355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Чигир » Марцелл (СИ) » Текст книги (страница 1)
Марцелл (СИ)
  • Текст добавлен: 13 августа 2018, 21:00

Текст книги "Марцелл (СИ)"


Автор книги: Виктор Чигир


Жанр:

   

Рассказ


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 7 страниц)

МАРЦЕЛЛ






   – Разве вы единственный врач в Бриджтауне?


   – Зато я самый безвредный из них!


   Рафаэль Сабатини, «Одиссея капитана Блада»






   Утро в госпитале выдалось прекрасное – морозное и свежее. Облака напоминали взлохмаченную сахарно-белую вату – прямо как на моей руке; только моя вата была пропитана кровью, а на небе – новенькая, только из упаковки. За ночь госпиталь выветрил из себя запахи лекарств, разложения и тоски и стал похож на небогатый санаторий где-нибудь в тени под Машуком. До обеда еще можно было считать, что ты и вправду находишься в каком-нибудь санатории на казенном счету; но после обеда, после всевозможных процедур, перевязок и анализов, когда в очередной раз заноют все простреленные конечности, вырезанные аппендиксы и стертые до мяса ноги, а по аллеям и коридорам вновь разнесется запах лекарств и разложения, тогда госпиталь вновь станет собой – глухим приютом для списанных.


   Я сидел на сырой лавочке в тени дикой яблони и ждал звонка на завтрак. По обыкновению я пытался расшевелить пальцы правой руки, которые по утрам всегда были недвижны. Из-под бинтов вместо пальцев выглядывали опухшие, побуревшие от грязи сосиски с белесоватыми, как мокрый мел, ногтями. Зрелище, скажу вам, не из приятных, особенно если брать во внимание то, что назвать это пальцами пока было трудно. Поначалу мне даже смотреть на них не хотелось, но со временем пришлось свыкнуться, и теперь я тешился мыслью, что когда-нибудь пальцы вновь станут нормальными.


   Сестра Зоя сидела рядом, курила и искоса смотрела на мои попытки оживить непослушную плоть. Поутру она всегда была приветлива и даже разрешала пококетничать с ней. У меня это получалось неважно, да и не хотелось, если честно: во-первых, я вот уже полторы недели сидел на сильнейших антибиотиках, во-вторых – сестра Зоя была замужем, и не просто замужем, а замужем за моим лечащим врачом, спасителем моим, майором Л. Вакенадом. Судя по всему, майор был отличным мужиком и, наверное, прекрасным хирургом, но лично ко мне он относился с непонятной настороженностью, передавшейся, как грипп, сначала его жене, а потом и всему персоналу. Не знаю, в чем там было дело, однако ходили слухи, будто сразу после моей операции майор Л. Вакенад официально предупредил весь персонал насчет меня: с этим, мол, сержантиком повнимательнее. Что там я мог вытворить на операционном столе, совершенно не представляю. Наверное, что-то и впрямь нехорошее, раз повелось такое отношение. И хорошо, что не помню. Вот бы и впредь не вспоминать ничего такого... Правда, было в памяти одно воспоминание, неуловимое, но болезненное, как заноза: далекий пористый потолок, слепящая лампа справа, чье-то приглушенное объяснение, как лучше надрезать, и мой голос – сонный, влажный, пришибленный наркозом: «Отрежете руку – сожгу вас в этом же здании». Мог я такое ляпнуть? Думаю, нет. Но дело в том, что это я сейчас так думаю...


   – Чешется? – спросила сестра Зоя.


   – Нет, – ответил я.


   – Плохо. Надо, чтобы чесалась.


   – Могу почесать, чтобы зачесалась.


   – Лучше поработай, – сказала сестра Зоя. – Труд – первейшее лекарство. Именно он сделал из обезьяны человека.


   – Ага, потом увлекся и переделал обратно.


   Глянув на часы, сестра Зоя неторопливо затянулась, прикрывая от удовольствия глаза.


   – И все же почему ты не работаешь? – спросила она. – Даже постель не застилаешь.


   – Трудно.


   – Тебе трудно застелись постель?


   Вместо ответа я потряс перебинтованной кистью, со стороны похожей на надутую резиновую перчатку. Сестра Зоя отмахнулась.


   – Ничего страшного. Нужно просто не лениться.


   – Ты пробовала застилать постель одной рукой? – спросил я недовольно.


   – Не «ты», а «вы», молодой человек, – поправила она.


   – Постель я застилать не буду, – заявил я неожиданно запальчиво. – И воротнички подшивать тоже. Я не левша и не могу работать одной рукой.


   – Можешь попросить товарищей.


   – Я б попросил. Но, слышал, гауптвахта у вас сырая, совсем не для моего здоровья.


   Сестра Зоя ухмыльнулась.


   – Неженка, – сказала она почти ласково. – А каким был? В проем еле вмещался, кровати двигал. Мы думали поле на тебе вспахать.


   – Я и сейчас в форме, – сказал я и подмигнул.


   Сестра Зоя сразу посерьезнела и рефлекторно сжала ноги. Я не отводил от нее нагловатого взгляда. Конечно, я был слишком молод для нее, но временами это забывалось. Не докурив, она выкинула сигарету в бетонную урну, поднялась и, не говоря ни слова, взбежала на крыльцо хирургического отделения, только дверь хлопнула. Я так и не понял, обиделась она или сделала вид, что обиделась.


   Через несколько минут раздался звонок на завтрак, и из здания немедля повалил народ, на ходу стреляя друг у друга сигареты, выпрашивая зажигалки, договариваясь покурить вместе и зарекаясь поделиться в следующий раз. Дворик наполнился говором, руготней и дымом, лавки прогнулись под тяжестью исколотых антибиотиками задниц, а асфальт в две минуты покрылся мерзкими мутными плевками. Мне были противны эти бледнокожие, мандражные солдатики, бежавшие сюда от тягот службы и получившие здесь некое подобие воли. Их самостоятельность была хрупкой, уверенность – анемичной, а озлобленность – жалкой, как будто выдернули из стада всех вожаков и заводил и оставили распоряжаться самых сильных слабаков.


   Я встал и прошелся, чтобы размять ноги, и ко мне сейчас же подошел Павел. Я намеренно не относил его к «сильнейшим из слабейших», однако с каждым днем нравился он мне все меньше. Не знаю, в чем было дело, но подсознательно я склонялся к мысли, что дело в его подозрительном диагнозе – «пониженное артериальное давление». И это в хирургическом отделении, среди пулевых ранений, ампутаций, аппендицитов, геморроев и флегмон...


   – Сёдня я к нему пойду, – сообщил он мне доверительным шепотом. – А если че – меня прикроют.


   Я нахмурился. Как всегда, если меня трогали, когда я этого не хотел, на меня накатывало раздражение. Я спросил, что он там бормочет и нельзя ли погромче.


   – К Марцеллу, к Марцеллу я иду! – пояснил Павел взволнованно. – Сёдня, понимаешь?


   Ага, подумал я. К Марцеллу... Ходила у нас такая легенда. Будто лежит в травматологическом некий Марцелл, знахарь, целитель и костоправ в одном лице. Никто его, естественно, не видел, но это не является доказательством его несуществования. Парни, лежащие в «травме», на вопрос, знают ли они Марцелла, многозначительно молчат или же многозначительно жмут плечами. У отдельных персонажей романтического склада ума это вызывает ненужные ассоциации, а иногда и совершенно неприличные надежды с безумным блеском в глазах и невнятным щебетанием об избавлении. Я не сужу этих бедняг, кому-то, наверное, и в самом деле хуже, чем мне, однако видится мне во всем этом нечто позорное и недостойное мужчины. Вроде гонореи накануне свадьбы.


   – Сдался мне твой Марцелл, – буркнул я и добавил: – Как триппер пионерке.


   – Да лечит он, лечит! – воскликнул Павел и отчаянно затеребил мой рукав. – Мне Веселый рассказал! Он со мной в одной части куковал. Три дня назад привезли с выбитой коленной чашечкой. А теперь – ходит, да так, что врачи не верят. Спрашиваю: кто? Марцелл, грит. Покаж, грю. И показал! Теперь я знаю его в лицо!


   Павел был не на шутку взволнован. Его, как наркомана, била мелкая дрожь, глаза влажно блестели, а болезненная худоба добавляла в этот образ долю сумасшедшинки.


   – Слушай, – сказал я, осторожно отстраняясь. – Не принимай все так близко к сердцу. Я психов того... опасаюсь.


   – Гос-споди! – воскликнул Павел. – Ну, почему в друзьях у меня одни болваны!


   – Ты это... полегче, – сказал я строго. – На себя позырь.


   Павел кисло сморщился и стал похож на битую дворнягу.


   – Да не могу я, понимаешь? – сказал он жалобно. – Спать не могу, учиться не могу, думать не могу. Уже пять лет как проклятый. А тут еще армия, мать ее так. Башка по швам трещит, будто ее тисками сдавливают.


   – Будем надеяться, не сдавят, – отозвался я и попытался отойти в сторонку, но Павел не отставал.


   – Марцелл и тебя вылечит, если попросишь, – сказал он деловито. – А можешь меня попросить – я за тебя слово скажу.


   – Лучше вон за Быкова попроси, – посоветовал я. – Или за Юма.


   – За Юма я и так попрошу, – отмахнулся Павел. – Но ты...


   – Что – я?


   – Почему не хочешь?


   Я посмотрел на свою кисть, похожую на надутую резиновую перчатку, и заявил:


   – А мне и так нравится.


   Павел в сердцах сплюнул.


   – Слушай, – сказал я. – Что ты прилип ко мне с этим Марцеллом? Мало мне головняка? Или своего языка нет? – И вдруг меня осенило. – А-а, понял! Тебе одному идти страшно.


   Павел сейчас же сморщился, отвернулся и буркнул:


   – Вот еще!


   Значит, угадал. Я был очень доволен собой, а в особенности – своей сообразительностью. Криво улыбаясь, я спросил:


   – Зачем вообще все это затеваешь, если страшно?


   Павел слабо отмахнулся.


   – Мне не это страшно.


   – А что?


   – Его телохранители.


   – Телохранители?


   – Да. У него телохранители. Никого к нему не подпускают.


   Я почесал в затылке. Умгу. Еще одна глава в легенду о целителе Марцелле. Телохранители. Большие, хмурые и тупые. Два драбанта и один кавалергард. Наверняка целитель Марцелл вылечил их от смертельных ран, и они на крови поклялись охранять его покой.


   – И что ты от меня хочешь? – спросил я.


   – Сходишь со мной.


   – И пока я буду отбиваться от телохранителей, Марцелл вылечит тебя от твоего давления?


   Павел поспешно закивал, потом, подумав, отрицательно помотал головой. Он был взвинчен до предела. Я молчал, и поэтому он решил, что я почти согласился.


   – Я и за тебя попрошу, – заверил он лихорадочно. – И за Юма. За вас обоих.


   – А что не за всех? – иронически поинтересовался я.


   Павел раскрыл было рот, чтобы ответить, но я его перебил:


   – Нет, не пойду. Я и без того на заметке. Да и тебе не советую. Посадят в подвальчик, что за баней – и баста. А за Марцелла забудь. Чушь все это.


   Павел упрашивал меня минут пять, потом обиделся, отстал и больше не подходил, и даже не взял сигарету, когда ему по дружбе предложили разок затянуться.


   На крыльцо вышла сестра Зоя и спросила, уходили ли на завтрак с венерологического. Солдатики, на ходу кидая окурки в урны, в один голос заорали: «Уходили, уходили!» Тогда сестра Зоя посмотрела на меня и сказала, чтобы я вел людей в столовую. Мне это не понравилось: ответственности за свою службу я хлебнул достаточно. Я поинтересовался, где старшина. Сестра Зоя ответила в том смысле, что старшине нездоровится, а солдатики пояснили: «Понос у него!» Это ничего не объясняло, так как на завтраке, помимо старшины, должна была присутствовать одна из сестер. Я поинтересовался и на этот счет. Сестра Зоя заявила, что ей надо отлучиться и ни на кого, кроме меня, она положиться не может. Солдатики стали меня упрашивать (поутру они всегда были зверски голодны), но я намеренно упрямился, стараясь приучить всех и сестру Зою в частности к мысли, что ответственности совершенно не терплю, несмотря на сержантские лычки и прочие аксессуары военной пригодности.


   Когда определенный результат в этом деле был достигнут и сестра Зоя вот-вот должна была махнуть рукой и сама повести строй в столовую, я сдался. Набрав в грудь воздуха, рявкнул: «Стройся!» Солдатики уже построились, и мой рык лишь привел их в некое подобие готовности. Потом я приказал: «Равняйсь!», приказал: «Смирно!», отпустил пару затрещин двум тонкошеим болтунам, рявкнул: «Марш!» – и два десятка бледных, обросших от отсутствия дисциплины солдатиков, блестя мозолистыми пятками в резиновых тапочках, зашаркали вниз по темной аллее.


   И стало мне так хорошо, и легко, и свежо, будто признались мне в любви сразу несколько девиц, а я прошел мимо и сделал вид, что ни одной из них не заметил... Все же хорошая эта штука – нужность. Вот веду я двадцать солдатиков в столовую, и если не приведу, хрен их кто запустит, и останутся они голодными, злыми и отчаявшимися, а может, даже сляжет кто в порыве безысходности, прямо на крылечке столовой. Это, конечно, не мой первый минометный с безнадежно неисправными минометами, и уж точно не ночная смена в секрете, но что-то родственное все же есть.




   У столовой была давка. Парни с венерологического еще не заходили, потому что столовая и без них была переполнена. Я остановил своих недалеко от крыльца и шепотом, через плечо предупредил всех и каждого, чтобы сейчас же замолчали. Были на то веские причины.


   На крыльце, скрестив руки на груди, стояла Роза, толстая немолодая повариха в белом сальном халате, туго обтягивающем ее крупные овальные формы, и пыталась никого без очереди не пустить. Впрочем, никто и не рвался, так как около нее, грузно подперев перила, расположился зам начальника госпиталя, полковник Македов, в миру: Македонский. Рядом с ним, как бы в довесок, но ступенькой ниже, стоял спаситель мой, майор Л. Вакенад.


   Оба товарища офицера были, что называется, в подпитии.


   Македонский обводил голодный строй парней из венерологического и мой, из хирургического, мутным взглядом, бесшумно икал и, казалось, пытался собраться с мыслями, чтобы сообщить нам что-то важное. Взгляд Л. Вакенада был немногим осмысленнее, и видно было, что он готов при необходимости заткнуть товарища полковника, если тому, не дай бог, вздумается выдавать какую-нибудь военную тайну.


   – Э-э, товарищ майор, – сказал наконец Македонский.


   – Да, товарищ полковник, – отозвался Л. Вакенад.


   – А почему это солдаты не поют, когда идут в строю?


   – Некоторым из них противопоказано петь, товарищ полковник.


   – О как! – удивился Македонский. – А те, кому не противопоказано, почему не поют?


   – Таких мало, товарищ полковник, – сказал Л. Вакенад. – Песня получится слабой. К тому же они учили разные песни.


   – О как, – повторил Македонский и вдруг остановил взгляд на мне. Я замер и вытянулся. – Ты – ко мне! – сказал он коротко.


   Проклиная ту минуту, когда согласился вести строй, я почтенно приблизился к товарищу полковнику, хотел было отдать воинское приветствие, но вспомнил, что головного убора не имею, поэтому просто вытянулся по струнке, рявкнул свое звание, а также цель прибытия к столовой и замер, на все готовый.


   Казалось, товарищ полковник удивился, по крайней мере, ожидал он чего-то другого.


   – Что с рукой, боец? – спросил он по-отечески участливо.


   – Флегмона, товарищ полковник! – выпалил я.


   Македонский тупо нахмурился.


   – Э-это что такое?


   – Гнойное воспаление клетчатки, – пояснил майор Л. Вакенад. Он был чем-то крайне недоволен. – Еле-еле спасли парню руку. Потихоньку идет на поправку.


   – О как, – бросил Македонский. – В зуб, значит, кому-то заехал?


   – Никак нет! – ответствовал я.


   Македонский не поверил – заулыбался хитро и понимающе. Я не удержался – тоже начал скалиться. Такая версия мне даже нравилась, по крайней мере, она была лучше случайного пореза на полигоне и обыкновенного заражения какой-то дрянью.


   Тут из столовой начали выходить ковыряющиеся в зубах солдатики из неизвестного мне отделения, и Македонскому пришлось спуститься с крыльца, освобождая им дорогу. Л. Вакенад незаметно показал мне на строй: убирайся, мол, от греха подальше, и я, мысленно смахивая пот со лба, подчинился. Что-что, а разговоры с начальством никогда не любил.


   Тем временем позавтракавшие, завидев товарища полковника, стали строиться с неестественной поспешностью. Сестра, следившая за ними, сконфуженно поторапливала отстающих. Македонский неподвижно стоял у крыльца и глядел на весь этот спектакль с ленивым офицерским достоинством.


   Вдруг Павел дернул меня за рукав и нервно зашептал: «Вон он, тот с краю, третий, видишь?» Я как-то сразу понял, кто имеется в виду. Это строились парни с травматологического, переломыши, как их еще называли, а показывал мне Павел Марцелла, знахаря, целителя и прочее.


   Марцеллом оказался восемнадцатилетний паренек, веснушчатый, тонкий, с болезненно белой лысиной и гусиной шеей, с острым кадыком и оттопыренными, почти прозрачными ушами, совсем не солдатик и даже не паренек – шкет, хрупкий, безобидный и невинный. На нем не было ни бинтов, ни гипса, ни жгутов, и казалось, находится он здесь по причине своей безобидности и хрупкости. Возможно, так оно и было. Есть же в медицинской терминологии что-то вроде врожденного недовеса? Но я почему-то сразу решил, что под рубахой у него обвязанное бинтами в несколько слоев хрупкое белое туловище, покрытое серыми гематомами, и даже не туловище – тельце, с торчащими ребрами и кривыми ключицами, с животом, прилипшим к позвоночнику, и что били его нещадно по этому животу, и по ключицам, и по ребрам, и отбили там все что можно и все что нельзя, и возможно, нет у него больше селезенки, а может, и чего поважнее.


   – Марцелл... – пробормотал я, стараясь не смотреть на ошалелого Павла. Тот без остановки дергал меня на рукав и все повторял: «Он, он, он, видишь?»


   Тут заговорил Македонский.


   – Вы все сопляки! – объявил он нам. – Вам очень повезло, что кроме радикально настроенных местных нет у вас никакого реального противника. Иначе опозорились бы на всю страну. Профессионалы, говорите, должны заниматься военным делом? Но ведь раньше все были профессионалами. И любой почитал за честь служить своей стране. А вы – позор своих родителей.


   – Товарищ полковник, – сказала Роза. – Вам уже накрыли.


   Македонский пьяно отмахнулся.


   – Товарищ майор, – сказал он. – Вы голодны? Нет? Вот и я что-то передумал. Скажите тогда товарищу... ум-м... поварихе, чтоб не перебивала... О чем это я? А! О сопляках. Так вот. Был в девятнадцатом веке ротмистр при боевых действиях. Бой, значит. Фронтальная атака. Ротмистр – что сейчас ротный – наблюдает за ходом сражения. Первый эшелон в бою. Резервы стоят. Почему? Потому что если они полезут в бой, ротмистр уничтожит и врагов и резерв. Так вот. Капитан взвода резерва подбегает к ротмистру и кричит: «Вот, товарищ ротмистр, наших на правом фланге бьют, пошлите меня туда, я им наваляю!» – «Нет, – говорит ротмистр. – Вернуться в строй». Не отпускает. – Македонский помедлил и вдруг заорал: – Так этот капитан пошел и застрелился под предлогом, что ротмистр ему не доверяет!.. Вы понимаете, до чего было развито это... это самое...


   – Патриотическое самосознание! – подсказали из строя переломышей. Я не сразу понял, что подсказывал Марцелл.


   – Да-а! – взревел Македонский. – И мы видим полный упадок этих чертовых норм! Нужна, ребятки мои, хор-рошая новая война, чтобы смахнуть пыль с мозгов.


   Он внезапно замолк, оглядел нас, притихших и состроивших деловитые рожи, потом с горечью махнул рукой и, подхватив под локоть майора Л. Вакенада, двинулся прочь. Вскоре оба офицера исчезли за углом барака.


   – Посмотрел бы я, как он с геморроем повоюет, – буркнул из глубины строя геморройный долгомученик Быков.


   Это вызвало взрыв хохота. Я не удержался – тоже засмеялся, однако сейчас же успокоился и заставил успокоиться остальных. Не хватало еще, чтобы товарищи офицеры нас услышали.


   – Так, – сказала Роза. – Не толпимся, заходим по одному.




   В 10.00, через час после завтрака, у нас начиналась ежедневная перевязка. Я ненавидел эту процедуру, потому что было чертовски больно, а временами – невыносимо. Порой я ловил себя на мысли, что хожу в перевязочную сам и никто меня не заставляет туда ходить. Сознательность сего поступка должна была бы снизить степень моих мучений, но этого почему-то не происходило. Наверное, потому, что мучения начинались сразу, как только я оказывался за дверью с табличкой «ПЕРЕВЯЗОЧНАЯ».


   А было так: я снимал тапочки, старшая сестра (которую я называл про себя «доктор Менгеле») снимала бинты, сдирала прилипшую вату, и я тут же покрывался холодным потом – кисти своей я не узнавал, это была не моя кисть, это даже кистью не являлось – опухший желто-багровый шарик с пятью торчащими в разные стороны сосисками-пальцами, и скальпельные надрезы, похожие на сонные азиатские глазки, а вместо белков и зрачков – человеческое мясо, один, два, три, четыре надреза на тыльной стороне кисти и один – на ладони, между большим и указательным пальцами, и из каждого надреза торчит хвостик жгута, по которому по идее должно за ночь выходить определенное количество гноя, засевшего под кожей, но по идее, конечно, не выходит, и доктору Менгеле приходится выдавливать, выжимать, выгонять гной собственноручно, я отворачиваюсь и до крови кусаю губы, это еще можно стерпеть, главное вовремя подавить приступ тошноты, но потом доктор Менгеле берет в руки шприц – шприц без иглы – набирает в него какой-то желтой дряни и начинает впрыскивать ее в один, во второй, в третий, в четвертый, в пятый сонный азиатский глазик, да так, что желтая дрянь бьет фонтанчиком из соседнего надреза, они у меня там сообщающиеся, эти надрезы, потом желтая дрянь заканчивается, и доктор Менгеле набирает прозрачной дряни, это самое неприятное, что-то вроде спирта или жидкой соли, мир сужается до размеров одной маленькой клетки, которую жгут паяльной лампой, я начинаю тихо выть, а иногда – кричать, руку сводит судорогой, но я не шевелю ею, потому что доктору Менгеле я не нравлюсь, сколько бы ласковых слов она ни говорила, она в любой момент может позвать майора Л. Вакенада или его зама, и тогда процедура повторится заново, такое уже бывало, и вот, когда я уже ничего перед собой не вижу, а только чувствую, процедура вдруг заканчивается, доктор Менгеле, ласково улыбаясь одними глазами, обмазывает мою кисть зеленкой, которую я не чувствую, кладет на раны кусок бинта, смазанный какой-то пахучей мазью, поверх кладет влажный комок ваты, обматывает все новыми бинтами и говорит свою коронную фразу: «До свадьбы заживет!», ага, думаю, заживет, я выхожу из перевязочной, согбенный, опьяненный пережитым ужасом, за дверью меня встречают солдатики, ждущие своей очереди, и смотрят на меня со странным выражением: помесь жалости и уважения, я молчу и медленно прохожу мимо них и мимо соседнего кабинета, где сидит сестра Зоя, которая тоже все слышала и которая уже знает, что сейчас я войду и попрошу вколоть обезболивающее, но я прохожу мимо, потому что обезболивающее дарует спасение лишь на час, потом рука начинает мстить как обманутая жена, я этого не хочу, поэтому иду дальше, никого вокруг не видя, прижав руку к животу, и глаза у меня наполняются слезами, потому что я жалею себя, и вскоре добредаю до своей палаты, падаю на кровать, и после того, как до отвращения знакомый запах подушки проникает в ноздри, я просыпаюсь, потому что это единственное спасение – считать пережитое сном...


   Не знаю, как другие, но я после перевязки не мог прийти в себя часов двенадцать, а когда, поздно вечером, это наконец происходило, звучал отбой, и нужно было укладываться спать. Наверное, поэтому я рано вставал и долго сидел под дикой яблоней, считая ворон, а потом всевозможно отдалял поход в кабинет к доктору Менгеле. Первое время надо мной шутили в том смысле, что товарищ наш сержант перед смертью не надышится, и я, справедливо оскорбляясь, приучил себя ходить в перевязочную чуть ли не первым. Было очень досадно, но долю морального утешения я получал. Вдобавок болтунов это затыкало. А день без колких шпилек тек несравненно быстрее.


   Но несмотря на все ухищрения, день мой, как и раньше, делился по гнусному несправедливому принципу: до перевязки и после. До перевязки я чувствовал себя здоровым, после перевязки – меня переубеждали в обратном. А наутро все повторялось.


   Стараясь хоть как-то отвлечься, я приседал или сдвигал кровати, чтобы сделать брусья. Но упражнения на брусьях давались с трудом (всего три-четыре подъема за раз), и брусья я вскоре забросил.


   А чуть позже я приохотился читать. Первую книгу дала мне сестра Зоя. Это был Майн Рид, что-то о некоем Роланде Стоуне, но я засыпал над ним и поэтому вскоре обменял на «Анну Каренину» – дряхлую толстенную книженцию. Помню, я очень обрадовался, что, наконец, прочту что-то полезное и родное. Но радость быстро прошла, так как Толстой никак не сочетался с тяжестью в голове, болью в руке и тягостным ожиданием следующей перевязки. Мысли мои путались, строились бутербродом, в три яруса, перекрывая одна другую, и вот я уже не читал, а бессмысленно смотрел на строчки и представлял себе шприц доктора Менгеле. К тому же в книге не хватало многих страниц, и можно было только догадываться, что случилось, когда Вронский впервые увидел Каренину или о чем беседовал Левин со Свияжским. Я знал, кто вырывает страницы и с какой целью, но долго молчал. Потом, когда в очередной раз пришлось безуспешно додумывать то, что написал Лев Николаевич, я, к удивлению своему, вскипел, с отвращением захлопнул книгу и заорал на всю палату: «Вырывайте до закладки, а не после!» И еще кое-что прибавил. Естественно, никто не ответил, только Юм рассмеялся, слабо и тихо. Кражи страниц ненадолго прекратились, но вскоре возобновились и в один прекрасный день ударили с удвоенной силой, так как по госпиталю после особо вкусной гречки прошлась волна мощнейшего поноса. Ненавижу Толстого.


   Впрочем, чтение не помогало. Оно отвлекало, конечно, но служило скорее оправданием тишины, когда не о чем было поговорить с людьми, лежащими рядом.


   Нас было шесть человек в палате: я, Павел, старшина Ринат со спицей в ключице, некий тип по фамилии Скрылев с зараженной пяткой, Быков с пачкой свечей от геморроя и бедняга Юм с больными почками. Благодаря этим людям я многое узнал о современной медицине и о том, что человеку вообще свойственно болеть. Раньше это всегда почему-то проходило мимо меня. Теперь я знал, что в случае геморроя мне поможет анестезол, в случае с больными почками – цистон, в случае гипотомии – пантокрин, а если заболит кишечник – цитрат бетаина. Еще я узнал, что такое анемия и бронхиальная астма, грибковые поражения и эпилептические припадки. И все это было у восемнадцатилетних парней, моих ровесников, у которых вся жизнь была впереди, и неизвестно, как они собирались ее проживать. Мало того, почти все они гордились своими болезнями, как орденами, и даже вели негласные соревнования: кому хуже.


   Хуже, конечно, было Юму. Юм был у нас старослужащий, и служба его, видимо, не щадила. Он был большой – больше меня и больше старшины, – но вот взгляд, голодный взгляд затравленной лисички выдавал в нем человека сломленного. Он почти не поднимался с постели, и еду ему приносили на синем, скользком от жира подносе. И каждый раз, когда он не соблюдал норму потребляемого, почки устраивали ему небольшой блицкриг. Странно было лежать на спине после отбоя, смотреть в темный потолок и слышать его короткие нервные стоны, прорывающиеся с частотой в тридцать-сорок секунд. Никто не спал, пока капельница, висящая над ним, словно образ, не опустошалась и дежурная сестра не уносила ее – после Юм на несколько часов замолкал, а когда почки снова начинали болеть, мы уже дрыхли без задних ног. Его недолюбливали, но в то же время боялись, что когда-нибудь можно оказаться на его месте.




   Я лежал на боку, прижав ноющую руку к груди, и смотрел на спящего Юма. Ему снова поставили капельницу. Лицо его было недвижное и немного мертвое, и я думал, что бы я сделал, если бы он вдруг перестал дышать.


   – Юм, – позвал я громко. – Ты жив?


   – Смешно, – отозвался он одними губами. Глаз он не открывал. – Где все?


   – На перевязке.


   – А ты?


   – А я – здесь.


   – Слышал, как ты орал, – сказал он. – Действительно так больно?


   – Не, претворяюсь.


   Юм улыбнулся:


   – Так и думал.


   Юмор у него был скверный, зато чувство юмора зашкаливало. Однажды спросили у Павла в шутку: «Кто летает под водой на глубине в тысячу метров?» – так вот Юм оказался единственным, кто хохотал искренне.


   – Только ты орешь на перевязке, – сообщил он. – Зойка жаловалась, что у нее сердце кровью обливается.


   Я фальшиво хохотнул.


   – А она не жаловалась, что именно в ее дежурство у тебя почки стреляют?


   – Главное, чтоб вы не жаловались.


   – О нас не думай.


   – А о ком думать? О себе?


   – Можно и о себе, раз ты такой извращенец.


   Юм закашлялся, и я не сразу понял, что это он смеется.


   – Я те припомню, – пообещал он.


   – Запиши, а то забудешь, – посоветовал я, осторожно переворачиваясь на спину. Было очень хорошо смотреть в потолок и болтать ни о чем. Это отвлекало. – А знаешь, чья жена наша Зойка? – спросил я.


   – Это не запрещает ей сочувствовать, – отозвался Юм.


   – Себе бы посочувствовал.


   – Мне хватает чужого сочувствия. Так уж я устроен и так уж вы устроены: то, что дается даром, – надоедает; то, что дается даром и отталкивается, – преподносится снова.


   Я немного обалдел.


   – Да ты, смотрю, с мозгами. Или в кроссворде вычитал?


   – Самое бесполезное занятие – ваш кроссворд, – сказал Юм. – Самое бесполезное из всех полезных. Что до мозгов, то это такая же мышца, как и бицепс.


   – Однако, – проговорил я. Это было что-то новое. – А что думаешь насчет небольшой интрижки с сестрой Зоей?


   Юм открыл глаза и зашевелился.


   – Чего?


   – Эт я шучу, – сказал я весело. – Скажи лучше, что думаешь по поводу напрягов в нашем регионе.


   – А в нашем регионе есть напряги? – удивился Юм. – По-моему, руку ты себе сам погрыз.


   – Это – да, но все же.


   – Все же... – Он помедлил. – Трепотня. Солдатское радио.


   – А то, что неделю назад пытались утащить двух солдатиков? – напомнил я.


   – Сказка, – бросил Юм уверенно. – Слово о полку Игореве. Зачем – вопрос другой.


   – Подожди, – сказал я нетерпеливо. Мне стало интересно. Я перевернулся обратно на бок. – Вот стоят два солдатика на кэ-пэ-пэ. Вот подошли к ним десять местных – заболтали, схватили и потащили. Один вырвался, поднял тревогу. Другой вырваться не смог, и его до смерти искололи собственным ножом. Где тут сказка?


   – Сначала нужно понять, кому она нужна и для чего? – проговорил Юм медленно.


   – Ну?


   – Что – ну? Каким ослом ты будешь, если признаешься командованию, что солдатики твои, к примеру, подрались между собой из-за сигаретки?


   – Что-то непонятно, – пробормотал я. – Как подрались? А местные?


   – А местных не было. Местных потом нарисовали. Чтоб было на кого спихнуть гнев матерей.


   Я помолчал. Признаюсь, эта история обернулась для меня в совсем другом свете. Она с самого начала мне не нравилась, но совершенно по другой причине. Мороз пробегал по коже, как представишь, что тебя с товарищем тащат куда-то, товарищ вырывается, а ты – нет... К тому же видел я этого «товарища», приводили разок в перевязочную – долговязый такой, светлый, и порез под глазом... Значит, сигаретку не поделили...


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю