355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктория Гольдовская » Три колымских рассказа » Текст книги (страница 4)
Три колымских рассказа
  • Текст добавлен: 9 апреля 2017, 22:00

Текст книги "Три колымских рассказа"


Автор книги: Виктория Гольдовская



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 5 страниц)

Пуд соли

Вряд ли Федя Донцов был силен в медицине. На краткосрочных курсах в прифронтовом городке, где из санитаров готовили фельдшеров, времени для изучения теории отводилось немного.

На рудник «Хурчан» Федя попал через пять лет после войны по договору. Пыл он здесь начальником санчасти, лекпомом, или, как звали его хурчанцы, «лепилой». Небогатый набор медикаментов назывался на их же жаргоне «калики-моргалики». Слово происходило от «марганцовокислый калий» и выражало твердую уверенность в том, что, кроме марганцовки, ничего в аптечке у «лепили» нет.

Санчасть помещалась не в поселке, а «на горе», то есть на горном участке, в двух километрах от поселка. Почему так получилось – никто не знал. Вообще, хурчанцы не могли ответить на многие вопросы. Что означает «Хурчан»? Одни говорили, что в переводе с эвенского – «злой ветер». Другие утверждали, что это слово якутское и означает «богатырь с копьем». Зато все очень гордились тем, что Хурчанская сопка служит Охотско-Колымским водоразделом.

Все ручьи и реки восточного склона несут свои воды в Охотское море, а западного – к Колыме. Рудник лежал на западном склоне. До могучей реки было далеко. Даже до районного поселка, который стоит на притоке Колымы, было без малого двести километров.

Геологи считали, что основное рудное тело размещается где-то неподалеку от Хурчана. Искали его, по пока безуспешно. А ради того небольшого количества оловянного камня, который добывали на Хурчане, дорогу прокладывать не стоило. По зимнику завозили все необходимое, по зимнику же вывозили концентрат, добытый за лето на сезонной обогатительной фабрике, а летом работали, жили оторванные от всего мира. Раз в месяц верховой проскачет через болота, почту привезет.

Поселок стоял на берету ключа Галимый. Кто уж окрестил его так – хурчанцы тоже не знали. Галимый широко растекался в плоских берегах меж кочек, поросших мхом и брусничником, меж обнаженных корней прибрежного кустарника. Позеленевший ствол, сваленный давней бурей, лежал поперек ручья в мелкой непрозрачной воде. Воду эту пили. В ведре она не казалась такой темной. Травой только припахивала, болотом.

Снег в горах стаивает к августу, и осенью капризный ключик, как и большинство его таежных братьев, чаще всего пересыхал. Если в сентябре не было дождей, то выпавший снег ложился в русле не на лед, а на звонкую, как глиняные черепки, сухую гальку.

А в этот год, после ясной и ветреной осени на Хурчане не то что воды – даже льда не было. Приходилось пить снеговую пресную поду. Она пахла гарью и керосином. Дизели полевой электростанции выбрасывали клубы черного дыма, и на стенках посуды, в которой растапливали снег, оставался жирный налет.

В конце ноября пришла великая пурга. Она не давала людям проложить зимнюю дорогу через двухсоткилометровые топи и наледи. Она накидала сугробы к подножью Хурчанской сопки. Снег теперь лежал чистый: дизели больше не выбрасывали копоти. Горючее на станции кончилось. Хурчанцы в своих домах зажгли шахтерские карбидные лампочки. Свет их был мертвенно-бледным, слабым.

Но кончился не только запас горючего…

Утром в кабинет начальника рудника Эдгара Карловича Хакка пришел заведующий складом. Сел. Оба помолчали, закурили «Пушку». Звенькнуло стекло от ветра.

– Метет?

– Хуже вчерашнего. У меня на складе хоть вечер танцев устраивай. Просторно.

– Глубинка подойдет.

– До нее нос потянешь. Соль на складе кончилась.

– Почему же вы молчали?..

– А что бы изменилось? – спокойно сказал завскладом. Подошел к окошку. – И отчего оно, проклятое, дрожит, как в лихоманке? Да, Эдгар Карлович, у меня ребята с пекарни выпрашивают бочки из-под горбуши. Они просоленные, аж налет на них белый. Дать?

– А куда денешься?

Три дня на Хурчане ели хлеб, замешанный на рассоле.

Ветер все усиливался. Теперь не только стекла – дома дрожали, как в лихорадке. Ночью сорвало толь с крыши механического цеха. Лиственницы гудели. В такую погоду маленькие дети не спят, а у солдат болят старые раны.

У Хакка ныла нога в колене. Хотелось поджать ее под себя, но было неудобно. Все-таки контора!

В кабинет вошел засыпанный снегом радист Дима Власов.

– Что молчишь, радист? Опять будет ветер?

– Последние дни, как приму сводку, ну просто людям на глаза показаться совестно. Как будто я все эти ветры накликая.

Хакк взял журнал рации.

– Скорость тридцать метров в секунду… Порывами… Температура воздуха… Ай, курат выттакс – черт возьми! Что делать?

– А может, пройдет из района трактор, Эдгар Карлович?

– Мышь не может проходить из норы в нору в такой… в погоду такую! – Хакк, когда волновался, забывал и путал русские слова. И от этого волновался еще больше.

– Почему не садишься, Дмитрий? – сказал начальник рудника и сам уселся поудобнее: поджал-таки под себя ногу. – Давай радиограмму сочинять. Так, чтоб в разведрайоне нас поняли, а больше нигде!

Власов кивнул, придвинул к себе листок бумаги и стал что-то шептать. А Хакк подошел к окошку. В голову лезла какая-то чепуха. Почему сугроб не вплотную к стеклу? У окна наличник видно, а на полшага дальше – острие сугроба чуть не до среднего переплета. Ветер то взвихрит снег – тогда над сугробом просвечивает гривка, то уплотнит его, будто ножом подрежет. Кажется, не один, а два ветра несутся друг другу навстречу. Опять схлестнулись под самый окном. Вот они, порывы до тридцати метров!

– Сочинять кончил, радист?

Власов хитро улыбнулся, протянул листок Хакку:

– А что? Неплохо! «Рыбкин без работы все скучают». Кто перехватит такую депешу, решит: веселья им не хватает. Подумают, что Рыбкин баянист или это самое… затейник. Не догадаются ведь, что Рыбкин – завпекарней!

– Отправляй, Дима! Отправляй, курат выттакс, – опять чертыхнулся Хакк и, не удовлетворившись эстонским ругательством, добавил русское. – Ну, пойти на склад. Посмотреть, где у него танец устраивать можно.

Через два часа в магазине стали выдавать сухой паек. Сторож Насреддин помогал Нате-продавщице развешивать ячменную муку, яичный порошок и перловку.

– Совсем сухой паек, гремит даже, – удрученно качал Насреддин черно-серой головой и насыпал в сумки шуршащие лепестки сушеного картофеля. – Вода тоже сухим пайком: из сугроба наберешь, – говорил он вслед покупателю.

По дороге со склада Хакк ушиб ногу. Поделом ему! Еще в июле везли чугунные шары на обогатительную фабрику для шаровой мельницы, и тракторные сани сломались посреди поселка. Груз вывалили, а ездить стали рядом. Так и валяются они, и все запинаются об эти чугунные ядра. А убрать недосуг.

В конторе Хаки обрушился на коменданта поселка:

– Ты, как плохой лошадь! Тебе клок села надо к оглобле привязать, чтоб бежал! Люди видят, что среди поселка ядра чугунные лежат горкой! Найдутся историки – скажут: казаки Дежнева на Хурчан приходили!

– А что, те историки мельничных шаров не видали? – обиженно отвечал комендант. – Ты лучше скажи, Эдгар Карлович, как крышу на мехцехе чинить будем?

В конторе стоял резкий чесночный запах: дневальный зажег две шахтерские лампы.

– Этот карбид кальция пахнет, как охотничьи сосиски, – проворчал Хакк.

За одним из столов сидел механик Воробьев, недавно приехавший на Хурчан. Он держал в руках логарифмическую линейку, пытаясь рассмотреть что-то на шкале.

– Графики ремонта бульдозеров составляешь, Воробьев?

Механик рудника кивнул.

– Как с кузницей будешь?

Присмотревшись, Хакк вдруг заметил, что Воробьев небрит, глаза красные.

– Ты что, Анатолий? Бывший моряк – небритый?

Воробьев дрожащими руками стал собирать графики.

– Случилось что-нибудь?

– Сынишка заболел. Не ест ничего.

– Так иди. Зайдешь ко мне завтра. График потерпит.

Хакк счел неудобным подробнее расспрашивать. Нога противно ныла. Надо идти домой. Эльвина прогреет ее каленой солью. Потом вспомнил, что соли-то нет. Песку разве с чердака принести?

В дверь кабинета постучали. Вошел немолодой человек. Дизелист Николай Савватеев. Почти никто на руднике не звал его по имени. За ним прочно утвердилась кличка Фан Фаныч. Был он чуть сутулый, широкоплечий. На скуластом лице выделялись яркие полные губы. Фан Фаныч вошел легкой походкой и, не дожидаясь приглашения, сел. Вернее, опустился на корточки возле стенки. Так любят отдыхать старые таежники. Хакк выжидательно смотрел на посетителя.

– Это хлеб, товарищ начальник? – Фан развернул тряпицу и ловко бросил на стол краюху. – От него же рыбой прет.

– Рыбой, рыбой! Какой есть! Скоро и такого не будет.

– Мне что? Я-то обойдусь! Всегда, пожалуйста. Я лепешки-ландорики себе на электростанции напеку. Я тухлятину не ем.

– Так в чем дело? Что тебе надо, Фан? – устало спросил Хакк. – Соль кончилась. Ты же знаешь. Не я эту пургу выдумал.

– Что мне надо? Дело до вас имею.

– Какие у тебя могут быть дела? Горючее кончилось, дизеля ваши две недели не тарахтят. – Хакк взглянул в окно и про себя отметил, что сугроб подобрался уже к верхнему стеклу.

– А вот послушайте. Только начну издалека.

– Хоть от сотворения мира! Может, я буду узнать откуда эта пакость – пурга.

– А я люблю пургу. Я в такую погоду хожу гордый, если хотите знать.

– Чем тут гордиться?

– Тем, что я – человек. Я думаю: надо же! Такое метет, а люди дома построили, не сдаются.

– Короче, Фан! – Хакк потер больное колено.

– Какой разговор! Можно и короче! Вы Джека Лондона любите?

– Считаю интересным писателем.

– А я, между прочим, потому и приехал на Север – начитался этого интересного писателя.

– А я считал, что ты после Халхин-Гола сюда приехал. Нам, солдатам, подавай, где потрудней.

– Верные ваши слова. Воевал там. Это так! Но не родился же я на том Халхин-Голе. Я сам с Мариуполя. Так вот все-таки про Джека Лондона: я думаю насчет страхов он прибавил. Или на ихней Аляске холодней, чем у нас. Вот, пожалуйста: «Белое безмолвие… На человека нападает страх перед смертью… Спиртовой термометр лопнул при шестидесяти восьми градусах, а становится все холоднее. Если выйти при такой температуре, получишь простуду легких. Их окончания обжигает мороз. Появляется сухой кашель. А весной, оттаяв мерзлый грунт, вырывают могилу…» Джек Лондон, том первый. Полное собраний сочинений. Все вот здесь! – Фан похлопал себя по широкому лбу с залысинами. – Эдгар Карлович, вы ж тоже северянин! Ведь, ерунда! Правда? Я могу пройти и сто и двести километров по такому морозу. И мехов на себя не напяливать. Одежда – чтоб не тяжело было: телогреечка, шапка с ушами. На ноги… У них там мокасины всякие, а я признаю валенки, подшитые прорезиненным ремнем. И за милую душу…

Теперь уже Хакк смотрел на Николая с интересом: куда он клонит?

– …за милую душу схожу… в район. Про меня же не зря в тайге говорят: «Вон Фан бежит. Голова на метр впереди болтается, глаза красным огнем горят». Быстро обернусь. Где у вас карта? Значит, так: трактора у нас идут по долине Детрина? А я пойду вот здесь. По Нелькобе.

– Гора крутая…

– Э, не такие горки были – все же поднимались. В песне так поется. Здесь всего сто девяносто километров. Об чем разговор? Три дня туда, три обратно. Много не обещаю, а пуд, килограммов шестнадцать, соли дотащу. – Он развернул плечи и поиграл ими, как бы взвешивая заплечный мешок.

– Рискованно.

– Отвечать за меня боитесь? Извини, Эдгар Карлович, я знаю, что ты партизанил под Беловежью. Значит – не трус. Но дети ж… они давятся этим хлебом на рыбном соусе…

– Будь по-твоему. Что надо в дорогу?

– Две… нет, три банки свиной тушенки и командировочное удостоверение. Фуфайка, валенки есть. И шапка добрая. Ороч – кореш мой, подарил. Мы с пим на медведя ходили.

– Где ночевать будешь? Спальный мешок надо?

– Чтоб такой человек, как вы, имел столько предрассудков! Зачем мешок? Две охотничьи избушки на пути. Одна на Медвежьем Броде, другая на Нальчике.

Хакк открыл сейф (эта была вершина творчества местного электросварщика) и стал выписывать командировочное.

– На Медвежьем Броде отметить не забудь, – полушутя, сказал начальник рудника и поставил на удостоверении лиловую печать.

Анатолий Воробьев шел по распадку над Галимым. Вот и расположенная уступами на склоне сопки обогатительная фабрика. Летом здесь было шумно: гремели машины, грохотал поток руды, перекликались весело мильманы и дробилки. Сейчас заметенные снегом, машины казались притаившимся зверьем.

Но качнулась волна поземки. Анатолию Воробьеву показалось, что летнее солнце взошло над Восточной сопкой. Машины ожили, закрутились шаровые мельницы, плеснулась вода в трубах…

Забилось живое сердце рудника.

Фабрика на Хурчане была сезонная. Работала, как говорили, «от первой воды до последней». Ну, сезонных фабрик много. Вон у золотишников вся работа только в сезон.

Но у хурчанцев все было не так как у людей. Начать с того, что фабрика не имела… крыши. Стен тоже не было. Просто так сделали настилы на уступах на скорую руку. Дескать, пару лет продержится, а там другую капитальную соорудят. А пока главное – давать план. И грохотали все эти дробилки, покачивались обогатительные столы прямо под открытым небом.

И еще была особенность: поставили фабрику на склоне, под которым оказалась ледяная линза. С весны, как начнут работать, – так потечет на вековечные льды вода. Льды оттают – и глядишь, то пол покосился, то угол где-нибудь трещину дал. Слесари и плотники только и делали, что подбивали клинья да укрепляли опоры.

И все-таки именно на этих покореженных уступах, на этих столах, которые то и дело приходилось регулировать, получали великолепный, богатейший оловянный концентрат. Разведанные запасы на Хурчане были пока невелики, но руда была уникальная. Надо сказать, касситерит – минерал редкостной красоты. Когда руда со сверкающими прожилками оловянного камня шла по транспортерам, все вокруг озарялось.

Труд всех увлекал, захватывал. Радостно было, когда шоферы, с верхней дороги, по которой возили руду, кричали:

– Дробильщики! Самосвалы пришли! Принимай чистое олово!

А вечером после смены до соленого пота, до ломоты в пояснице грузили мешки с готовой продукцией. И чем тяжелее мешки, чем больше их было, тем веселее становилось на душе.

Рабочие (в поселке их в шутку называли «фабрикантами») любили забежать в сушилку, взглянуть на груды горячего искрящегося песка. Это было зримым результатом их труда. Каждый видел, что работал не зря. И не жалко было сил, не трудно было стоять под открытым небом, мокнуть под дождем или отмахиваться от комарья, лазить по уступам – только побольше бы дать этого тяжелого, как металл, бурого концентрата.

И разве не стоило осенью дрогнуть в заморозки, скользить в резиновых сапогах по обледенелым трапам, чтобы вечером увидеть, как вспыхивает над горой, над приемным бункером алая звезда: «Суточный дан!»

Все это вспомнилось Воробьеву, когда он глядел на темную фабрику, на заснеженные машины.

И разве не стоит переносить все тяготы зимы, чтобы по первой воде включить рубильники и вновь увидеть, как оживет весной эта притихшая сейчас фабрика.

У подножья, в долине, стояли два бревенчатых дома. В одном помещалась столярка, в другом жила семья Воробьевых. И окна, и двери хозяева законопатили, чтобы ветер не бил в них тугими струями: все, старались уберечь от простуды четырехлетнего Иванушку. В доме стало теплее, но даже короткий зимний день не заглядывает теперь в комнату.

Анатолий долго возился у порога, откидывал снег. Потом осторожно как-то боком вошел в комнату. Если бы сын, как всегда, бросился к нему, попросил гостинца… Но он лежал на маленьком топчане в углу. Рядом мать. В голосе ее настойчивость и нежность: «Ну, съешь хоть ложечку, Воробышек!». Но ребенок стиснул губы и отворачивается от еды.

А ведь какой мальчишка веселый был! Как-то Ира понесла поросенку Клепке болтушку. Вернулась и, улыбаясь, сказала: «Клепка передает всем спасибо. Только пожаловался, что ему надоела овсянка. Пшенной каши, говорит, хочу».

– А как ты это узнала? – сразу подбежал к матери Воробышек. – Ты свинкин язык знаешь?

– Конечно. Я его кормлю и всегда с ним разговариваю.

Иванушка очень смеялся! И себе тоже попросил каши.

А теперь осунулся, молчит, ничего не ест.

– Наверно, это все от сухого пайка, от снеговой воды, – тоскливо говорит Ира. – И соли совсем нет… Надо бы показать его хорошему детскому врачу.

– Нет хорошего врача на Хурчане. Есть только «лепила» – Федя Донцов. Что ты на меня так смотришь? Фельдшер. Я схожу за ним утром. Хоть бы ветер стих ночью…

…Еще далеко было до хмурого декабрьского рассвета. Фан Фаныч стоял в тамбуре общежития дизелистов и деловито завязывал на затылке длинные уши меховой шапки. Тамбур был забит снегом чуть не доверху. Фан радовался, что уходит, когда все спят. В душе он был суеверен и не любил, чтобы его расспрашивали перед дорогой. На улице заскрипел снег. Фан выглянул. Перед ним стоял Воробьев в кое-как застегнутом полушубке.

– Ты куда? – не без досады спросил Фан. Он решил задать вопрос первым, чтобы ему самому не «закудыкали» дорогу (считал, что это отведет от него беду в предстоящем пути).

– На горный участок. К Донцову, – откликнулся Воробьев.

Опасении Фана были напрасны: механик и не думал спрашивать, в какое путешествие он собрался.

– Может, покурим? – предложил Савватеев, стараясь перекричать свист ветра, но Воробьев уже скрылся в облаке поземки.

Федя Донцов постучался в дверь, когда ходики в доме Воробьева отхрипели одиннадцать. Ира ждала его как спасителя. Она сама обмела снег с Фединых торбасов и все повторяла:

– Доктор! Доктор! – будто слово это имело магическую силу.

Донцов молча снял стеганку. Худой, с лицом тонким и темным, он казался праведником с иконы суздальского письма. Откинув назад легкие прямые волосы, он бесшумно прошел к умывальнику.

– Ну, где наш больной? – Голос у Донцова был глуховатый.

Он присел на край топчана, взял детскую руку в свою. Потом постучал желтым от марганцовки пальцем по узенькой груди.

– Живот, говоришь, болит? Давай посмотрим. – Он подмигнул Воробышку. – Здесь больно? А здесь? О, брат, это дело поправимое! Горького лекарства не боишься? – Мальчик в ответ улыбнулся, облизнул запекшиеся губы.

Ира следила за каждым движением фельдшера и вдруг не выдержала, заплакала, глядя на худенькое тельце сына.

Донцов стал одеваться.

– Ничего страшного, мамаша. Поможем. Витамины нужны. – И тихо: – А вот плакать при нем запрещается. Грелочка есть? Прикладывайте.

После ухода Донцова Ира нагрела воду, потеплее укутала ребенка и села на краешке постели, как до нее сидел Донцов, держа Иванушку за руку.

Ребенок стал дышать ровнее. Или это ей показалось? Ведь никакого лекарства фельдшер не дал. И вдруг она поняла: ей стало спокойнее от одного только слова «поможем». Как будто вся тысячелетняя мудрость, весь опыт врачевания вошли в ее дом вместе с этим тихим человеком, которого все вокруг так странно называли – «лепила».

А Донцов в это время подходил к столярке. Плотник, который курил у двери, закричал приветливо:

– Заходи до нас! Покурим!

Федя зашел. В просторном помещении стоял густой хвойный дух. На плите в железном баке что-то шипело и потрескивало.

– От так, лепила: шо дизеля стоят, нам до лампочки. И шо воды нема, тоже. Наш инструмент при нас! – Плотник показал на свои руки, потом на топор. – Мы себе дело нашли. Вот стланик рубим и варим.

– Эта патока хоть горькая, а от всех болезней помогает. Ты с этим согласный? – кто-то хрипло поддержал плотника от печи. Из-за клубов пара Донцов не сразу узнал лысую голову коменданта, того, которого с легкой руки Хакка стали называть Плохой Лошадь.

– Вот инструктирую, как варить. Нельзя ж, чтоб цинга по населению пошла пока перебои в снабжении. Я тут на Колыме всего повидал. Я этой колымской повидлы знаешь сколько съел? Зато все зубы целые.

– Ты байки не рассказывай, Плохой Лошадь, ты краще скажи, готово чи не готово? Головы уже у всих от таки, а…

– А до какого времени варить, не знаете! – не без торжества закричал комендант. – Ни черта вы без дяди не знаете. Я ж сказал: пока не загустеет.

В это время варево в котле забурлило и полилось через край. Никого не стало видно.

– От пекло! – закричал плотник.

– Да что ж вы его не снимаете? Переварите, оно ж витамин потеряет, – чуть не заплакал комендант и бросился сдвигать чан. За ним еще кто-то побежал к печке. Варево сняли. Комендант сел на табуретку и почему-то обвел всех удивленным взглядом:

– Не пойму, как на ногу попало… Чем бы ее теперь? Может, мылом?

Все сгрудились около, потом расступились, давая дорогу Феде Донцову. Фельдшер быстро снял с коменданта ботинок, закрутил брючину, осмотрел ожог.

– Масла нет? Тогда снегу давайте. Холодом тоже лечат.

Уходя, сказал:

– Пришлите кого-нибудь ко мне. Я мази Вишневского для него дам. Впрочем, не надо. Мне все равно сюда к Воробьевым идти сегодня. Сам занесу. А ты лежи, не прыгай, – строго приказал он коменданту. – Да! Настоя вашего мне тоже в банку налейте.

Назавтра Донцов пришел к Воробьевым рано. Попросил у Иры кипяченой воды, что-то туда добавил. Но что это – Ира не спрашивала. Хотелось просто верить. И мальчик его слушался, морщился, но пил.

Сидел Федя у них долго – пока Иванушка не уснул.

Вечером снова стук в дверь. Немногословный и неторопливый, он опять дал питье. И на другое утро, и опять вечером.

Заходили к Воробьевым и горняки.

Пашка Дубов, мастер, первый плясун и весельчак на Хурчане, пришел как-то под вечер.

– Принес вам, ребята, освещение сухим пайком! – И стал доставать из мешка куски карбида кальция для лампы. Потом швырнул и угол свой черный полушубок и подсел к Воробышку.

– Ну, Анатольевич, хватит валяться! Решил я тебя на работу взять.

– А я вот больной…

– Ничего. Выздоровеешь. Я тебя в шахту возьму. Пойдешь?

– А мама пустят? У вас под землей темно.

– Уговорим маму. Я тебе лампочку-шахтерку дам. И отбойный молоток. У нас красиво. Стенки в штольне блестят, как огоньки на елке. А я забое вот такая жила оловянная… Широкая, как печка. Даже шире. Чистый касситерит… Ты только каши побольше ешь. Отбойный молоток – тяжелый, надо силу.

Пашка взял с плиты мисочку с теплой кашей, но Воробышек так и не проглотил ни ложки.

– Значит, не хочешь в шахту!

– Хочу. Только что-то… не пускает кашу. Вот дядя Федя мне лекарство дает. Я пью. Правда, мама? Мама, ты где?

– Я сейчас, сынок. Печка дымит у нас… – И она вытерла глаза от слез.

Это был восьмой день болезни. Федя пришел раньше обычного. Ветер утих, и идти было легко. Дверь ему долго не открывали. Когда Донцов вошел, Иванушка спал. Через минуту появилась мать. Неосторожно, шумно поставила на пол ведро. Лицо ее опухло, волосы были растрепаны. Она заговорила как-то странно и отчужденно.

– Я все думаю, Федя… Хурчану пяти лет нету, а кладбище уже есть. На плохом месте. На бугре. Ветер там.

– Не надо об этом думать. Как наш больной сегодня?

– Хуже ему. Спросила: что бы ты хотел поесть? Нам бабушка пришлет с «материка». А он мне: «Хочу яблоко. Только черное…».

И она заплакала. Громко, не сдерживаясь.

– Вы говорите – не плакать. А я… я не могу больше! У меня старший был. Тот – в блокаду. И я думала: самое страшное, когда ребенок просит есть, а дать ему нечего. А этому вот даешь… а он есть не может.

– Ох, мамаша! Не знаете вы, что он просит. Достану я вам черное яблоко. А пока дадим-ка лекарство!

И Федя Донцов стал готовить питье из стланика.

Фан Фаныч появился на пороге комнатушки, которую называли санчастью, уже под вечер. Устало сел на белый табурет и подумал: «Хорошо у Донцова!». На столе настоящая керосиновая лампа, топчан для больных покрыт чистой простыней, а своя постель – пушистым одеялом. Пахнет не то мятой, не то шалфеем. В ящике из-под консервов – аптечка, задернутая марлевой занавеской. На полу – оленья шкура. На печке – химическая колба с крепким чаем. Хорошо! Сам Федя босиком, в расстегнутой рубашке сидел на постели. Старый «Огонек» был открыт на кроссворде. Увидев Савватеева, Федя вскочил, стал наливать в кружку горячий чай.

– Ну, как твой поход, Николай Сергеевич? – Донцов всех называл по имени и отчеству.

– Порядочек! Слетал, как бобик, и прибыл в срок. Лапы вот только приморозил маленько. – Он протянул к лампе распухшие кисти. – Поклажу сдал – и к тебе. Лечи, раз ты фельдшер.

– Где же это тебя? – Донцов плеснул в таз теплой воды и стал мыть руки.

– Да ты никак медицинскую комиссовочку мне делать собрался? Ни к чему. Тут, понимаешь, только прокол получился. Ну, дошел я туда как бог. И встретили меня, как бога. Сам начальник управления за ручку: «Фан Фаныч, дорогой, расскажите, как там у нас? Выдержите до прихода колонны? Все уже готово». Даже бумаги мне показал. Что, не веришь? Да провалиться мне в наледь, если вру… Ну, что ты молчишь? А в наледь я провалился-таки, Федька. Этот Кильчик проклятое место. Главное, туда шел как бог… Может потому, что налегке. А обратно – пуд соли. К тому же шикарно встречали, и каждый сунул подарочек. Тот шоколадку, тот луковицу. А я ж не ишак! Я отвечаю: да мне соль важнее… А завстоловой привязался: возьми да возьми картошки! Вкусная, говорит, как яблоки.

Донцов встрепенулся:

– Картошки? Ты взял? Ну дальше?

– Какое там дальше! Говорю тебе – провалился. Вот так! Хорошо, что от избушки недалеко отошел. Вернулся, обсох. А лапы прихватить успело. Соль мокрая, тяжелющая стала. Ее сегодня на складе кайлом долбили. Мне б ее там, в избушке, поворошить у огня, а я не мог. Криком кричал, как до соли торкнусь…

– Ну, а картошка?

– Бросил я эту овощь! Пропади она пропадом! Ну, начинай. Что же ты меня не лечишь? – И Фан опять протянул к лампе почерневшие кисти рук.

Донцов взял банку и стал осторожно смазывать пальцы Фана.

– Не хочу! – отдернул тот руки. – От этой дряни дегтем прет, я к запахам чувствительный, даже хлеб на рассоле не ел, а ты мажешь… – захныкал Фан.

– Тогда к завмагу сходи. У него, кажется, сало гусиное есть.

– Может, сам сходишь? Ты все же медицина…

– Сам я у него сегодня уже был. Он мужик запасливый и посылки с Кавказа получает. Тебе не откажет: ты отличился.

– А за коим, извиняюсь, шутом ты ходил?

– Искал я тут одну штуку… Для Воробышка!

– Да, как он там, сынок Анатолия? Лечишь? Эх, хотел я ему шоколадку подарить – не донес…

– А картошку донес?

– Говорю, выбросил. Соль-то важнее!

– Неужели выбросил?

– Далась тебе эта картошка! Кажется, пара штук в кармане ватника должна быть.

– А не заморозил их?

– Не. Добрые. Тебе их надо, что ли? Так бери, не жалко!

Федя Донцов просиял.

– Вот удача! Давай сюда!

К Воробьевым они пришли вдвоем. Фан, который всегда терялся в женском обществе, пил горячий чай и дул в кружку, наклоняясь к столу и пряча свои распухшие забинтованные руки.

Донцов, как всегда мягко ступая, прошел к своему больному.

– Вот я и принес тебе черное яблочко, которое ты просил. Видишь? – Он извлек из кармана большую картофелину. Потом не торопясь достал перочинный нож с обломанной роговой ручкой, очистил картофелину и стал нарезать тоненькие ломтики, посыпая их солью. Первый кусочек съел сам, второй протянул ребенку. Тот пожевал, помедлил и проглотил.

– Вкусно?

– Ага! Дай еще…

Прохладные ломтики похрустывали. Иванушка ел и смеялся.

Ира подошла к постели и удивленно смотрела то на сына, то на Федю.

– Он ест! И смеется? Я так давно не слышала, чтобы он смеялся. Воробышек мой! Откуда вы это достали?

Донцов обернулся, чтобы указать на Савватеева, но табуретка у стола была пуста. Фан Фаныч, человек, который поспорил с самим Джеком Лондоном, незаметно ушел.

…С этого для Воробышек пошел на поправку. А когда пурга улеглась, отец вынес мальчика на улицу.

Вдали громоздились сиреневые сопки. Над ними не мело, и очертания их были четки, как на рисунке. В глубоком, как бы распахнувшемся небе плыли легкие облака.

В тишине где-то далеко за Галимым загрохотали тракторы. Все ближе, все громче. Потом прозвучали выстрелы: хурчанцы стреляли из ружей. Так, по обычаю, встречают в тайге первый зимний аргиш.



    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю