, на которой не было ни души. «Вот так же завтра ни души не будет в этих номерах, – подумал он, и сердце сжалось от дурного предчувствия. – Чья это тень, похожая на маму? Как воздух дрожит… Сколько раз не замечал при жизни маму, столько раз вздрогнешь потом, увидев ее тень. Это она пришла проводить Лавра с Залесским».
– Что встал у окна? Садись. Ты меня отвлекаешь. Не люблю силуэтов у окна. Самому хочется посмотреть. Будто в окне видна будущая жизнь.
Почерк у капитана был стремительный, и крупные, сильно наклоненные буквы, казалось, сами рвались из-под пера, как кони, тянули шеи, храпели и неслись куда-то к оврагу.
– Ты то письмо прочитал? Прочитал, – усмехнулся Залесский. – Я там немного сгустил краски. Тебя я не стал бы убивать. Ты вне игры. Ты самодостаточен, а вот мы с Лавром можем существовать, только взаимно дополняя друг друга. Или взаимно исключая. Уж такая физика взаимоотношений. Закон Ньютона. Мы с ним как-никак друзья с детства. Вряд ли есть образец лучшей дружбы.
– Мне не понять, – сказал Георгий. – Если вы друзья, зачем дуэль? Зачем этот абсурд?
– Тебе не понять. Потому что у тебя нет такого друга. И уже не будет. Семена дружбы засеваются в детстве. Потом это так, культивация. Видишь ли, Жорж, уж коль любовь не терпит измен, не буду говорить – предательства, то дружба не смеет даже помыслить об этом. Это, брат, свято. Так же свято, как и то, о чем сейчас тебе поведал Лавр.
– О чем?
– Не надо. Ты знаешь, о чем. Так вот, милостивый государь Георгий Николаевич, – Залесский встал. – Нижайше прошу представлять меня в качестве секунданта на дуэли с вашим братом, Лавром Николаевичем Суворовым, имеющей состояться завтра, то бишь сегодня, в девять часов утра неподалеку от Царского Села. В девять часов уже будет светло, – добавил Залесский, поклонился и сел.
– Право, не знаю. Разве можно выступать секундантом против собственного брата?
– Жорж, а чем мы занимались полжизни? Только и делали, что стрелялись с нашими братьями. И потом, я прошу тебя не ради прихоти. Разве можно отказать человеку в его последней просьбе? Лавр согласился, чтоб ты был моим секундантом. Не знаю, задумывался ты когда-нибудь о роли секунданта? Секундант не просто юридическое лицо на дуэли, он лицо, я бы сказал, духовное. Ты будешь свидетелем, как моя душа отправится… куда надо, отправится.
– Почему твоя?
– А ты хотел бы брата? – усмехнулся капитан.
– У Лавра секундант Анвар?
– Анвар.
– Хорошо. Софья знает?
– Да, мы втроем были в ресторане, где и обговорили все условия. Последняя просьба. Вот письма. Передай, пожалуйста, их по адресам. Сам.
– Передам.
XIV
Стрелялись за городом. Ехали одним экипажем. Георгий сидел между братом и Залесским. Лошадей погонял Анвар. Для середины октября было достаточно холодно. Листва облетела, выпал снег, и он покрывал не только землю, но и деревья. Ехали молча. Каждый думал о своем, а у Георгия душа раздиралась на части. Перед его глазами стояло лицо Софьи, которая взглянула по очереди на Лавра, Залесского, перекрестила каждого и поцеловала. «Господи, спаси и сохрани Лавра! Спаси и сохрани Сергея! Спаси и сохрани их обоих!» – слышали они ее шепот, пока шли по коридору. Георгию казалось, что сейчас грянет гром с небес и их всех поразит на месте. Гром не раздался, не поразил, предоставив это право выстрелам из пистолетов. «Как же так, – думал Георгий, – ведь мы все часть одной земли, которую обязаны защищать, на которой обязаны трудиться. Нас так мало, и зачем же мы губим сами себя, оставляя свою землю без защитников и без тружеников? Неужели мы принесем пользу земле, когда перегнием и превратимся в чернозем? Человека можно создать из глины, но не из перегноя».
– Давайте вернемся в Тифлис, – сказал он, обращаясь сразу к обоим.
Залесский передернул плечами:
– Мы еще не добрались до места дуэли, сударь. Предложения выслушаем там. И вы ведь, кажется, мой секундант?
– Застрелите лучше меня! – выпалил Георгий.
– Прекрати! – почти взвизгнул Лавр.
Анвар нахлестывал лошадей.
До места дуэли никто больше не проронил ни слова. Когда Лавр сказал: «Вон там, за поворотом», Георгий услышал, как четыре сердца забились в унисон.
Вылезли из экипажа. Лавр стал нервно прохаживаться и махать руками, согреваясь. Залесский застыл, глядя на ворон на снегу. Анвар отсчитал шаги, провел две линии. Брат и его друг медленно пошли в разные стороны, не простившись и не глядя ни на Анвара, ни на Георгия…
Повернулись, наставили друг на друга пистолеты, и каждый ждал, когда выстрелит другой. Оба выстрелили одновременно, и оба бездыханные упали на землю, за которой для них уже нигде не было земли. И в глазах обоих угас свет, и оба узнали наконец, что такое край света. Для обоих это черно-белое местечко под присыпанными снегом деревьями стало краем земли и краем света. Оба края сошлись для них навсегда.
Некому было засвидетельствовать смерть, некому было отпеть, некому было поплакать. Гражданская панихида была не для них. Оба остались за пределами гражданской панихиды и каких-либо других общественных ритуалов. Господи, прости нас грешных!
– Может?.. – Георгий не верил своим глазам.
Анвар достал из коляски лопату.
Обоих закопали в одной яме. Закапывать было легче, чем копать яму, но и несравненно трудней. Анвар положил два камня в изголовья, а Георгий из двух веточек соорудил один общий крест.
– Мы сейчас расстанемся, – сказал Анвар. – Мне надо побыть одному. В гостиницу я не пойду. Еду домой. Если что, тебя найду. А если я тебе понадоблюсь, свяжись с Софьей. Она всегда поможет тебе. Будешь в Тифлисе – весь Тифлис будет у твоих ног. Не возражаешь, пистолет Лавра я тоже оставлю себе? А ты забери тот, второй.
Проезжая мимо кладбища, встретили похоронную процессию. Она была немногочисленна и шла очень тихо, словно пытаясь продлить завершившуюся жизнь. Впереди несли на полотенцах маленький гробик. Замыкал процессию мужчина с огромным белым шестиконечным крестом. Большинство были женщины в черных платках. Сколько несбывшихся надежд, сколько не выплеснутой радости, сколько непрожитой жизни несли, чтобы навек спрятать в землю!
Когда въехали в город, Анвар оглянулся и бросил Георгию:
– Дальше не поедем. Оставим экипаж здесь. Не пропадет. Прощай, кунак.
– Прощай, друг.
Анвар направился в сторону вокзала. Он оглянулся, когда не было видно его лица.
* * *
Софья лежала на постели. Рядом с ней стояла шкатулка. Она машинально то открывала крышку шкатулки, то закрывала. Когда вошел Георгий, она взглянула на него и тихо молвила:
– Значит, сразу оба, – на минуту она перестала видеть всё перед собой.
Георгий потоптался в номере и тихо вышел. «Спрашивается, может ли женщина любить сразу двух мужчин? Если она любит сразу двух мужчин, почему бы и нет?» – подумал он.
Когда он закрывал дверь, за его спиной раздались рыдания.
На следующее утро к нему в номер постучала Софья. Она принесла шкатулку. Молча поставила ее на стол и поворотилась идти. Георгий сорвался с места, схватил шкатулку и стал протягивать ее Софье.
– Она твоя, Софья. Это всё твое. Мне этого ничего не надо!
Софья отстранилась.
– Мое только вот это, – она прикоснулась к колье и вышла из номера.
Георгий растерянно смотрел на шкатулку в своих руках, едва не швырнул ее об пол, но передумал и выскочил вслед за Софьей.
Она опять лежала на постели, теперь уже лицом вниз. Георгий присел рядом с ней, тихо засунул шкатулку под кровать и погладил Софью по волосам. С криком она обернулась и упала ему на колени. Тело ее сотрясали рыдания, и Суворов не знал, как успокоить ее.
Через четверть часа, которая показалась Георгию четвертью вечности, Софья успокоилась, встала с постели и подошла к зеркалу. В зеркале была не она. Ей показалось, что в номере поселилась какая-то другая женщина. А, это та, невидимая богиня Несчастья.
Вечером она стала собирать вещи и машинально просунула руку под кровать. Кровь ударила ей в голову – там была шкатулка! С криком: «Лавр! Лавр!» она выскочила из номера, влетела к Георгию и, совершенно безумными глазами глядя на него, зашептала:
– Там Лавр! Там Лавр! Он принес…шкатулку!
XV
Поскольку Георгий Николаевич в своих размышлениях постоянно уходил в самого себя, Надежде Алексеевне ничего не оставалось, как уйти в сына. Она не мыслила себя вне сына. Такая уж участь всех матерей: сначала дети пребывают в них, а потом они пребывают в детях. Особенно когда те не балуют их внуками. Елена была у врача, у нее по женской части вроде всё оказалось нормально, но Николенька наотрез отказался обследоваться. Чего уж там дети, можно было своевременно узнать о начале его заболевания и сделать хоть что-то… А так, не успели оглянуться – жизнь прошла.
Когда врачи нашли у Николая рак, Надежда Алексеевна запоздало корила себя за неуемную, засасывающую, разрушающую их обоих страсть быть постоянно и безраздельно с ним, во всех его проблемах, тревогах и болях. Конечно же, эта боль перешла от нее к нему. Она заразила его. Всю жизнь их соединяли невидимые нити, которые были крепче пуповины. По ним она улавливала идущие от сына малейшие импульсы тревоги, а он получал от матери удесятеренные волны беды. Материнская страсть со временем стала ее болезнью, а ее страдания стали его страданиями. Невидимыми тропами, неясными путями они вошли в него, поселились в нем, развились в нем только потому, что основным и главным источником его болезни стали мучения матери. Именно этот зародыш материнского страдания и развился в сыне в неизлечимую болезнь, поразив его буквально до костей ног.
Несколько дней Николай находился будто в киселе. И тело, и мысли, и все чувства стали вязкими, клейкими и сладкими от боли. Острым стало только блаженство, которое он испытывал, когда спустя какое-то время после укола боль оставляла его на несколько часов.
На глаза упал свет, но тут же погас. Снова появился, снова погас… Над крышей дома напротив висело солнце. Из трубы кочегарки валил черный дым, ветер его то прижимал к земле, то отпускал, солнце то пряталось в клубах дыма, то ярко вспыхивало, и оттого комната то темнела, то заливалась светом.
Не было видно ни птиц, ни людей, ни машин. Видимо, стоял трескучий мороз.
Как холодно! Куда у нас ни повернись, повсюду север… Куда в России ни пойди… на юг… на север… Стихи, что ли? Он медленно произносил слова, которые садились к нему на губы осторожно, как бабочки: «Куда в России ни пойди, повсюду север, холмы, туман, тоска в груди, ковыль да клевер. И что в России ни скажи – в глаза, на ветер – вернется сторицею лжи уже под вечер. И правда есть всего одна– у сбивших ноги она валяется в ногах да на дороге».
Еще какое-то время он прислушивался к тающим в нем словам, которые прилетели откуда-то непонятно зачем. У сбивших ноги… У кого они еще есть. Это он вспомнил каракули, нацарапанные на салфетке. Отец рассказывал, что, по словам Софьи, их написал в ресторане накануне дуэли Лавр. Лавр был не в себе. «Хоть что-то оставлю о себе на память, – хохотнул он, разглядывая салфетку на свет. – Слово в конце».
Николай позвал Елену:
– Вон моя тетрадь. Занеси в компьютер.
В тетради были бессистемные записи последних дней. Елена с трудом разобралась с ними.
«В подземном проходе к станции метро, аккомпанируя себе на гитаре, мужчина поет романсы сильным и красивым голосом. Слышно его еще с улицы. С таким голосом только в опере петь. Два раза прохожу мимо него, на третий подхожу, присаживаюсь, как зэк, возле стены на корточки, больно стоять. Мужчина, закончив петь, спрашивает:
– Что, ноги болят? У меня тоже болят. Вот только песнями и спасаюсь.
– Пели на сцене?
– Приходилось, – уклончиво отвечает мужчина. Потом неожиданно добавляет: – Только тут, в этом переходе, я понял, что петь безразлично где, на сцене оперного, в церковном хоре или на паперти. Когда поешь, ни о чем не думаешь, и всё остальное не имеет никакого значения.
– Но в оперном слушают ценители, в церкви страждущие, а тут?
– А тут никто не слушает. Зато я тут пою».
«Как быстро пришла старость! Господи, как быстро… – слезы на твоих глазах, а в глазах боль. Чем утешить, как утешить? Зачем утешать? Опять приснилось, что я маленький, мама взваливает на меня мешок с картошкой и заставляет ходить по периметру комнаты. Два часа. “Ходи, это пригодится в жизни”, – говорит она. А у меня нет никаких сил, никаких. Даже на то, чтобы сказать ей об этом… Мама, прости меня, я не успел сказать тебе при жизни, как я люблю тебя!»
«Это хорошо, что архив Суворовых заканчивается словами “как я люблю тебя”», – думала Елена, досадуя на саму себя. Видно, задело, что они были обращены не к ней, а к матери. Ну да Бог всем судья. Если бы всё на свете заканчивалось, а не только начиналось этими словами! Кроме них и больше них – что скажешь? Да и кто скажет? Она еще раз проглядела записи мужа и вдруг вспомнила свой разговор с ним по поводу никому не нужной(как она считала тогда) эстетики. До сих пор на душе неприятный осадок. Вот она откуда, досада…
– Коль, объясни мне, ради Бога, по-простому: в чем смысл твоей эстетики?
– По-простому? Как пэтэушнице?
– Ты ее так высоко ставишь…Почему? Я всю жизнь вожусь со швейными машинками и ни разу не вспомнила о ней…
– Даже когда я попадался на глаза?
– Без нас, людей низкого труда, не было бы и вас, – она чувствовала непонятную ей самой злость. – Ведь это мы даем возможность таким людям, как вы, Николай Георгиевич, заниматься той же эстетикой. А стоит ли она того? Ведь она никому больше не служит пищей. Ты только не думай, что я возражаю против эстетики. Занимайся чем хочешь.
– Благодарю вас. Против эстетики чего возражать? – завелся, как на лекции, Николай. – Она сама по себе есть возражение всему. Люди пребывают в плену отнюдь не эстетики, так как судят о прекрасном не по эстетическим критериям, а по своим собственным, которые берут черт знает где. Сегодня задача искусства одна: как можно быстрее произвести прекрасное и как можно быстрее его скормить. Публике, соответственно, проглотить. Процесс взаимного ускорения. И ведь жадность какая обуяла всех! Дай, дай! На, на! Прекрасное появляется на свет недоношенным уродцем, но и такое сойдет. Лопают, не усваивая, как свиньи или собаки. Сегодня людям не нужно прекрасное, созданное профессионалами. Профессионалы слишком медленно работают. А время не ждет. Еще год-другой, и люди начнут поедать сами себя, как изысканное блюдо. Сами станут производить «прекрасное» и тут же поглощать его… Боги когда-то пожирали собственных детей, в надежде продлить себе жизнь. Но этим только приближали свой конец. Так то боги были.
– Да, Николай, ты и впрямь эстет!
– Уильям Моррис делил мир на джентльменов и неджентльменов, – Николай немного успокоился. – Он полагал, что высшим вознаграждением за выдающееся мастерство является чувство собственного достоинства, которое проистекает из способности выполнять ту работу, которая заслуживает благодарности априори. То есть независимо от того, принесла она какую-либо конкретную пользу, понравилась ли кому конкретно, а вообще. Большая часть населения не может делать ничего, что хоть как-то можно было бы отнести к разряду истинного ремесла или творчества. Они и довольствуются теми критериями эстетики, которые соответствуют их уровню. Да ты посмотри в телевизор! Я понимаю, что более утопичен, чем Томас Мор или английские просветители. Но до тех пор, пока Господь не пошлет нам всем одновременно мига просветления, прозрения, и мы не увидим, в какой клоаке оказались, мы никогда уже – слышишь, никогда! – не вернемся, хотя бы в идеальном плане, к поиску истинно прекрасного и достойного в человеке и для человека. Людям было дано Возрождение, чтобы они поняли, что без возрождения прежней культуры их ждет только декаданс. Но они ничего не поняли.
– Прости меня, дуру, – сказала Елена туда, где Николай еще делил с ней оставшееся ему время. В последний год он вовсе перестал делать это, а каждый день с пяти утра допоздна сидел за компьютером и кропал труд, озаглавленный «Основы эстетики. Современный взгляд». Елена вытерла слезы, выступившие на глазах при мысли об огромном самообладании мужа, много лет знавшего, что он обречен. В этом состоянии, не просто самом знании, а знании, замешанном на боли, рассуждать об Уильяме Моррисе! Писать монографию, которую он наверняка не увидит. И о чем? О прекрасном, что проходит мимо людей. Неужели он их жалел больше, чем самого себя? Он сам как бог, пожирающий себя лишь для того, чтобы другие увидели, как это бессмысленно. Или все-таки я не права? Коля, ответь!