355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Конецкий » Том 4. Начало конца комедии » Текст книги (страница 8)
Том 4. Начало конца комедии
  • Текст добавлен: 5 октября 2016, 05:56

Текст книги "Том 4. Начало конца комедии"


Автор книги: Виктор Конецкий



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 28 страниц) [доступный отрывок для чтения: 11 страниц]

ПЕТР ИВАНОВИЧ НИТОЧКИН К ВОПРОСУ О КВАЗИДУРАКАХ

1

Четверть века назад, когда мы с Пескаревым вместе плавали на зверобойной шхуне «Тюлень» по Беломорью, Елпидифор еще был Электроном. В каюте третьего помощника капитана Электрона Пескарева на столе были сооружены из спичек миниатюрные виселицы, на которых он вешал в петли, сплетенные из собственных волос, тараканов-прусаков.

Любопытствующим поморам Электрон обьяснял, что это как бы эсэсовцы, а вешает он их потому, что не до конца свел с ними счеты, когда партизанил в дебрях Псковской области. В какие бы то ни было его военные подвиги я не очень верил, ибо мы были одногодками и войну встречали отроками. Но на поморов, которые оккупации вообще не видели и не нюхали, партизанское прошлое Электрона производило сильное впечатление. И потому у нас не переводилась свежая рыбка.

Виселицы Электрона (шибеницы – на псковском наречии) были сделаны с дотошностью в деталях, заставляющих живо вспоминать лесковского Левшу.

Внешне Пескарев в унисон с фамилией смахивал на рыбу. Лоб его скашивался назад, а нижняя губа выпячивалась. Но так как черты лица были крупные, то походил он уже не на мелкую рыбешку-пескаря, а на морского окуня или даже тунца.

В отличие от большинства истинных русаков, которые после деда в своем прошлом знают сразу Адама, наш Пескарев прослеживал родословную аж с пугачевских времен. Дальний предок его был приказчиком у зверя помещика на Арзамасщине и чуть было не угодил на шибеницу бунтовщиков вместе с хозяином, но уцелел и перебрался подальше от ужасных воспоминаний – в псковскую вотчину хозяина. Эти сведения мы выудили из Электрона, когда попали в туман на подходе к Кольскому заливу и поставили зверобойную шхуну «Тюлень» на якорь посередине Могильного рейда, и наш третий помощник в первый и последний раз в жизни попробовал старой браги, и язык у него вдруг раскрутился, как турбина на атомной электростанции.

Вообще-то пил он мало, язычок держал на коротком поводке и на приглашение выпить обычно отвечал отказом, замечая, что, «если хочешь в жизни проиграть, можешь рюмку принимать». Из чего видно, что уже тогда Пескарев настраивал себя на выигрыш в жизни. Но под влиянием самодельной браги Электрон пустился в такие откровения, что потом у меня болели мышцы брюшного пресса – так мы хохотали, включая Старца, шестидесятипятилетнего капитана шхуны, бывшего соловецкого монаха.

Окосевший Электрон бесстрашно наскакивал на капитана, укоряя того религиозным прошлым. Как оказалось, отец самого Электрона Фаддей Пескарев был первым активистом общества безбожников на Псковщине и знаменитым верхолазом-спецом по сбрасыванию колоколов с колоколен. В 1929 году Фаддей сорвался с очередной колокольни вместе с очередным колоколом. Спас отчаянно воинствующего безбожника большой куст бесхозной бузины. Жена Фаддея в этот момент была беременна на седьмом месяце и от страха и переживаний за мужа досрочно родила двойню.

Чудом спасшийся счастливый отец Фаддей Пескарев недоношенную дочь назвал Бузиной, а недоношенного наследника – Электроном.

Все это Электрон выдавал нам сквозь слезы. Атомное имя отравляло ему существование и в поварской школе, куда он сперва попал из партизан, и в средней мореходке.

Смешливый, как большинство монахов, капитан сквозь стон и хрюканье сообщил всем нам, что однажды ему удалось способствовать изменению фамилии четвертого механика Пузикова или Пупикова на Сикорского, и велел принести судовой журнал.

Я принес черновой. Но капитан велел принести чистовой. И властью, не данной ему Уставом морского флота, совершил обряд перекрещения Электрона в Елпидифора, указав в вахтенном журнале широту, долготу, судовое время и отсчет лага. Тут я ему сказал, что мы стоим на якоре и лаг не работает. Тогда Старец записал в журнал длину отданной якорной цепи в смычках и отметил еще, что грунт в той точке, где третий штурман Пескарев сменил имя, – мелкая ракушка и голубая глина.

Назавтра, когда мы с чугунными колоколами вместо голов ошвартовались в Кольском поселке Дровяное, Пескарев тихой сапой сделал выписку из журнала, прихлопнул судовой печатью и на первом же рейсовом катере отправился в мурманский загс, прихватив мешочек с двумя килограммами чеснока – материнский гостинец из деревни.

Что в загсе сработало: дремучее «написано пером, не вырубишь топором» или дефицитный на севере в начале пятидесятых годов чеснок – неизвестно, но в Дровяное Электрон вернулся Елпидифором.

Старец по этому поводу заметил, что государству рабочих и крестьян содержание таких типов, как Пескарев, слава богу, обходится недорого: их можно прокормить хреном и редькой даже без приправы из постного масла – о чем говорит вековой опыт существования юродивых на Руси, но лично он, капитан зверобойной шхуны «Тюлень», предпочитает встретить один на один гималайскую медведицу, только что лишившуюся детей, нежели плавать дальше с Елпидифором, пока тот не пройдет специализированного обследования в психдиспансере.

Следующий раз судьба свела меня с Елпидифором на сухогрузе «Клязьма». Мы плавали по Балтике, а иногда выбирались и до Лондона. Я был старшим помощником капитана и заканчивал заочно Высшую мореходку. Елпидифор был третьим помощником: корректировал карты и насчитывал зарплату для экипажа – и то и другое трудно выносимые занятия для зрелого дяди. Но Елпидифор нес бремя напрочь не получившейся карьеры безропотно, чем умилял меня, вызывал с моей стороны стремление затушевать нашу служебно-производственную разницу некоторым попустительством его слабостям, хотя особых слабостей, кроме обычной непроходимой глупости, за Пескаревым и не числилось. Ношение третьим штурманом, например, калош – он носил их на судне и на берегу – можно считать не слабостью, а странностью.

Калоши Елпидифор Фаддеич завел в начале шестидесятых годов. Яростные насмешки и поругания со стороны молодых, англизированных штурманов он сносил без всякого раздражения и напряжения, наоборот, тихо-затаенно гордясь тем наглым вызовом, который бросали его калоши в лицо атомно-техническому веку.

Другой странностью Елпидифора была любовь к писателю Мельникову-Печерскому. На мой прямой вопрос о том, чем его привлекает скучный Мельников, Пескарев ответил, что уважает Печерского за «евонную обстоятельность и спокой». «Евонную» и «спокой» Елпидифор употреблял намеренно, умея говорить правильно и чисто. Этим он меня иногда особенно умилял. В «евонной» и в калошах проявлялась самобытность природы Елпидифора. И если меня она умиляла, то у матросов, например, вызывала бурное одобрение. Ведь ослиное упорство в какой-нибудь мелочи всегда пользовалось и пользуется в нашем непоследовательном и взбалмошном народе устойчивым спросом, особенно если оно еще смешивается с какой-нибудь рациональностью, то есть явной, зримой выгодой – сухие ноги, сохранность ботинок, защита от электротока.

Помню, как однажды я взял у Елпидифора «ФЭД», чтобы сфотографироваться у памятника Нельсону на Трафальгарской площади, и испортил пленкопротяжный механизм. Елпидифор поломку воспринял болезненно, причитал минут пять, что вот ведь какая незадача: «ФЭД» у него уже двадцать лет скоро, и всегда служил верой-правдой, но стоило отдать в чужие руки разок и…

Закончил же причитания совершенно неожиданно и не без мягко-укоряющего юмора:

– Слава богу, я вам, Петр Иванович, попользовать только свой аппарат дал, а не калоши!

Вот как высоко он их ставил!

Надо сказать, что меня иногда смущало наличие в Елпидифоре подпольно-подспудного юмора. Это даже настораживало, ибо, вообще-то, юмор есть забава разума, а выходило, что и не обязательно разума.

Капитан «Клязьмы», как это все чаще почему-то случается, умер прямо на мостике, в рейсе. Я принял судно, штурмана передвинулись по служебной лестнице, и Елпидифор Пескарев волею всевышнего стал вторым, то есть грузовым помощником. Короткая деятельность его на этом сложном и ответственном посту была ужасающей. Пакеты листовой стали он раскрепил в трюмах картонными коробками с французскими елочными игрушками. Произошло это в Бордо, когда я был занят грустными обязанностями по депортации в Союз останков капитана и контролировать ход погрузки не мог. В результате Елпидифора посадили писарем в отдел кадров. Между прочим, он составил тогда детальную инструкцию-памятку по похоронам моряков и разработал прейскурант на похоронные принадлежности в соответствии со служебным положением умершего морехода. Этим его документом пользуются и по сей день.

В погаре Елпидифора в какой-то степени мне приходилось винить себя, и я сильно переживал его сидение на берегу. Дело в том, что оклад третьего штурмана на современном флоте сто двадцать рублей, плюс двадцать четыре рубля, если он плавает, и плюс восемьдесят три инвалютных копейки в сутки, если он плавает за границей. Для многодетного человека (а Елпидифор, как и все служебные тихоходы, компенсировал служебную тихоходность дрозофиловской плодовитостью) сто двадцать береговых рублей – не фонтан.

Мои душевные муки из-за материального положения Елпидифора закончились, как это чаще всего на флоте и бывает, сочинением на судоводителя Пескарева, 1929 года рождения, русского, образование среднее и т. д., превосходной характеристики, с которой Елпидифора спокойно можно было назначить генсеком Организации Объединенных Наций. И он опять пошел плавать третьим помощником.

С тех пор много воды испарилось в Мировом океане. И я давно уже работаю капитаном-наставником, то есть отвечаю за тридцать рядовых капитанов дальнего плавания.

2

На «Новосибирск» я подсел в Бремене зимой, а из Ленинграда улетел ранней весной на Бермуды, где подопечное судно попало в аварию. С Бермуд отправился пассажиром в Гавану, где принял «Азовск», подменяя заболевшего капитана. На «Азовске» пошли в Японию, из Японии на Австралию, где застряли на три месяца, под забастовкой докеров. С Австралии пришли в Гамбург под трубы, и мне уже мерещился солнечный блик на куполе Исаакиевского собора, когда оказалось необходимым сопроводить молодого капитана в рейсе на США из Бремена.

Восемь месяцев без родных осин и все с разными новыми людьми – тут и Елпидифору обрадуешься.

Он был вахтенным помощником, когда я прибыл к борту «Новосибирска», и встретил у трапа, подхватил чемодан и сопроводил в гостевую каюту – ангар с двумя кроватями и «Аленушкой» Васнецова почти в натуральную величину между ними.

Не очень ловко себя чувствуешь, когда одногодок и давний соплаватель – вечный третий штурман – тащит твой чемодан по трапам, а ты пытаешься чемодан отобрать и все спрашиваешь: «Ну, как жизнь, Фаддеич?» А он отвечает, что все нормально, Петр Иванович. И тогда ты ему говоришь, что он отлично выглядит (и это правда), а он тебе говорит, что ты тоже отлично сохранился, – что, увы, ложь, ибо бремя ответственности повесило тебе под каждым глазом по кенгуриной сумке и сердечко твое барабанит в ребра заячьими лапками, хотя ты по трем трапам всего поднялся.

– Какой садист украсил пароход сиротинушкой? – спросил я у Елпидифора про «Аленушку». Спрашивать его про служебные успехи язык не повернулся.

– Все смеетесь, Петр Иванович, над жизненной почвой народных мотивов, – заметил Елпидифор и попросил разрешения быть свободным. Поговорить на темы народа и народности Елпидифору хотелось – он это завсегда любил, но тут счел необходимым сохранить субординацию.

– Мы не на линкоре, а я не адмирал, Елпидифор Фаддеич. Садись, покурим.

– Так я не курю, – сказал Елпидифор. – А вы все одно высоко поднялись. Видите, уже и забыли, что Пескарев никогда отравой не баловался. Как автомобильчик ваш поживает?

– А черт его знает, я восемь месяцев дома не был, – сказал я. Почему-то мне не захотелось ему говорить, что свой «Москвич» я давным-давно продал.

– Век вам благодарен буду, – сказал Елпидифор и отправился доложить молодому капитану об устройстве наставника на жительство.

Благодарить меня весь век Елпидифор собрался потому, что я ему помог приобрести по баснословно дешевой цене списанную нашим финским торгпредством дизельную «Волгу». Был такой короткий период лет десять назад, когда морякам разрешили покупать за рубежом подержанные машины. И с тех пор Елпидифор стал автолюбителем.

Я распаковал чемодан, ощущая на себе мертво-стеклянный взгляд Аленушки и удивляясь Васнецову, который умудрился нарисовать девицу так, что в ней нет ни одного золотника соблазнительной женственности, то есть презренного секса. И впервые обнаружил на знаменитой картине чуть повыше и левее Аленушки венок из стрижей или ласточек. И тут я взял да и кощунственно засунул под раму здоровенного тигра – обложку рекламного буклета зоопарка Гагенбека в Гамбурге. И получилось, что лютый зверь пьет воду из того водоема, возле которого тоскует сиротинушка.

Судно грузилось, утром предстоял отход, следовало начинать знакомство с делами, а я занимался чепухой. И настроение было такое, как когда я вдруг обнаружил, что начинаю забывать таблицу умножения и что таблицу следует время от времени повторять – хорошее открытие для капитана-наставника.

Из моей каюты виден был длинный коридор, огнетушитель на переборке и стенд с «Санитарным листком»: «Каждый должен знать методы оживления!», «Учись делать искусственное дыхание!» и т. д. Среди трафаретных заголовков выделялся рукописный – «Расплата», текст под ним был стихотворный. Я вышел в коридор и прочитал стихи, так как их автором был третий помощник Пескарев. Оказалось, что кто-то посмеялся над заботами Елпидифора о здоровье – ежеутренняя пробежка на месте в течение пятнадцати минут: «Он журил меня порой за то, что я бегаю, в жизни он любил покой, защищал до ярости: „Бегай ты хоть день-деньской, не уйдешь от старости“!» «Нет, Ванюша, сверстник мой», – Молвил я участливо… Знал я – время разрешит Спор мой тот с коллегою: Он в земле давно лежит… Ну а я все бегаю!

Молодец Елпидифор Фаддеич, подумал я, принимаешь посильное участие в общественной жизни судна, баллады даже пишешь, людей учишь – молодец, Пескарев! И, подумав так, я поднялся в рулевую рубку.

Был глубокий, черный зимний вечер.

Сотня чаек ночевала на воде за бортом в зоне палубных огней. Чайки сидели на мелких волнах и качались на них, как на мокрых бременских осликах. Вся сотня правила строго на ветер, хотя и спала, клевала носами. Спящие на черной воде светлые птицы производили какое-то лунное впечатление. Когда ветер сдрейфовывал сотню из зоны палубного света, они просыпались, лениво и сонно поднимались одна за другой, перелетали на ветер, в круг призрачных бликов, шлепались там на волнистых бременских осликов и опять клевали носом в беспокойной дреме.

За близкой дамбой скользили топовые огни проходящих по реке Везер судов. Эти огни были слабее портовых и городских, но по какому-то неведомому закону выделялись среди них и двигались деловито и уверенно, иногда только исчезая в оранжевых и голубых сияниях портовых светильников. Над всеми огнями беззвездной пропастью зияло зимнее циклоническое небо, обещая уходящим в море болтанку и нервотрепку. Плавкран «Атлет» выдергивал с причала огромные сорокафутовые контейнеры и ставил их на крышку второго трюма «Новосибирска». В третий трюм судовые краны опускали площадки с коробками баварского пива. Немецкое пиво отправлялось через зимнюю штормовую Атлантику в техасские бары. В четвертый трюм шли кишки. Немецкие кишки, заквашенные в черных шикарных бочках, напоминающих глубинные бомбы, ехали в США для нужд колбасной промышленности.

Капитану «Новосибирска» было тридцать четыре, звали его Всеволодом Владимировичем, он был переполнен уверенностью в том, что весь мир существует только как полигон или сцена, на которых он может демонстрировать врагам и друзьям упругую деловитость, способность к звеняще-четким поступкам и блестящий английский язык.

Через двое суток мы уложили с Всеволодом Владимировичем «Новосибирск» на дугу большого круга, ведущую от английского Бишоп-Рока на американский плавмаяк Нантакет, и начали играть в лобовые атаки со встречными циклонами – у кого вперед нервы не выдержат. А в свободное от служебных забот время играли в преферанс в капитанском салоне при закрытых дверях, потому что карты на море-океане запрещены даже для начальников.

Третьим гробил с нами здоровье и время кандидат химических наук Сергей Исидорович Клинов. Ученого отправили в рейс, чтобы немного оморячить, – он ожидал утверждения на должность заведующего кафедрой химии в мореходный вуз, а вообще был узким спецом по нормальному льду, из которого, как предполагают, состоят облака на Венере. Сергей Исидорович постоянно, даже в полумраке носил темные очки. Он объяснил нам, что испортил зрение на вершинах Эльбруса, когда искал там следы аномального льда. Одновременно он дал понять, что альпинизм его хобби.

Игра шла с переменным успехом все девять суток океанского перехода. Особого азарта и разгула страстей не было, пока к нам не подключился Пескарев.

Он постучался в капитанский салон около часа ночи по судовому времени и положил перед Всеволодом Владимировичем радиограмму. Радиограмма пошла по рукам в уважительной и сосредоточенной тишине. Супруга сообщала Елпидифору, что служебный стаж ему засчитан с 1941 года, партизанское прошлое учтено год за три и что с сего числа в возрасте сорока пяти лет он удостоен пенсии.

Таким образом, Елпидифор Фаддеич сразу как бы вышел из рядов плавсостава и лег на какую-то новую орбиту, и его не очень высокое служебное положение больше не могло служить преградой для игры в преферанс за закрытой дверью капитанского салона. А именно с просьбой разрешить ему принять участие в пульке он и прибыл к нам с пенсионной радиограммой в час ночи.

Я не так удивился ранней пенсии Елпидифора, как его просьбе. Это было мое первое удивление, за которым последовала цепь все более сокрушительных удивлений. Я как-то так и не предполагал, что тугодум и тихоход Пескарев способен страстно увлекаться такой тонко-интеллектуальной игрой, каковой является в нашем обществе преферанс. Но в свой звездный час за одну ночь Елпидифор Фаддеич обчистил, ощипал, ободрал меня, молодого капитана и ученого специалиста по ненормальному льду, как бог ободрал зад макаки за миллион лет эволюции. Причем больше всех пострадал привыкший к победам на жизненном поприще молодой капитан; он схватил четыре взятки на мизере – и все стараниями Елпидифора, который еще утешал его, приговаривая сладеньким голосом, что, мол, кто не рискует, тот живет на зарплату.

Утром в заливе Делавэр погода была прекрасная – голубые небеса, кофейная вода, ярко-рыжие, как крик петуха, берега и пятибалльный ветерок. Но обыгранный своим помощником Всеволод Владимирович был хмур, брюзжал на мостике и придирался к досрочному пенсионеру, демонстрируя высший пилотаж капитанской капризности. Он распушил Пескарева за неподшитую бахрому у звездно-полосатого флага; затем обнаружил отсутствие на судне лоции Антарктиды, нужной ему в тот момент, как чайке вытяжной парашют; затем сгонял Елпидифора вниз за форменной фуражкой, утверждая, что возле берегов США у мыса Хенлопен, где черным по белому написано, что это район специального режима, советский вахтенный штурман Пескарев обязан не только быть в форме и форменной фуражке, но и опустить у фуражки ремешок под подбородок, чтобы каждый американский пескарь, черт побери, знал, с кем он имеет дело, и т. д. и т. п.

Должен признаться, что капризы у своих подчиненных капитанов считаю положительным признаком свободы внутри профессии и профессионального мира. Капризность есть сигнал о том, что мужчина на капитанском мостике наконец вытеснил из себя комплекс запуганного школьника и начал утирать сопли не рукавом, а платком, то есть поверил в себя и свое право быть там, где он есть.

Итак, Всеволод Владимирович разрешил себе покапризничать, когда мы приближались к месту приема лоцманов в заливе Делавэр у маяка Харбор-оф-Рефьюдж, а Пескарев покорно сносил придирки, потому что штурманская работа характерна абсолютной невозможностью практически соблюсти и выполнить все и вся, что теоретически требуется соблюдать и выполнять. Найти повод для придирки к вахтенному помощнику капитану так же легко и просто, как самой целомудренной женщине найти повод для снятия юбки на черноморском пляже в хорошую погоду.

В двух милях от Харбор-оф-Рефьюджа у мыса Хенлопен показался в кофейных волнах кувыркающийся лоцманский бот. Здесь Всеволод Владимирович выдохся, ибо притупил молодые зубы о дубленую шкуру Елпидифора, и нормальным голосом приказал готовить лоцманский трап.

Елпидифор включил трансляцию на палубу и сказал, почесывая сквозь старые брюки левую ляжку: «Боцман! Выделите двух человек на лоцманский трап с левого борта! Как поняли?!»

Не успел боцман ответить стандартное: «Вас понял!», как Всеволод Владимирович опять вдохновился, и схватил молодыми зубами пенсионера, и опять принялся трепать его, как сиамский кот славянскую кошечку:

– Сколько раз слышу ваши такие объявления по трансляции, Елпидифор Фаддеич, – сказал капитан, – и каждый раз меня как-то так саднит и с души воротит, но я все терплю, терплю, терплю и сам не знаю, почему так долго терплю!

– Чем я вам опять не угодил? – спросил Елпидифор угрюмо.

– Он не знает! Стыд какой! Ну, а вот эти ваши «человеки»? Почему не сказать по-человечески: «Боцман, пошлите двух матросов», или уж «пошлите двух моряков»? А вы – «два человека» или даже «два человечка» иногда себе позволяете говорить!.. Что-то такое от кабака старинного, от полового, от «Человек, два пива!». Понимаете, о чем я?

Елпидифор молчал, но по его физиономии распространялось подозрительное выражение слишком уж откровенного, тугодумающего дурака, который уже и сам знает, что он полный осел, и даже уже и не пытается скрыть свое тупоумие, потому что смирился с ним и даже полюбил его. И вот с таким тупоугольным выражением на окуневой физиономии Елпидифор наконец спросил у капитана:

– А с Горьким как быть, Всеволод Владимирович?

– А он при чем? – спросил капитан. – Он что, тут лоцманом работает?

– Нет, Всеволод Владимирович, евонное звание было «великий пролетарский писатель», – сказал Елпидифор, все храня на роже предельно тупоугольное выражение. – И как с евонным «Человек – это звучит гордо» быть?

– Вот и играй с подчиненными в запретные игры! – воскликнул капитан, адресуясь ко мне и невольно как бы восхищаясь находчивостью помощника, хвастаясь Елпидифором, как хвастаются молодые сельские хозяева бодливым бычком или злым щенком.

В Филадельфии мы стали к причалу в речке Скулкилл рядом с военно-морской базой. Берега там гористы от огромных куч всяческого военного и штатского утиля.

Был день Благодарения – американский всенародный праздник. Порт не работал, как не работают там по праздникам и городские сикспены, то есть суперуниверсальные универмаги.

Я за границей давно уж на берег не хожу и не езжу, кроме как к консулу или в сикспен. И в Филадельфии, да еще в праздничный день, на берег не собирался, но Пескарев уговорил меня и химика совершить оздоровительный моцион вблизи порта, чтобы «вложить персты в ихние капиталистические раны», как он евангелически выразился, подразумевая захламление окружающей среды.

В последний момент к нам присоединился боцман Витя – славный парень, единственной слабостью которого было шикарно одеваться, – и около шестнадцати по нью-йоркскому времени Пескарев в калошах, химик в темных очках, боцман в куртке из аргентинской овчины и я вышли за ворота порта.

До города было километров шесть изнасилованной земли. Пентроз-авеню возносилась на пятидесятиметровый мост над речонкой Скулкилл и потом очень медленно опускалась к горизонту по ажурной эстакаде. На авеню мелькали с частотой проблескового маяка автомобили, а все окружавшее нас припортовое пространство было лишено каких бы то ни было признаков движения и жизни: праздничная пустынность накладывалась на припортово-пригородное запустение. Центром пейзажа был Эверест мертвых автомобилей – куча метров до тридцати высотой.

Сергей Исидорович объяснил, что металл североамериканского автомобиля так перепутан с негорючей и вонючей химией, что выплавить его обратно невозможно. Чтобы избавиться от автомобильного старья, его пытались топить в океанах и сбрасывать в вулканы, но это оказалось дорого. И вот Кордильеры автомобилей гниют на воздухе, а чтобы какой-нибудь озорник не мог использовать неисправную технику, их предварительно немного сплющивают под прессом.

Холодный ветер гонял взад-вперед по небесам низкие тучи и раскачивал увянувшие и высохшие сорняки на скулах придорожных обочин. От предельно загрязненной среды тянуло кровавым запахом мафии: боссы «Коза Ностры» обычно вьют бандитские гнезда в брошенных прицепах на автомобильных кладбищах. По утверждению нашего американолога Ю. Жукова, для удобства работы гангстеры подключают к гнездам телефон, пневмопочту, устанавливают поблизости сторожевые телевизоры и всякие другие новинки электронной техники.

Как старший группы, я счел необходимым поделиться этой информацией со спутниками. Но все, кроме ученого химика, навидались американских полицейских кинобоевиков и сами знали про жуткий внутренний смысл пригородных пустырей.

Есть, правда, и там поэзия. Ведь она всюду, вообще-то. Даже в скорбном молчании заброшенных тусклых рельсов, в почерневшем зимнем сухостое бурьянов и шелесте облетевшей пушицы, в вечной зелени низкой травки, в подгнивших, но все еще колючих и тяжелых булавах дикой горчицы. Кустики этой горчицы только и показывали, что мы ближе к югу, нежели к северу. Поэзия была даже в двух старых товарных вагонах у тупика подъездных путей. Ведь когда ты долго плавал в океане, то тебя радует все земное. Но это я так, от сентиментальности стареющего моряка, все эти детали пейзажа к делу не относятся. А вот яблонька возле автомобильных Кордильер, яблонька, усыпанная райскими (или китайскими – никогда не знаю, синонимы это или нет) яблочками, имела к последующим нашим приключениям отношение.

Она стояла у самого порога автомобильного кладбища, опустив ресницы черных сучков и одновременно задрав подол нижних ветвей, как перезрелая девственница, которой совсем уж невтерпеж от зова матери-природы и которая готова согрешить с кем угодно и даже на могильном холмике.

Яблонька соблазняла нас точь-в-точь как ее райская прародительница. Захотелось сломать усыпанную яблочками веточку и притащить ее в стальной гроб каюты или просто-напросто попробовать заморских плодов. Но в то же время мы испытывали робость перед собственностью Соединенных Штатов.

Первым преодолел робость Елпидифор Фаддеич. Он с партизанской решительностью свернул с бетона дороги в заросли ежевики. И, подчиняясь стадному инстинкту, мы свернули за ним и полезли сквозь ежевику, которая цеплялась за одежду и заставила боцмана Витю помянуть «титскую силу» – любимое боцманское выражение.

Елпидифор пер впереди нахраписто и целенаправленно, прокладывая тропу сквозь колючие и пожухлые заросли к краснеющей все больше по мере нашего приближения яблоньке и автомобильному Монблану за ней. Монблан этот уже закрыл половину серого неба. Автомобильные трупы лежали штабелем, давя друг друга и выпучив фары, как глубоководные рыбы на палубе траулера.

Добравшись до яблони, мы убедились, что она из тех красоток, физиономию которых лучше вблизи не видеть: плоды ее оказались пропыленными и прокопченными и осыпались от первого прикосновения.

– Эхма! Кто не рискует, тот живет на зарплату! – сказал тогда Елпидифор Пескарев таким тоном, каким наши отчаянной душевной широты предки сопровождали швырок треуха об землю. – Полезу-ка гляну ихнюю технику вблизи! – И с глупым проворством полез на Голгофу из полупрессованных автомобилей.

Я и моргнуть не успел, как пенсионер оказался на бампере «мерседес-бенца» метрах в четырех выше плоскости истинного горизонта.

– Ничего евонный бамперок, – приговаривал он, охваченный непреодолимым интересом автолюбителя к удачам и промахам иностранного автомобилестроения, – а рессорчики-то дрянь, металл буржуи экономят, тонкое железо-то на кузовах, ох, тонкое черти ставят – так что и прогибается-то под ногой! Как бы Пескарев калоши-то об ихний утиль не порвал…

– Я бы поостерегся на месте вашего друга, – сказал ученый химик. – Может выйти большой скандал, если хозяин этого склада увидит, как ваш друг там лазает без всякой предварительной договоренности и разрешения.

– Это почему же он мой друг? – рассеянно спросил я кандидата, наблюдая не без зависти, как шустро пенсионер одним броском перекинулся с «мерседес-бенца» на «понтиак», а вторым броском с «понтиака» на расплющенную, плоскую, как камбала, японскую «датсун». «Весь в отца – верхолаз», – с невольным одобрением подумал я о Пескареве.

– Да, недаром, титская сила, Пескарев каждое утро на велосипедном тренажере лаптями крутит! – сказал боцман Витя. Он тоже любовался верхолазным искусством Елпидифора.

– Желтых фар навалом! – сообщил с верхотуры Елпидифор. – Целехонькие! Иваныч, может, вам открутить?

– Не надо, – сказал я. – Я, Фаддеич, автомобильный крест давно продал.

– Наука, а вам кронштейн для радиоприемника бросить? Хромированный! Ишь, черти, коврики в ихних салонах так и валяются, так и валяются… – несколько уже сомнамбулически приговаривал Елпидифор Фаддеич, удаляясь к серым холодным небесам по отвесному фасаду автомобильного штабеля.

– И зачем я гулять пошел! – воскликнул стонущим голосом химик. – Нужно мне было это гулянье – запросто влипнешь в историю! Остановите своего друга.

– На передних подвесках амортизаторы ихние хуже наших! – сообщил Елпидифор.

– Хоть и праздник у них, а добро они без присмотра не бросят, – сказал химик. – Вот всегда так, вот погоришь из-за чужого любопытства и ничего-то хорошего не выйдет!

– А вот мы этого партизана-пенсионера бросим здесь одного и домой пойдем! – сказал я в пространство возможно строже и громче, как говорят родители в зоопарке, когда их отпрыск не может оторваться от клетки с бегемотом и прячется за куст, чтобы минутку лишнюю на бегемота глядеть. Я так говорил потому, что Елпидифор уже исчез из поля зрения среди расплющенных «кадиллаков» и «фордов».

В ответ на автомобильном штабеле раздался не наш, не русский вопль, заставивший вспомнить Фенимора Купера, снятие скальпов и трагическую судьбу ирокезов. Затем раздался ужасающий мат Пескарева. Затем по гребню автомобильного штабеля отчаянными прыжками промчался какой-то незнакомый человек.

Затем что-то наверху чудовищно загрохотало, и весь штабель содрогнулся, и вместо исчезнувшего незнакомца поднялось облачко рыжей ржавой пыли. Затем все стихло. Затем откуда-то издалека, с той, противоположной стороны штабеля донеслось: «С-О-Б!» – распространенное в англосаксонских странах выражение, обозначающее в буквальном переводе «сын суки».


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю