355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Улин » Зайчик » Текст книги (страница 4)
Зайчик
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 17:47

Текст книги "Зайчик"


Автор книги: Виктор Улин


Жанр:

   

Прочая проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 9 страниц) [доступный отрывок для чтения: 4 страниц]

Через неделю мне сняли швы и сказали, что я здорова. потом дали подписать бумагу о том, что я в здравом уме добровольно отказываюсь от своей дочери и обязуюсь никогда не интересоваться ее судьбой – и наконец я вышла из роддома в зимний вечер. Такой мягкий и ласковый, и такой безразличный к моей судьбе.

Я возвращалась домой, не чувствуя под ногами земли. Меня колотил запоздалый ужас лот всего случившегося и всего содеянного мною. Я не знала, как буду жить дальше и можно ли вообще после всего этого жить. Мне казалось, что жизнь кончена при любых условиях; я шагала с единственной мечтой спрятаться в комнате за шкафом и тихо умереть на своей постели. Ощущение конца было столь сильным, что я не думала ни о чем ином. Жизнь моя, воспоминания о детстве, так и не осознанные надежды на будущее – все теперь было обрублено. Мне больше ничего не оставалось.

В квартиру я попала не сразу: с замком что-то было сделано изнутри, и он долго не отпирался. Когда же наконец я с ним справилась и отворила дверь, в лицо мне ударил дух общественного туалета. Ничего не понимая – может, я ошиблась этажом?… – я вбежала в комнату. Там на скользком, загаженном полу сидела бабушка со старыми шерстяными рейтузами, повязанными на голове вместо платка, и ковырялась ложкой в ночном горшке.

Я прислонилась к стене, удерживая тошноту. Я глядела на нее и думала, что ошиблась в оценке своей судьбы. Ничего не кончилось – все еще только начинается.

Бабушка не заметила моего появления. Она взглянула на меня без эмоций и снова уткнулась в горшок. И я поняла, что за время моего отсутствия с бабушкой произошло нечто ужасное.

Не помню, как протянулись вечер и ночь. Ко мне вновь и вновь приходило сожаление, что я не умерла во время родов. А утром, вздрагивая от боли, обжигающей снизу, я побрела за участковой.

Та явилась вечером, брезгливо осмотрела бабушку, морщась от вони, успевшей въесться в стены, и равнодушно объявила, что это старческий психоз, спровоцированный инсультом, что в бабушкиной голове пошел необратимый процесс, и так далее, из чего я подняла одно: лучше быть уже не может, будет только хуже и хуже. Подумав, она добавила, что у бабушки здоровое сердце и очень крепкий организм, поэтому в таком полуживотном состоянии она может протянуть годы и годы, и меня саму отправить в могилу вперед себя. Я спросила дрогнувшим голосом – господи, но что же тогда делать?… – участковая ответила, что можно вызывать «скорую» и бабушку тогда увезут в психбольницу, но предупредила: там ее будут бить и колоть сильнодействующими препаратами, отчего она умрет недели через две. Выложив все это и посоветовав лично мне принимать каждый вечер по тридцать капель валерьянки в горячей воде, она тщательно вымыла руки с мылом и ушла, оставив меня наедине с бабушкой, которая все это время ползала по полу, сосредоточенно выискивая что-то в щелях старого паркета.

Я стояла у окна, мучительно глядя вниз, на беззаботную суету вечерней улицы, и никак не могла понять, за что все это? Неужели моя вина, за которую должна была пострадать лично я и никто больше, навлекла кару на нас обеих?…

Психбольницу я перечеркнула сразу– и, положа руку на сердце, могу сказать, что и потом, в самые страшные дни ни разу о ней не вспомнила. Мне было жалко бабушку; настолько жалко, что я плакала бы над ней круглыми сутками, если бы только умела. Между нами никогда не возникало душевной близости, мы были разделены невидимым барьером, возведенным бабушкой якобы для моей защиты, но ведь она убила на меня остаток соей безрадостной жизни, кормила меня и одевала, читала книги и рассказывала стихи, беспокоилась обо мне – и я конечно, любила меня без памяти, хотя боялась проявлять это. Я не могла отправить ее теперь на верную смерть: это было бы все равно, что убить себя. Себя?… Вроде бы совсем недавно, переживая ненужную беременность, я всерьез мечтала о самоубийстве, от него удержала лишь внезапная жалость к бабушке. Теперь же вроде удерживать было нечему, она все равно ничего не понимала, но нет – мысль об уходе больше ни разу не посетила меня! напротив, я чувствовала себя обязанной жить. Жить, чтобы подольше не дать угаснуть меркнущей бабушкиной жизни.

Вспоминая все это теперь, я иногда думаю, что любой, кто со стороны прочитал бы мои тогдашние мыли, поразился отсутствию логики. Еще вчера я добровольно отказалась от собственной дочери, швырнула на произвол судьбы слабенькое существо, которому была необходима в жестокой борьбе за жизнь – а сегодня решила положить все силы на поддержание безумной старухи, которая при любой заботе так или иначе должна была умереть?! Да, внешней логики нет. Но разгадка проста: бабушка была м о я, родная и единственная. А дочь… Несмотря на примеры из классики, я так и не успела испытать к ней материнских чувств. Из всего, связанного с родами, помнилась лишь многочасовая боль, все еще тлеющая в теле – но это никак не связывалось с самосознанием женщины-продолжательницы рода. Назвавшись «женщиной понарошку», я с предельной точностью определила свое состояние. Я действительно была еще не женщиной, хотя познала все этапы женского пути; я оставалась просто изнасилованной девочкой. Для того, чтобы стать женщиной, мало быть ею внешне, познать грех, зачать, выносить и в муках родить дитя – нужно еще что-то. Но это я поняла гораздо позже.

Тогда же я о таких вещах не задумывалась. передо мной была одна цель: быть с бабушкой. Нет, конечно, нельзя сказать, что я спокойно стерла из памяти все вчерашнее. О дочке я вспоминала, особенно в первые дни. Бабушка не верила в бога и вообще презирала любое проявление «поповщины» – это было у нее одним из наиболее презрительных выражений, – но тем не менее слово «грех» употребляла часто; смысл его я прекрасно понимала. И сейчас чувствовала, что я грешница, и не простая, а смертная, ибо совершила страшный, низкий, недостойный не только человеческого, но даже животного звания поступок. Ни мама-кошка, ни мама-собака, ни даже мама-свинья не бросит своих детенышей, а я бросила; я была хуже любого животного, даром что ходила на двух ногах. Признаюсь честно: после возвращения из роддома я то и дело вздрагивала, услышав шум на лестнице: вот сейчас раздастся звонок, и за мной придут, скрутят руки и уведут и жестоко накажут за мое преступление. Но дни сменялись днями, никто не собирался меня арестовывать; и скоро страхи притупились, а потом и вовсе стерлись. И, думая о брошенной дочери, я уже полагала, что в доме ребенка его гораздо лучше, чем было бы здесь.

А здесь был кошмар. Бабушка действительно сошла с ума.

Она не воспринимала меня как свою внучку, беседовала со мной на «вы» – она всю жизнь гордилась тем, что не было ни одного человека, с которым бы она была на «ты»; бедная, она даже не понимала ужаса своего одиночества… Иногда, как посторонней подробно рассказывала мне обо мне; она металась по квартире, непрерывно роясь в вещах, переворачивала все вверх дном, постоянно что-то ища и перепрятывая. Временами, правда, к ней вдруг возвращался рассудок, но это было еще хуже. Бабушка узнавала меня – и с неугасающей, исступленной яростью вновь кляла за позор, нанесенный мной всему нашему роду, обзывала дрянью подзаборной, отцовым отродьем, награждала разными другими словами, которых прежде я даже не представляла в ее дистиллированном лексиконе. Заводя сама себя, она быстро доходила до истерики, захлебывалась слюной, переходила с крика на вой, каталась по полу, с ненавистью разрывая на себе одежду, и швыряла в меня всем, что попадалось под руку. Я убегала, запиралась в туалете и сидела там, как мышь, ожидая, пока она откричится и впадет обратно в тихое беспамятство. Очень скоро она перебила всю посуду, какая у нас имелась, и мне пришлось купить для еды алюминиевые кружки и эмалированные тарелки. Бабушка продолжала швыряться кружками, но те лишь мялись, отлетая от стен. Она понимала, что новая посуда отказывается биться, и ярость ее делалась еще сильнее. А я молила бога об одном: чтобы она не швырнула чем-нибудь в окно, не представляя, где тогда искать стекольщика. Но бабушка в окно не бросала: видимо, уже не соображала, что и его можно разбить, причем с гораздо большим грохотом, чем просто чашку.

О том, чтобы вернуться в школу, не могло быть речи. Я вообще старалась как можно реже оставлять бабушку одну – в магазин летела стрелой и возвращалась, дрожа от предчувствий, поскольку любое мое отсутствие было чревато катастрофой: она ковырялась в замке, включала газ, отворачивала краны, пыталась протолкнуть разные тряпки в канализацию… раза два или три, правда, ко мне из школы приходили; потом я перестала отпирать дверь на замки, и меня оставили в покое.

Мир забыл о нашем с бабушкой существовании. Мы словно очутились вдвоем на громадном, медленно тонущем корабле посреди сего океана; не осталось на свете больше никого кроме нас, да и мы сами вот-вот должны были исчезнуть.

Бабушка бормотала себе под нос, вспоминая имена давно умерших или вовсе не знакомых мне людей, повторяла какие-то географические названия, связанные со своей молодостью; не покидая комнаты, она в бреду совершала путешествия в пространстве и времени, куда-то далеко в прошлое и даже просто в несуществующее никуда; она была здесь и не здесь, в каком-то собственном, иллюзорном, но бурном и яростном мире. Я старалась не слушать, но иногда все-таки пускала в себя ее глухой голос – и мне становилось жутко. Мне вдруг начинало казаться, что мир вывернулся наизнанку. Что не бабушка, а я сошла с ума; не бабушка а я вдруг разучилась нормально воспринимать окружающее, заблудилась во времени и считаю бредом ее совершенно нормальные слова. Это бывало настолько неожиданно и настолько страшно, что у меня кружилась голова; я затыкала уши и зажмуривалась, напрягалась всем телом до онемения, чтоб самой не отдаться безумию, чтоб сбросить этот подкравшийся сзади кошмар, призрак начинающегося сумасшествия – и вернуться в черную, но реальную действительность.

Вскоре бабушка потеряла сон, стала бродить сутками напролет, шурша и бормоча, и я часто просыпалась ночью в ужасе, почувствовав, как она склоняется над моим изголовьем, пристально всматриваясь в мое лицо; я вскакивала с криком, боясь, что в припадке слепой ярости она запросто может меня чем-нибудь ткнуть. Скоро и я разучилась спать по ночам, время стерло границы и сутки сделались однообразно ровными. Я перестала переодеваться и не убирала постель – моталась, не различая дня и ночи, время от времени падая и отключаясь ненадолго, потом вскакивала от какого-нибудь шума и все продолжалось вновь.

Потом, уже через годы после бабушкиной смерти, я узнала, что мне надо было самой сходить в психдиспансер и вызвать участкового психиатра – оказывается, существуют и такие! Тогда бабушку поставили бы на учет и прописали ей таблетки, дающие сон и снижающие агрессивность. Она, конечно, не выздоровела бы и все равно скоро умерла, но по крайней мере не мучилась бы сама и не мучила бы меня… Но тогда я была неопытна, и мне никто ничего не посоветовал, даже участковая, которая наверняка знала в этих делах больше, чем я.

Так кончилась зима, миновала весна, наступило лето, потом осень и снова вернулась зима – я жила на пределе, борясь с отчаянием; я не знала, сколько еще это продлится и надолго ли меня хватит.

Бабушка вроде бы застопорилась в одном состоянии, но все-таки ей становилось хуже: силы ее таяли с каждым месяцем. Где-то в конце лета она разучилась глотать пищу: что-то отказало в горле. Пить она кое-как могла, и я ходила на рынок, покупала за страшные деньги – слава богу, ее и мою пенсии все-таки приносили с почтой – курицу, потом резала ее на множество кусочков, варила каждый день свежий бульон, пропускала лохмотья мяса через мясорубку и этой жижицей поила бабушку из ложечки – мне. конечно, никто этого не подсказывал, я случайно сообразила сама и наверняка не смогла бы придумать ничего лучшего. Сама я вообще почти не ела, я была не в состоянии есть от вони, усталости и напряжения, покупала себе лишь хлеб и иногда молоко. Я осунулась, почернела, от меня остались кости в серой коже, с меня падали платья и пальто болталось, как на пугале – я сгорала на медленном огне, чувствуя. что скоро от меня ничего не останется…

Бабушка умерла весной.

Я почувствовала приближение смерти заранее, хотя прежде никогда не видела ее вблизи. Бабушка уже не вставала и даже почти не пила – лежала плоско на своей кровати, тяжело дыша; мне было страшно и хотелось кричать или даже чем-нибудь грохотать, лишь бы не слышать натужного бабушкиного дыхания. Не знаю, сколько дней прошло так, наверное, уже на грани между жизнью и смертью, когда однажды вечером бабушка застонала. Я подбежала, нагнулась над ней – она посмотрела на меня внимательно с неожиданно осмысленной, жуткой тоской и вдруг еле слышно произнесла мое имя. Я было отпрянула, ожидая обычного приступа ярости, но тут же поняла – это не то. Передо мной опять была моя прежняя бабушка, и она хотела что-то сказать, почти беззвучно шевеля губами. Лицо ее перекосилось, в глазах горело страшное усилие, но горло уже совсем не слушалось, не получилось даже одного слова; она вытолкнула их себя невнятное – «прос…»– и больше ничего не смогла.

Я чувствовала, что она испытывает страшные муки, что ей стало бы легче умирать, если б она сумела договорить нечто важное, снимающее тяжелый груз с души. И я припала к ней, обняла ее высохшие плечи, целовала ей лоб и глаза и повалившиеся щеки – и кричала, что я люблю, люблю ее, что она мой единственный родной человек, что она поправится и будет жить, и все у нас будет хорошо… Я, кажется, в тот миг сама в это верила: ведь бывает при других болезнях, что минует кризис и человек выздоравливает назло медицине, и жизнь продолжается. Но бабушка вдруг напряглась и ужасно захрипела, и мне показалось, что она вот-вот задохнется. Я подняла ее легкое тело на подушки, придвинула стул к изголовью, а она все хрипела и, как ватная, валилась набок – и тогда я бросилась вызывать «скорую», впервые за весь год обратилась к врачам.

Но сдуру проговорилась, что бабушке восемьдесят два года, и «скорая помощь» ехала к нам почти час. Я металась от телефона-автомата к дому – бабушка со свистом вбирала воздух и пыталась натянуть на себя одеяло – и обратно из дома к автомату; я звонила туда каждые пять минут, я кричала, что надо скорее посылать бригаду, вспомнив даже слово «реанимация», ведь тут у м и р а е т ч е л о в е к! – и чувствовала полное бессилие перед черной трубкой с равнодушным голосом диспетчера.

Наконец они приехали, два здоровых парня, мельком взглянули на бабушку, тихо поговорили между с собой, затем объяснили мне: это агония, то есть она умирает и ей уже ничем нельзя помочь. Я сама знала, что бабушка умирает: она медленно умирала целый год – но сейчас она хрипела страшно и мучительно, и скрюченные пальцы ее царапали пододеяльник, и я умоляла врачей сделать ей обезболивающий укол, уменьшить последние муки. Мне ответили, что во время агонии человек уже ничего не чувствует, а специальные препараты у них на строгом учете из-за наркоманов – список «А»! – и они ничего не могут сделать. Прежде я никогда даже не видела покойника, если не считать детской памяти о маме, а тут бабушка умирала прямо на моих глазах – и мне казалось, что я сейчас умру вместе с нею… Врачи стояли рядом, наблюдая за процессом. Бабушка была вроде еще жива, но лицо ее вдруг стало меняться, мгновенно налилось изнутри какой-то яблочной желтизной, заостряясь всеми чертами, делаясь похожим на искусственную маску; потом она выдохнула с особенно жутким хрипом и неожиданно затихла. Я была почти без сознания, но все-таки видела, как один из врачей нагнулся над нею, что-то потрогал, потом выпрямился и сообщил мне, что бабушка умерла. Потом они выписали справку, велев утром вызвать своего врача из поликлиники и ушли, напоследок тщательно вымыв руки – точь-в-точь как наша участковая год назад.

И я опять осталась одна с бабушкой. Только теперь уже не с живой. а с мертвой.

На меня вдруг обвалилась тысячетонная усталость и я почувствовала, что сегодня у меня не осталось сил же ни на что. Я механически выключила свет, пробралась в свой угол, легла и мгновенно провалилась, и проспала, как убитая, всю ночь – в душной комнате, наполненной теплым запахом смерти, рядом с неприбранной бабушкой.

А утром чуть свет, дрожа од запоздавшего ужаса, схватила оставленную врачами бумажку и на всякий случай бабушкин паспорт из тумбочки – я становилась умнее и умнее! – и отправилась в поликлинику. Участковая дала другую справку и нарисовала, как доехать до похоронного бюро.

Оно разместилось в хорошеньком деревянном домике. Сонная тетка выписала свидетельство о смерти и сказала, чтоб я шла в соседнее помещение выбрать для бабушки гроб, а потом скорее ехала на кладбище в спецкомбинат договариваться насчет места, предварительно оплатив расходы. Последние слова меня озадачили. Раньше я как-то не задумывалась над тем, на какие средства хоронят людей; в роддоме с меня ничего не взяли за рождение дочери, и столь же естественным казалось, что и умирать человек должен бесплатно – и известие о необходимости платить за бабушкину смерть ввергло меня в транс. Был конец марта; через несколько дней ожидались наши пенсии, а сейчас на руках у меня имелось рублей десять. Я осторожно спросила, во что обойдутся похороны. Тетка сказала уклончиво, что по государственным расценкам все укладывается в сто рублей, но на самом деле все выйдет гораздо больше – но как и почему, не уточнила. Но меня это не волновало: какая мне была разница, больше ли и насколько, для меня и сотня представлялась бесконечно большой суммой, все равно что для других тысяча или даже миллион.

Делать мне тут было нечего, и я поплелась домой, совершенно растерянная, не зная, что можно предпринять. Я смутно представляла, что при похоронах помогают родственники. У нас их не имелось, так как бабушка с мамой эвакуировались в этот город во время войны, а потом, когда пришло извещение о гибели дедушки, уже не смогли вернуться и застряли тут навсегда. мысли обратиться к отцу у меня не возникло: я переняла от бабушки дурацкую фамильную гордость; впрочем, я все равно не знала, где его искать. наверное, можно было занять у соседей, но бабушка много раз повторяла, что нет большего позора, чем попрошайничать и занимать деньги, и этой возможности для меня тоже не существовало.

Все-таки я позвонила к соседям по площадке и под вздохи об «отмучившейся» бабушке – хотя никто их них ни разу не наведался к нам, пока она действительно мучилась – узнала, что этим делом обычно занимается организация, в которой человек работал. Я каким-то образом вспомнила школу, где до моего еще рождения, по рассказам, преподавала бабушка, оседлала соседский телефон и после цепи звонков выяснила, что школа с этим номером расформирована лет десять назад. Потом одна из соседок сказала, что довольно давно, когда наша жизнь еще текла нормально, бабушка говорила, что живет спокойно, так как отложила деньги себе на похороны – и посоветовала порыться в вещах и бумагах.

Вздрагивая о прикосновения к бабушкиным личным вещам, до сих пор бывших для меня под запретом, а теперь в один миг ставшим кучей ненужного хлама, я перерыла комод и в засунутой под белье плоской коробке нашла все бабушкины богатства. пачку хрупких треугольных писем без марок с серыми штемпелями военной цензуры; десяток старомодных групповых фотографий на твердом картоне, где некоторые лица почему-то были замазаны фиолетовыми чернилами или даже выцарапаны насквозь до самой волокнистой подкладки; какие-то полуистлевшие, ломающиеся на сгибах справки; аккуратно перевязанную нитками стопку красных мандатов с суровыми профилями вождей; неизвестно откуда взявшуюся у бабушку коробку позеленевших от времени патронов… И, наконец, в руках у меня оказался конверт, надписанный бабушкиным аккуратно наклоненным почерком: «НА ПОХОРОНЫ». Вздохнув облегченно, я оторвала край и вытряхнула на стол… двадцатипятирублевую бумажку. И тут впервые по-настоящему осознала, сколь глупо было обижаться на бабушку, равно как и верить ее теоретическим постулатам, принимать жизнь с ее точки зрения: ведь все эти годы она обитала в несуществующем, иллюзорном мире. В мире, рожденном черной магией партийных съездов, не имевшем ничего общего с настоящей, злой и суетливой жизнью, которая отличается от докладов генеральных секретарей и учебников истории. Потому что лишь совершенно слепой к реальности человек мог «спокойно жить», отложив на похороны двадцать пять рублей в то время, когда самый дешевый гроб стоил шестьдесят… Эти мысли пронеслись в моей быстро взрослеющей голове в один миг, пока я стояла над кроватью, где все еще лежала бабушка, и раздумывала, как добыть деньги.

Соседки суетились вокруг, что-то делали с бабушкой – я грызла ногти, мучительно пытаясь сосредоточиться. Взгляд мой блуждал по комнате в поисках чего-нибудь, годного для продажи: я уже поняла, что иного пути нет. Но мебель была стара, убога и обтерхана, в шифоньере не висело ни одной добротной вещи, и я знала, что у бабушки нет даже обручального кольца, поскольку с дедушкой они состояли в гражданском браке, а все добро, доставшееся по наследству от родителей, которых она почему-то не любила вспоминать, она еще в сорок первом году отдала в Фонд обороны… И в конце концов я увидела книги, больше смотреть было просто не на что. Я чувствовала себя так, будто продаю еще живую бабушкину память, но выхода не оставалось. В букинистическом магазине меня встретила очередь с туго набитыми сумками и я быстро поняла, что сидеть тут до вечера, а деньги все равно выплатят лишь после продажи. Мне же они требовались сегодня, сейчас, немедленно – и я опять начала впадать в транс. Тогда ко мне приблизился мужчина без глаз на лице – так ловко он их прятал – и осведомился, какие у меня проблемы с книгами. Наверное, мой отчаянный вид подсказал ему, что можно хорошо поживиться. Я привела его к себе, вытеснила на кухню соседок и торопливо задвинула ширмой кровать с мертвой бабушкой. В кармане у безглазого нашлась сумка, он развернул ее, деловито сдвинул в одну сторону все стекла в шкафу и принялся грузить книги. Взял Достоевского, Мопассана, Дюма, еще что-то – сколько вместилось – и отсчитал двести рублей. По движениям его рук я догадалась, что книги стоят гораздо больше, но у меня не хватало энергии для торга, для меня и две сотни были спасением.

Я опять поехала в похоронное бюро, купила подходящий гроб и удачно привезла домой, дав десятку частнику на «жигулях» с багажником на крыше. В подъезде мне удалось найти двух мужчин, которые бесплатно занесли мне гроб в квартиру, а потом долго маялись, с бабушкой: парни из «скорой» не сказали мне, что ее надо было сразу переложить на жесткое, хотя бы на пол, и теперь бабушкино закостеневшее тело никак не укладывалось в узкий ящик.

Я даже не заметила; как наступил вечер и стало поздно ехать на кладбище. отложив все до следующего утра, я устроилась в кухне на полу: оставаться в одной комнате с бабушкой почему-то теперь было невозможно. Но в эту ночь я уже не могла спать; меня била нервная лихорадка, мне казалось, будто кто-то скрипит паркетом в комнате, а временами из-под двери вроде бы даже пробивалась полоска света, и мне было страшно, как никогда в жизни. Я боролась со сном, боясь уснуть и отдаться неведомому кошмару, и только на рассвете усталость взяла свое.

Кладбище было далеко за городом. Я отыскала директора спецкомбината, толстого человечка в сером халате поверх черного костюма и с отвисшими, как у хомяка, щеками; оплатила квитанции за катафалк – то есть кладбищенский автобус, – за копку и еще какую-то «зачистку» могилы. Человечек, как и тетка в похоронном бюро, вскользь намекнул насчет несоответствия госрасценок и реальной платы, но я и тут пропустила все мимо ушей. Потом явился мужик в ватнике и повел меня на гору через утонувшее в ноздреватом снегу кладбище и указал место, где будут копать бабушке могилу. Неподалеку уже звенели лопаты и громко тарахтел трактор с ковшом. На прощание мужик засмеялся, обнажив ряд мелких черных зубов, и пошутил – мне, дуре, так показалось! – насчет согревающего, без которого земля не роется, но я опять, уже в третий раз, не вникла, просто кивнула и поспешила домой.

Соседки встретили меня с деньгами. Я отказывалась, помня бабушкин завет, но они настаивали, что собрали по всей лестнице, как велит русский обычай, и я все-таки взяла, надеясь на прощение за этот единственный раз. Когда под окном загудел катафалк и настал час везти бабушку на кладбище, вдруг оказалось, что ее некому выносить: был рабочий день, и в подъезде остались одни пенсионеры. Я сориентировалась мгновенно, во мне уже кипела рожденная обстоятельствами взрослость – сбегала к пивному ларьку, привела четырех алканавтов и за десять рублей они быстро справились с делом.

Автобус ехал по грязному заснеженному двору, я тупо глядела в заднее окно на удаляющийся подъезд нашего дома и впервые со всей ясностью осознала, что бабушка уже никогда-никогда больше не вернется в этот двор, не поднимется на это крыльцо, не отворит эту дверь… У меня закружилась голова от внезапно нахлынувшего отчаяния, я словно очнулась, остановившись в вихре забот и поняла, впервые наконец поняла: все не понарошку, а по-настоящему, бабушка в самом деле умерла и я еду ее хоронить навсегда, и вернусь сюда одна без нее, и останусь теперь одна-одинешенька на всем белом свете. Мне стало жутко от этой внезапной мысли; мне захотелось закричать, чтоб ни о чем не думать, но я была не одна в автобусе и кричать не могла, а только стиснула пальцы так, что побелели косточки, нарочно причиняя себе боль.

На кладбище со мной поехали всего три или четыре старушки. У бабушки имелось когда-то несколько близких подруг с военной поры, но все они давно поумирали, а новых она не завела. Как я понимаю, отчасти из-за недостатка времени – ведь вся ее жизнь была убита на маму и меня – а отчасти оттого, что она просо не уважала окружающих людей, ей казалось недостойной их «мещанская» – еще одно любимое бабушкино слово! – привязанность к машинам, дачам и прочим земным вещам, которые представляют главный смысл нормального человеческого бытия, но ничего не стоили в системе ее мировоззрения. Чтобы дружить с людьми, нужно разделять их убеждения или по крайней мере мириться с разницей во взглядах. Бабушка делать так не умела и не хотела, и поэтому не дружила ни с кем. Наверное, это было просто защитной реакцией на ту ужасающую нищету, куда ее ввергла судьба; химера коммунистических догм оставалась той единственной соломинкой, за которую она держалась – но люди не могли этого понять и в общем-то не любили мою бабушку; она была слишком высока для них, земных и обычных, а некоторые вовсе считали ее юродивой. Впрочем, вероятно, такое отношение было вполне заслуженным к человеку, проповедовавшему большевистский аскетизм и сдававшему по двадцать пять рублей в фонд мира на каждый день рождения умерших близких, когда глава мировых коммунистов коллекционировал лимузины… Нет, конечно – это я вижу теперь, а сидя в катафалке со старухами, я, конечно, ни о чем подобном не думала.

Гроб стоял прямо на ребристом автобусном полу; бабушкина голова подпрыгивала на каждой снежной кочке, я видела это и сердце мое рвалось от жалости и тоски, но я долго не отваживалась притронуться к мертвой бабушке, я ведь еще ни разу не прикасалась к ней после смерти; обмывали и обряжали ее соседки. Наконец я все-таки не выдержала, пересилила страх и положила ладонь на бабушкин лоб – и вздрогнула от до сих пор не ведомого ощущения холодного человеческого тела.

На кладбище автобус проехал по расчищенной аллее и затормозил у сектора, где сегодня хоронили. И вдруг я вспомнила, что гроб опять надо выносить, а сделать это решительно некому: что могла я вкупе с тремя старушками? И внутри все сжалось от предчувствия чего-то еще более нехорошего. Я вывалилась из автобуса и побежала к могиле, надеясь найти там каких-нибудь мужчин, чтобы позвать на помощь, но вместо этого обнаружила…

Нет, до сих пор, хотя все давно миновало и почти забылось, я не могу избавиться от того кошмара! Он преследует меня по ночам; я вскакивая в поту и удушье, долго не могу сообразить, где я и что со мною, потом встаю и иду на кухню, грею себе чай и глотаю его, стуча зубами об край кружки, но никак не могу согреться, и после этого нервная дрожь долго не дает снова уснуть, мелко колотит меня изнутри. И, наверное, никогда-никогда, до самого конца моей непутевой жизни не смогу я выздороветь и от него освободиться.

… Я обнаружила, что могилы нет. Я наша лишь прямоугольник земли, расчищенный от снега, а рядом зубоскалили четыре мужика лопатами, один из которых, кажется, был тот, что водил меня утром. От потрясения я н смогла вымолвить слова, мужики принялись объяснять, почему до сих пор не выкопали могилы и что нужно, чтобы е выкопать. Они буркотали наперебой, глуша меня матюгами, дышали мерзким перегаром, тыкали мне под нос пальцы с обломанными черными ногтями, и я ничего не понимала. Тогда ввязался тот, утренний – судя по всему, он тут был за главного – и коротко объяснил, что нужно пять бутылок водки или бутылку спирта на выбор, тогда будет могила, он же предупреждал утром, неужто я не помню? Я плохо соображала, я не могла поверить, что это происходит со мной. Водки у меня не было – тогда как раз начались с нею перебои, предваряющие дальнейший великий антиалкогольный идиотизм, – спирта тем более. Я предложила им деньги, все оставшееся после оплаты плюс соседские, около двух сотен – они спокойно ответили, что деньгами я могу… ну, словом, использовать купюры в туалете, а им нужна выпивка, причем прямо сейчас. Я умоляла их, заламывая руки; я клялась, что мне совершенно неоткуда добыть спиртное, но они прятали глаза, поигрывая лопатами. Может, вместо водки стоило предложить себя? Я тогда еще не умела этого делать, поэтому не сообразила, а так бы, конечно, предложила, поскольку в тот миг мне было все равно. е зная, что делать, я скатилась вниз к комбинату спецобслуживания, опять влетела в директорский кабинет.

Хомяк долго меня не замечал, потом разразился пространной речью, из которой следовало, что руками – то есть лопатами, – могилу копать нельзя, так как земля промерзла, но если б и можно было, то все равно сегодня уже поздно; значит, надо рыть экскаватором, но экскаваторщик уже ушел домой, но если бы и не ушел, то в тот сектор ему все равно по снегу не заехать, и так далее, и тому подобное… Я пожаловалась, что могильщики требуют водки – он словно не расслышал; сказал еще несколько раз и равнодушно повернулся ко мне круглой спиной.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю