355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Вильям Александров » Дорога обратно » Текст книги (страница 5)
Дорога обратно
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 02:38

Текст книги "Дорога обратно"


Автор книги: Вильям Александров



сообщить о нарушении

Текущая страница: 5 (всего у книги 7 страниц)

– Неплохо, – согласилась она. – Меня не устраивало железное сердце. Я хотела, чтобы у Димы было чуткое сердце.

– Ты, кажется, добилась этого.

– Кажется. Но вот этого он мне и простить не может… – она встала, подошла к окну, остановилась там, по-прежнему зябко кутаясь в шаль. – Видимо, он считает, что во всем случившемся виновата излишняя чувствительность Димы… И знаешь, временами мне начинает казаться, что в чем-то он прав…

– В чем же?

Из всей компании только Дима не пил вина. А когда его не хватило, именно он вызвался поехать в магазин. Зачем это нужно было?

Ему просто хотелось прокатиться с девушкой. Разве не бывает?

Возможно. А когда Андрей отругал ого, он расстроился так, что уже ничего не соображал, помчался, куда глаза глядят, и наделал беды.

– Кстати, где находится этот магазин? – спросил Лукьянов.

– Возле санатория «Черноморец», всего в трех километрах по шоссе. Вполне можно было пройтись пешком проветриться. И ничего бы тогда не случилось!..

Она вздрогнула и опять поежилась.

Ты все время мерзнешь, – сказал Лукьянов.

Да, что-то лихорадит немного. Нервы, наверно… А самое главное, о чем я все время думаю, что страшит меня больше всего – не натворит ли Дима чего-то с собой, ведь по его вине погиб человек, отец двоих детей…

Не натворит, успокойся, – сказал Лукьянов. – Он все уже по годам расписал, – сколько лет ему надо будет работать, чтобы вывести в люди детей Полозова.

– Ему? – «– Она обернулась. – Вывести в люди?

– Ну, да. Он же сам все натворил, сам должен их теперь содержать!

Она улыбнулась сквозь слезы.

– Узнаю своего сына. Это при отце-то докторе наук!

– Он еще не доктор.

– Будет. Не сомневайся. – Она сказала это жестко, с горькой усмешкой. – Ты знаешь, мне теперь кажется, что когда все это случилось, больше всего испугало Андрея именно это, – как бы не отразилось на защите, на его программе-максимум. Только в первый момент он забыл обо всем, кинулся вслед за Димой в милицию, хотел поговорить с ним, хотел всю вину взять на себя, мне Грушецкий рассказывал. Он даже заявил, что это не Дима, а он сбил человека, но его слушать не стали. А потом все опять затмила «докторская». Над нами вот уже десять лет царствует это магическое слово – док-тор-ска-я! Только сейчас я начинаю понимать, что все эти годы мы словно под гипнозом жили…

Неля… – Лукьянов встал, подошел к ней, – ты прости, что задаю тебе этот вопрос, но, поверь, для меня это очень важно. А может быть, не только для меня. Я никогда тебя не спрашивал… Скажи, тогда, когда я лежал в больнице, и все это у вас с Андреем получилось, почему вы ушли? Почему не остались? Разве то, что произошло, перечеркнуло нашу дружбу, все, что связывало нас с детства?

Она подняла глаза, и он увидел в них боль.

Она хотела что-то сказать, но голос, видно, не повиновался ей.

Не могу… – прошептала она. – Даже сейчас… Ты видишь… – Она отвернулась к окну. Долго стояла молча. Потом заговорила, уже спокойнее: – Тогда… В тот день я ничего не соображала, была как в бреду… Все время звала тебя… Мне казалось, что это ты рядом… Он увез меня куда-то… Даже не помню куда. Когда я опомнилась и стала требовать, чтобы мы вернулись, он сказал мне, что ты уехал и даже адреса не оставил. Я не поверила. Вернулась в твою комнату, жила там долго. Одна. Думала, ты вернешься. Но ты не приехал. И даже не написал… А потом я узнала, что будет ребенок. Дима. Еще тогда, задолго до его рождения, я назвала его Димой. И решила, что если будет девочка, я все равно буду звать ее так. Но родился мальчик. А тебя все не было… И я смирилась. Где ты был? Почему не написал?

Прости, – сказал Лукьянов и не узнал собственного голоса, – так уж получилось…

16

Где он был? Почему не написал?

Ночью, лежа с открытыми глазами в комнате Димы и глядя в слабо освещенный проем окна, за которым был виден кусок облачного, клубящегося в лунном свете неба, Лукьянов опять вспоминал. Вспоминал и спрашивал себя…

– Поселок шахтостроителей, куда привез его Зеленый, прилепился на склонах суровых каменистых гор. Красные скальные глыбы, словно ребра, торчали тут из земли. Кое-где из камней пробивался дикий блеклый кустарник – джангиль – ни дерева, ни травы. Днем, когда белое слепящее солнце поднималось над горами, красные камни раскалялись, от них шел нестерпимый жар, воздух над ними колыхался от зноя. И все вокруг колебалось, плыло в сизом сухом мареве.

А в штольне, которую пробивал Лукьянов вместе с другими съехавшимися сюда со всех концов страны, было темно и прохладно. Каждое утро он входил сюда с киркой и лопатой на плечах, шел по главному стволу, уходившему в самую сердцевину горы, а мимо, едва не задевая людей, катили наружу железные вагонетки, груженные рудой – ее перемалывали потом на огромных зубастых мельницах, промывали и добывали какой-то ценный металл: из каждой вагонетки несколько граммов.

Лукьянов шел до своего ответвления, уходил с бригадой вбок, в сторону, и там, орудуя весь день киркой и лопатой, вгрызался в гору, отламывал куски породы, сбрасывал ее на ленту транспортера.

Работа была тяжелая, но это более всего нужно было Лукьянову, он забывался в работе. Платили на руднике хорошо, питание в рабочей столовой было дешевое и сытное, и после платы за еду и койку в общежитии еще оставались деньги. А главное, в поселке открыли вечернюю школу и говорили, что через год-два будет здесь горный институт, будет целый город со своими театрами и парками, школами и стадионами.

Пока же единственной радостью для него был бревенчатый домик с зеленой вывеской «Почта». Каждый день, после смены, наскоро помывшись и перекусив, что попадало под руку, он по дороге в школу забегал сюда и спрашивал, нет ли письма на его имя. Он уверен был, что оно придет, ведь не может быть, чтобы она забыла его совсем, что бы там ни случилось. Но писем не было.

Его уже знали на почте. У окошек всегда толпился народ, но, едва завидев Лукьянова при входе, девушка в зеленой косынке, сидевшая за деревянной стойкой, отрицательно качала головой, и он, убитый, выходил обратно, шел, ничего не видя, пока не добирался до школы, и там, пересилив себя, старался сосредоточиться на занятиях. А утром просыпался с мыслью: «Сегодня! Может быть, сегодня будет письмо!»

Весь день, врубаясь в гору, откалывая киркой куски неподатливой породы, он думал о том, что, наверно, сегодня уж обязательно получит письмо, его уже, наверно, привезли на мотоцикле с коляской, он много раз видел этот синий мотоцикл, тот целый день мотался между станцией и поселком, проезжал, груженный серыми мешками с сургучной печатью на каждом. Девушка в зеленой косынке уже, наверно, сломала печать, сортирует письма, а вот и оно, наконец, «Лукьянову Дмитрию Алексеевичу» написано на нем ее ровным почерком, который он так хорошо знал еще с детства. Девушка увидит письмо, обрадуется и отложит в сторону, она улыбнется ему, когда он войдет, поднимет письмо над головой и передаст его через головы всех, кто стоит у окошек.

К концу смены он так убеждал себя, что подходил к почте уверенный, – вот сейчас, наконец, он узнает, как там у них. Ведь не может быть, чтобы все, что связывало их с детства, вот так, в один миг рассыпалось, улетучилось. Ну, пусть так случилось, пусть они муж и жена, но ведь не могли они забыть его совсем, не могла она не вспомнить о нем ни разу…

Он подбегал к почте, замедлял шаги, чтобы смирить сердце, останавливался у двери, потом рывком отворял ее, встречался глазами с грустным, сострадательным взглядом девушки в зеленой косынке – и уже знал: нет. Нет ничего.

И опять уходил пришибленный. И с каждым днем таяла надежда. И все же ходил на почту, не хотел поверить, не мог смириться… Сто раз порывался сам написать. Принимался за письмо, потом рвал написанное – казалось ему, что если он напишет первый, получится, как будто навязывается он со своей дружбой – видно, не нужен он им, раз не вспоминают о нем…

И все больше горечи накапливалось в душе. Днем было еще ничего – день был заполнен до отказа: работа, потом школа. Добирался в общежитие поздно вечером, не раньше половины двенадцатого, ребята, соседи по комнате, уже второй сон видели, сладко храпели, успев и погулять и потанцевать под радиолу. Он с ног валился от усталости, казалось, прикоснись головой к подушке – и тут же провалишься в спасительное забытье.

Но стоило ему закрыть глаза, как ее лицо всплывало перед мим – то смеющееся, счастливое, каким он помнил его с детства, то грустное – полное любви и нежности, то залитое слезами, опаленное мукой, виноватое, каким он видел его в последний раз, в больнице, и в то же время такое родное, близкое до боли…

Это было так явственно, так мучительно, что он кусал подушку, чтобы не застонать, вскакивал, метался по комнате, натыкаясь на стулья, на спинки кроватей – один среди спящих, а однажды не выдержал, стал шарить по тумбочкам, нашел у соседа початую бутылку водки и выпил залпом целый стакан, и только тогда уснул, оглушенный… С тех пор стал иногда выпивать, вот так, в одиночку, по ночам, чтобы забыться, уснуть беспробудно.

Так прошел год. А когда наступило время отпуска, он вдруг загорелся новой надеждой – вдруг они не прочитали его записку, не пришли в его комнату больше и просто не знают адреса. Ну, конечно, как он сразу не догадался! И он решил поехать, сам все узнать.

Вместе с отпускными он получил приличную сумму ее денег – на дорогу вполне хватит, да еще на подарки останется. Он стоял возле кассы, пересчитывал деньги, соображал, что можно потратить. И в это время кто-то хлопнул его по плечу. Обернулся – Зеленый. Стоит, улыбается. Он раздобрел, приосанился за это время, был в добротной кожаной куртке, только физиономия у него распухла еще больше и стала еще более красной.

Ну ты, гляжу, совсем молодец стал! – Зеленый подмигнул, щелкнул ногтем по пачке денег, которую Лукьянов держал в руке. – Огребаешь, будь здоров!

Так то отпускные, – сказал Лукьянов. – Вот в родные края хочу съездить…

Что ты! Так это ж дело спрыснуть надо. – Они вышли на улицу. – Ну, как живешь, подружку завел? – Зеленый вглядывался в хмурое, неулыбчивое лицо своего подопечного. – Неужто до сих пор забыть не можешь? Нет, это, брат, никуда не годится, пошли со мной, я тебя, брат, с такой компанией познакомлю – враз как рукой снимет! Пошли, жалеть не будешь!

Не могу сейчас, Тимофей Карпович, – отказывался Лукьянов. – Контрольная сегодня по стереометрии…

– Вот чудак! Никуда она не денется, твоя стереометрия… Столько не виделись, а ты… Пошли, а то обижусь!

Он привел Лукьянова к невзрачному с виду, приземистому домику на краю поселка и долго стучал в глухой забор, в окна, закрытые изнутри ставнями, прежде чем во дворе послышался хриплый голос:

– Хто?

– Открывайте, деточки, мать вашу, бабушка пришла, молочка принесла…

– Ты, Тимофей?

– Ну, я… Оглохли, что ли!

– Так не слыхать же ни черта…

А когда вошли, Лукьянов понял, отчего «не слыхать».

В глубине двора стоял добротный флигель, и в нем, в большой комнате веселилась шумная компания: гремела музыка, дым висел коромыслом, и за столом, уставленным бутылками и всякой снедью, играли в карты.

Тимочка! – повисла на Зеленом подвыпившая полногрудая девица. – Ты где пропадал?

– Где был – там нету. Вот, прошу любить и жаловать, мой земляк, переживает драму личной жизни. Марийка! – он поискал взглядом вокруг. – Возьми над ним шефство!

Возле Лукьянова очутилась красивая смуглянка с шальными цыганскими глазами. Она с интересом поглядела на него, улыбнулась приветливо, сверкнув ровными белыми зубами, и сказала:

– А я тебя видела где-то…

Она усадила Лукьянова за стол, села рядом, налила ему водки, себе – красного вина, посмотрела сквозь бокал на свет и вдруг вскинула голову:

– Вспомнила! Хочешь, погадаю?

Она взяла его ладонь, повела по ней острым ногтем.

– Ты письма ждешь, давно-давно ждешь, верно?

– Верно.

– Только напрасно ждешь. Разминулись ваши дороги. Во-он куда пошла твоя линия…

Она опять повела ногтем, и Лукьянов почувствовал, как похолодело внутри.

– Ты что – колдунья?

– Бабка моя цыганка была. Она меня научила… не веришь?

– Не верю! – Он вырвал руку. – Все равно сойдутся, я знаю.

– А ты чудной… – она посмотрела – глаза в глаза – будто в душу влезла. – Сердце у тебя чистое. Сюда зачем пришел?

– Сам не знаю. От тоски, наверно…

Странно, он впервые видел ее, а говорил, как на исповеди.

– Выпей, полегчает.

Он выпил. Она отхлебнула глоток вина. Налила ему еще.

– Пей.

– Не хочу больше.

– Пей. Сюда пить приходят.

И когда он выпил еще, она положила свою горячую руку на его похолодевшую, подержала немного, и он почувствовал, будто и вправду что-то отпускает в душе, будто струны, натянутые до предела, ослабли.

– Чувствуешь?

Он кивнул.

Ну, вот… Теперь тебе хорошо будет. Отойдет все. Забудется…

– А я не хочу забывать.

Он был как во сне.

– Нельзя! – Она покачала головой, не сводя с него своих завораживающих глаз. – Нельзя тебе помнить. Измаешься.

Новый кон начинаем, – сказал кто-то рядом сиплым голосом и хлопнул Лукьянова по плечу. – Играть будешь?

– Я не играю. Не умею…

– Научим. Садись шестым.

Лукьянов помотал головой» ему не хотелось уходить от Маринки.

Иди! – сказала она. – Счастье тебе будет, я вижу.

Он и не помнил, как очутился за картами, как замелькали перед глазами тузы, валеты, короли, шестерки… И подливали ему все время из бутылки. Помнил только, что был момент, когда выросла перед ним куча денег, и как будто услышал он тихий голос возле самого уха: «Больше не пей!» Он хотел встать, но чья-то тяжелая рука пригвоздила его к месту, опять замелькали черви, буби, пики… Деньги исчезли, а потом кто-то сказал сиплым голосом: «Плати!» Он поискал по карманам – пусто… Мелькнуло – отпускные!..

– Ну-ка, пошарь у него!

Кто-то ловко, в одно мгновение, вывернул все его карманы. Денег не было.

Полторы тыщи за тобой! – сказал Сиплый. – Когда принесешь?

«Полторы тыщи! Месячная зарплата!» Хотел сказать, но язык не слушался, промычал что-то.

– Кто его привел? Ты, Тимофей?

– Я. В получку отдаст. Он парень честный.

– Ручаешься за него?

– Ручаюсь.

– Добро. Марийка, забери салагу. Мутит его.

Вытащили во двор, подвели к крану. Потом чьи-то ласковые руки уложили его на топчан во дворе, обтерли полотенцем, положили мокрую тряпку на лоб. Все вертелось-кружилось. И сквозь круговерть он слышал, как тонкие пальцы, слегка прикасаясь ногтями, водили по надбровьям, по вискам, по вокам, и от этого блаженный покой вливался в душу.

– Эх, ты… Бедолага… – доносился будто издалека ее тихий голос. – Говорила же тебе – не пей больше…

И вдруг он почувствовал на своих губах горячие, вздрагивающие губы, а когда открыл глаза, увидел прямо над собой влажно мерцающие во тьме полные тоски и жалости глаза.

Они качнулись перед ним влево-вправо, и соленые капли упали ему на лицо.

– Не ходи сюда больше, – сказала она с тоской, – пропадешь ты здесь. Слышишь, – не ходи!

Но он ходил. Школу почти забросил, от отпуска пришлось отказаться, вышел на работу. Вставал с чугунной, разламывающейся головой, жил впроголодь – зарплату нес на карточный стол – и ходил. Чем-то приворожил его этот дом. И ловил на себе тоскливый жалостный взгляд темных глаз исподтишка.

А однажды, когда было особенно тяжкое похмелье и не смог даже на работу подняться, проспал весь день и лишь к вечеру открыл глаза, увидел, что рядом, на стуле сидит маленький человек в шинели, в больших сапогах. Сидит и грустно смотрит на него сквозь роговые очки. Это был завуч вечерней школы, преподаватель математики Борис Григорьевич Швед, в обиходе «Швейк», прозванный так за маленький рост и смешные повадки. Швейка в школе любили, он был артиллеристом, получил тяжелое ранение на фронте, потерял левую руку, но, несмотря на это, с утра до вечера проводил в школе, обо всем заботился, с учениками-переростками держался просто, по-товарищески, мог часами заниматься с отстающими, знал о каждом все, и помогал каждому, чем мог – кому советом, кому книгами, а кому и деньгами.

Уж кого-кого, а Швейка менее всего хотелось видеть в эту минуту. Лукьянов даже закрыл глаза, надеясь, что тот посидит и уйдет, но Борис Григорьевич уходить не собирался. Он подошел к столу, палил из графина воды в стакан.

– Выпей! – сказал он.

А когда Лукьянов жадно выглотал весь стакан и сел, мотая головой, словно пытаясь сбросить с нее тяжесть, Борис Григорьевич сказал буднично, как будто они только вчера виделись:

Я тут книги кое-какие купил. Поможешь донести?.. Я сейчас… – Он стал лихорадочно натягивать измятые брюки, рубаху.

– Ты не торопись, одевайся спокойно, – сказал Швейк. – Времени у меня достаточно. Я подожду.

Он развернул газету и принялся читать, как ни в чем не бывало.

Потом они шли через поселок! Лукьянов нес две пачки книг, и Швейк рассказывал ему про школьные дела, ТО про контрольную – кто как написал, про новое здание – его уже заканчивали строить…

Жил он неподалеку от школы, один, в небольшой комнате, сплошь заставленной книгами. Самодельные стеллажи подпирали потолок, и казалось, что стены сложены из книг. Стояла тут низкая железная, по-солдатски аккуратно заправленная кровать, старый диванчик, застеленный паласом, письменный стол. Ниша в стене заменяла шкаф для одежды.

Садись, – сказал Швейк, – книги посмотри, журналы. А я пока чай соображу…

Он вышел в прихожую, выполнявшую, видимо, роль кухни, налил из крана воды в электрический чайник, поставил его на тумбочку, включил в розетку. Потом достал сковородку, стал разогревать на электрической плитке, стоявшей на двух кирпичах. Из комнаты Лукьянов видел, как он ловко управляется одной рукой, все у него было для этого приспособлено. Но когда он достал из тумбочки яйца и приготовился разбивать их, Лукьянов не выдержал.

– Давайте я, Борис Григорьевич.

– Что ты! У меня ведь все отработано… Вот смотри…

Он ударил яйцом о край сковороды, как-то резко вывернул руку, яйцо разломилось, желток выскользнул на сковородку, а расколотая скорлупа осталась у него в ладони. Он поднял ее и показал, как фокусник в цирке.

– Здорово! – восхитился Лукьянов.

– Это что! Видел бы ты, как я картошку чищу! У меня для этого специальный зажим есть, вроде тисков, в столярке сделали по моему чертежу… – Он расколол еще несколько яиц, и они весело зашипели на сковороде. – А иначе я б давно с голоду умер!.. Самое трудное с примусом управляться, поэтому я на электричество перешел… Дороговато, правда, зато чисто и удобно… А ты пока хлеб нарежь, если уж так хочешь принять участие. И варенье открой, вон там банка стоит…

Пока они ели яичницу, пили чай, говорили о самых разных вещах, Лукьянов еще держался как-то, отгоняя мрачные мысли. Но когда все было съедено, убрано, посуда помыта и Швейк закурил, стоя у окна, Лукьянов поник. Он сидел у стола, опустив голову, с тяжелым сердцем – все вспомнил, все представил со стороны – и мучительный стыд охватил его – если б можно было, выскочил бы отсюда и побежал, чтоб никогда больше не смотреть Швейку в глаза.

У!

Тот подошел, сел рядом.

– Ну, – сказал он, – что случилось с тобой? Почему школу забросил? И вообще…

Лукьянов молчал, еще ниже наклонил голову.

– Ты ведь хороший парень, Дима. Тебе учиться надо. Обязательно.

– Трудно стало, устаю очень… – соврал Лукьянов, надеясь как-то увести разговор в сторону.

– Неправда! Ты отлично успевал, и не только у меня, я ведь знаю…

– Трудно мне, Борис Григорьевич…

– Вижу, что трудно. Вижу – камень какой-то носишь, давно замечаю. Так ты поделись, может, помогу чем-то…

Лукьянов покачал головой.

– Нет, Борис Григорьевич, никто мне в этом не поможет…

– Что ж, не хочешь говорить – дело твое. Может, ты и прав, есть вещи, с которыми человек должен справляться сам. И ты бы справился, я уверен… Но то, что ты сделал – променял школу, знания на какую-то ночлежку, малину, на водку и карты…

Лукьянов вздрогнул, поднял голову.

Швейк смотрел на него с жалостью и негодованием.

– Я все знаю, Лукьянов. Знаю, где ты бывал все эти ночи, что ты делал…

– Откуда вы…

– Этого я тебе не скажу.

Швейк встал и в волнении зашагал по комнате.

– Ты думаешь, они тебя первого заарканили? Сколько таких, как ты – хороших ребят – превращались в забулдыг, пропойц, кончали свою жизнь под ножом или под забором… Но с тобой этого не будет! Слышишь? Не будет! Не отдам тебя им! И никого больше не отдадим. Прикроем эту малину в ближайшие же дни!

– Борис Григорьевич. – Лукьянов встал. – Я не пойду туда больше, слово даю. Только… Не надо…

– Почему? – Швейк остановился, смотрел прямо в глаза.

– Они… Они все могут… Убить могут.

– Боишься?

– Не за себя.

– За кого же?

– Там… Один человек есть…

– О ней не беспокойся. О ней мы позаботимся.

Лукьянов расширил глаза.

– Так вы…

Всё! – прервал его Швейк. – Об этом больше ни слова. И чтоб ни одна душа… Ты понял?

– Понял.

– Пока поживешь у меня. Согласен?

– Не знаю… Зачем это?

– Веселей мне будет, я ведь совсем один, слова вымолвить не с кем. Да и, чего греха таить, трудновато с одной-то… – Он взмахнул рукой. – Хоть дров наколешь… Ну как, договорились?

Лукьянов колебался.

– Борис Григорьевич, скажите… Вот есть на свете человек, который тебе дороже всего, дороже жизни. И вдруг теряешь ты этого человека навсегда, и надежды нет… И жить неохота… И тогда… Ну, сами знаете…

Швейк дрожащими пальцами надел очки, как-то странно посмотрел на него, сгорбился, подошел к столу, взял фотографию в рамке, там была изображена молодая женщина с девочкой на руках, он долго держал перед собой фотографию, и лицо его искривилось в болезненной, страдальческой улыбке.

– Мы жили в Киеве, я учился на третьем курсе, а Сонечка, моя жена, была на втором. Мы успели прожить два года, дочка родилась… И тут война. Я ушел на фронт в начале июля, с тех пор ничего о них не знал. Прошел до Сталинграда, а потом – обратно… С передовыми частями вошел в Киев. Пришел в наш дом, думал, что-то узнаю, где они теперь… И узнал… – Он судорожно глотнул, – они в Бабьем Яру обе лежали… И Сонечка там лежала… И Аллочка. Я пошел тогда на это проклятое место, стоял там и думал: зачем мне жить? Кому она нужна – моя жизнь, если они обе лежат здесь? Я сказал им: скоро я к вам приду, родные мои, ненаглядные мои. Только отомщу за вас и приду. Я пошел дальше со своей батареей в самое пекло, нес фашистам смерть и сам искал смерти. Но она меня обходила. Только в самом конце, под Прагой, накрыло снарядом, но и то выходили, остался жив, думал, ненадолго. Вернулся в Киев, и опять пришел к ним, и опять сказал им: скоро, скоро я приду к вам, дорогие мои…

Устроился в школу поблизости, стал детей учить, а сам хожу к ним каждое воскресенье, стою и плачу, и спрашиваю, как мне жить… И вот однажды, когда я стоял там, я услышал чьи-то тихие голоса за спиной. Я оглянулся и увидел детей, весь мой класс, они стояли не шевелясь, смотрели на меня, и у них были такие глаза! Я никогда не забуду, какие у них были глаза… Я посмотрел в эти глаза и вдруг понял – вот для кого я должен жить! Вот для чего я должен жить! Чтобы выросли они хорошими людьми, чтобы несли в мир добро и свет, чтоб ненавидели тьму и насилие… И я не ошибся. Я рад, что живу, рад, что могу помочь таким, как ты, выйти в люди. И еще я понял: как бы ни сложилась жизнь, как бы ни было трудно, надо верить в людей, в то лучшее, что есть в них. Это ты запомни навсегда, на всю жизнь…

Лукьянов остался у Бориса Григорьевича. Думал, на несколько дней, вышло – надолго. Привязались они друг к другу. Вечерами сидели допоздна, разговаривали. Швейк рассказывал ему свою жизнь, и Лукьянов разоткровенничался, поведал свою историю.

Борис Григорьевич слушал внимательно, долго молчал. Потом сказал:

– Судя по всему, Неля хороший человек. Ты страдаешь оттого, что так все случилось, что вы не можете быть вместе, оно понятно. Но в тебе живет любовь, и Неля жива, живет где-то на свете – это само по себе большое счастье. Если бы мне сказали: вы никогда не будете вместе, но Сонечка будет жить, я бы считал себя самым счастливым человеком на свете… Не проклинай свою любовь, гордись ею, она сделает тебя выше и чище…

… А в другой раз, когда говорили о будущем и Лукьянов признался, что после школы хотел бы поступить в медицинский, он сказал:

– Что ж, профессия хорошая. Только я бы на твоем месте пошел в педагогический или юридический. Это не всякому дано – души лечить, но у тебя получится, чувствую…

Лукьянов обещал подумать.

Как-то дождливым вечером, часов около десяти, когда уже кончался последний урок в школе и ребята, уставшие после работы, ожидали звонка, в класс вбежал взлохмаченный парень и закричал истошным голосом: «Швейка убили!» Они вскочили, все до единого, бросились к выходу.

Борис Григорьевич лежал в нескольких шагах от школы, уткнувшись лицом в мокрую землю, маленький, в больших солдатских сапогах, так и не выпустив зажатую под мышкой стопку школьных тетрадей…

Сколько их было, человек сорок, они кинулись бежать по темной улице туда, где в самом конце тяжело прыгал по лужам человек с кастетом в руке. Они нагнали его уже где-то возле железнодорожной станции, и, видно, столько ненависти было в этой несущейся в едином порыве толпе рабочих ребят, что он прижался к дереву и завыл в ужасе сиплым, испитым голосом: «Милиция! Убива-а-ю-ют!»

Хоронил Швейка весь поселок. Играл духовой оркестр, несли на подушечках орден Славы и медали… Тогда-то Лукьянов дал себе слово, что сделает так, как советовал Швейк – кончит школу и поступит на юридический.

Слово, данное самому себе, сдержал. Уехал в Ташкент, стал студентом. Иногда из поселка приходили письма. Писала девушка с почты, та самая, в зеленой косынке. Она, видимо, никак не могла забыть парня, который целый год изо дня в день приходил на почту, все ждал и не дождался письма.

Она писала ему, что поселок теперь совсем не узнать, стал он уже как город – четырехэтажные дома с балконами, асфальтовые улицы, кинотеатр большой построили. И почта теперь находится в большом, двухэтажном каменном здании, а она теперь начальник почтового отделения.

Расспрашивала, как он теперь живет, как учится, получает ли письма по новому адресу. Заканчивалось каждое ее письмо одними и теми же словами: «С приветом и уважением к вам Гоня».

Он отвечал изредка.

А ранней осенью, когда он перешел на третий курс, кто-то окликнул его во дворе института во время перемены. Он оглянулся и сразу даже не поверил, поймав на себе обжигающий взгляд черных цыганских глаз.

– Марийка!

Он шел к ней, все еще не веря, а она стояла в тени дерева, такая же смуглая, с копной тяжелых темных волос на затылке и смотрела на него своим завораживающим, проникающим в душу взглядом.

– Марийка!

Не забыл еще? – она сверкнула белыми зубами.

– Разве такое забудешь! – он взял ее за руку. – Как ты здесь очутилась?

– К тебе приехала. Не прогонишь?

– Что ты!

– А я, признаться, боялась. Думала, после всего – видеть не захочешь…

Он вспомнил Швейка и погрустнел.

– Пойдем.

Они вышли на улицу:

– Ты где остановилась?

– Нигде. Чемодан на вокзале.

– А как меня нашла? Откуда адрес узнала?

– Я ж колдунья – забыл?

Они опять встретились глазами, и он увидел в них веселые огоньки.

– Нет, правда?

Она засмеялась.

– Тоня написала. С почты.

– Куда написала?

– В Полтаву. Я ведь оттуда приехала.

– Отчаянное ты существо!

Он повел ее в женское общежитие, договорился насчет койки на несколько дней. Потом поехали на вокзал за чемоданом.

По дороге она рассказала о себе. Сиплый был мужем ее старшей сестры. Уговорили приехать к ним в поселок. А как приехала, поняла, зачем она им понадобилась – нужна была приманка для таких вот юнцов – их Зеленый приводил. Хотела тут же уехать, но Сиплый запугал, пригрозил убить. Она знала, он может. Какое-то время терпела, подпаивала новичков, сулила счастье за картами… Потом спивались они.

А вот как тебя увидела, сердце оборвалось. Неужто и этого… Нет, думаю, не дам… Предупреждала тебя, а ты но понял… Стал ходить. Тогда решилась. Пошла рассказала все…

– Не боялась?

– Боялась. А за тебя еще больше боялась.

Она прикоснулась к его руке, и он увидел счастье в ее глазах – оттого, что живой, что рядом, что можно рукой дотронуться.

Потом они долго бродили по городу, сидели под чинарами на берегу Анхора.

А ты все писем ждешь? – вдруг спросила она.

– Нет, Марийка. Не жду больше.

– Ждешь… Я же вижу… – Она вздохнула. – Всю жизнь ждать будешь. Уж такой ты уродился, что с тобой поделаешь…

Она смотрела на воду, по которой плыли большие желтые листья, а когда подняла голову, он увидел в глазах ее слезы.

И чего я в тебе нашла? – Она вглядывалась в него, будто пыталась найти разгадку. – Бог его знает… А вот не могу, присохла… – И вдруг сказала: – Хочешь останусь? Хорошей женой тебе буду…

Он привлек к себе ее голову и вдруг почувствовал, как она задрожала вся – то ли от счастья, то ли от горя – он не знал.

Они сняли маленькую комнату недалеко от института, – с земляным полом, с крошечным оконцем, выходящим в узкий проулок между двумя высокими глиняными дувалами.

Марийка устроилась регистратором в поликлинику. И Лукьянов начал работать помощником следователя, перевелся на вечернее отделение.

Вскоре после окончания института ему дали квартиру.

Марийка сказала правду – была хорошей женой – заботливой, ласковой, чуткой. Она родила ему дочку, все заботы взяла на себя, делала все, чтобы он не чувствовал себя обремененным семьей, чтобы мог работать, заниматься своим трудным делом. Она была счастлива с ним – он видел, и это наполняло его гордостью и нежностью, давало силы. Но временами он видел: она все понимает и жалеет его. И старается изо всех сил, чтоб ему было хорошо, если уж он не может быть по-настоящему счастлив.

Он видел – она ни в чем его не винила, не корила, она ведь знала, на что шла, просто верила: пройдет время, оно залечит, зарубцует, выветрит из сердца, и тогда он вздохнет свободно. Но время шло, дочка росла, он ее любил очень, она видела и делала все, чтобы им всем было хорошо, – но главного, самого главного все-таки не было – это она понимала своим чутким сердцем, и только спрашивала молчаливо – ну, когда же, наконец, когда же?

Года три спустя после того, как поженились, она летом сказала, что хочет съездить к родным, в Полтаву, своих проведать. Она взяла отпуск, поехала и вдруг прислала письмо вижу – я в тягость тебе, а ты сказать не можешь, так ты не мучься, ни в чем ты передо мной не виноват, я ведь сама все знала, только думала – пройдет, залечу я тебя своей любовью, уж, видно, не смогла. Останусь я здесь. А ты не чувствуй себя виноватым, будь свободным, может, другая тебя утешит, пусть так оно и будет.

Он взял билет на самолет, прилетел, привез ее обратно. С тех пор они больше никогда не возвращались к этому. Только ловил на себе этот ее взгляд мучительный и мучился сам, старался загладить нежностью, добротой.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю