355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Свен » Бунт на корабле » Текст книги (страница 9)
Бунт на корабле
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 13:20

Текст книги "Бунт на корабле"


Автор книги: Виктор Свен



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 11 страниц)

Воробушки
Три рассказа

Я познакомился с этим человеком случайно, в парке. Мы не сказали бы ни одного слова друг другу, если бы я не обратил внимания, что он всегда сидит на одной и той же скамье и что около него постоянно возятся воробьи.

Во всяком случае, я прежде всего заметил этих шумных и бойких задорных воробьев и только потом человека. Человек бросал крошки хлеба и с серьезной задумчивостью следил за птичьим скандалом.

Я сел рядом. Человек посмотрел на меня. Очень скоро я узнал, что он русский. А через несколько дней он мне серьезно сказал, что воробьи… Да, он так и сказал, что к воробьям у него особое отношение, что с их жизнью таинственными нитями связана и его, человеческая, жизнь.

Я ухмыльнулся. Так как мы уже были коротко знакомы, то он вдруг с досадой взмахнул рукой и сердито проворчал:

– Да, связана… А как и что, хотите послушать?

Я выслушал эти три рассказа. Потом записал. И без всякой улыбки предлагаю вниманию терпеливого читателя…

1. КУСОЧЕК ХЛЕБА

Теперь это многим может показаться непонятным и странным, но было время, когда кусок хлеба на столе радовал глаз. И когда этот кусок был съеден, становилось как-то грустно и даже немножко тревожно: зачем я его съел с двумя стаканами кипятку? Почему не оставил немножко на вечер?

Или – вот: косым взглядом провожают небольшой кусочек, завернутый в бумагу, и отправляемый мною в карман. И говорят: «Опять?»

Короткое и пустое слово, но у меня вздрагивает сердце. И я краснею…

Потом я приспособился и уже умудрялся все это проделывать так, чтобы никто не видел. И чтобы не было произнесено: «Опять?» И чтобы все было мирно и без разговоров.

С этим кусочком хлеба я шел вот в этот же самый парк. Он совсем невдалеке от нашего дома. Не больше пяти минут ходу.

Тогда в парке было пусто, а по ночам темно. Это теперь тут такое оживление и уже с вечера полыхает неоновым светом вывеска ресторана Одеон…

Громадные платаны и заросли кустов отгораживают парк от беспокойной улицы. Улица дребезжит трамваями и пугает вскриками автомобильных сирен. Совсем у кустов скамьи, и тут же, через дорожку, пруд. Из воды иногда тяжело выскакивает карп и неумело, боком, валится назад.

В конце аллеи всегда пусто. Потому я шел туда, к очень неудобной скамье. Как только я садился, на дорожке, невдалеке от меня, с удивительной торопливостью начинали собираться воробьи. Может быть, это моя фантазия, мое желание создать себе на чужой земле сказку, но я серьезно думал, что воробьи меня знают, ждут и догадываются, что я в чем-то виноват перед их воробьиным племенем.

Так это или нет, разве в этом дело?

Воробьи боком подскакивают, выгибают шайки, черными пятнышками глаз посматривают, словно подталкивают: «Ну, перестань… пришел, ведь… вот и мы здесь».

Я вынимал свой сверток. Что Плюшкин? Во мне было десять Плюшкиных, когда я крошил хлеб и понемножку бросал воробьям.

Суматоха поднималась страшная. Они устраивали скандал и, бывало, затевали безобразную драку из-за кусочка, который всем им, неизвестно почему, казался особенно вкусным. Они тянули его в разные стороны, бестолково взмахивали крылышками и поднимали пыль. Этим пользовался какой-то самый расторопный из них. Обманув всех, он неожиданно хватал корочку и скрывался в кустах. Остальные пытались его преследовать, но скоро возвращались назад.

Я расходовал свои запасы очень осторожно, потому что здесь еще не было самого нужного, кого я поджидал, и которому мне всегда хотелось подсунуть самый лучший кусочек. Нет, тот, ожидаемый воробей, не был каким-то особенным красавцем и умницей. Наоборот, он был несчастным инвалидом. На правой ножке у него не было пальчиков. Потому, опускаясь на песок, он неуклюже валился на бок и только после этого с трудом утверждался на левой ножке. Правая была уродливо изувечена, выглядела обгоревшей спичкой, очень напоминающей крохотный деревянный костыль.

Этот воробушек был худеньким и вечно вывалянным в сажу. Я все это объяснял тем, что у него нет семьи, нет постоянного местожительства и что по бедности своей инвалидной ночует он в первых подвернувшихся развалинах.

И вот он появлялся, этот воробушек. Прихрамывая, опираясь на костылек, он приближался к шумней и веселой толпе своих соплеменников, опускался на брюшко и начинал собирать мельчайшие крошки, на которые никто не обращал внимания. На большее ему и нельзя было рассчитывать. Разве мог он спорить со здоровыми, подвижными и сильными воробьями, которые без стеснения тащили у него из под носу то, к чему он с таким трудом приближался.

Это было несправедливо и я начинал хитрить, бросая крошки так, чтобы они падали совсем близко к скамейке. Инвалид меня понимал. Те, шумливые и задиристые, побаивались моих ног. А этот, на костыльке, хром-хром, приближался так близко, что я сыпал крошки прямо на его спинку.

Сев, вытянув свою культяпку, инвалид клевал и, даже, поглядывал вокруг, явно издеваясь над своими трусливыми родственниками. Потом воробушек встряхивал крылышками, благодарно чирикал и улетал. Сыт, думал я, и следил за его полетом. Он направлялся к пруду и там пил воду. Потом возвращался, но уже так себе, чтобы посмотреть на оживленное суетливое общество или подремать у кустов.

– Вот и все! – говорил я, вытряхивая из бумажки остатки крошек. – До завтра…

Воробьи разлетались. У них, видимо, где-то еще были свои дела. Поэтому я не обижался и думал, что все, только что здесь происшедшее, закончилось хорошо и правильно…

2. ОДНАЖДЫ ЗИМОЙ

Вот, говорят, охотник… Жестокое занятие… Ну, а если в крови человека эта страсть, что тогда поделать? Это не мною выдумано, не моя прихоть. Это пришло ко мне издалека. В Европе, может быть, меня и не поймут. У нас, в России, это обыденное, это прямо-таки как у другого музыка. Музыкой такому весь мир заслонен. Он живет дни, подгоняет эти дни, чтобы приблизиться к часу, когда услышит Бетховена или Грига.

Охотник подгоняет лето, чтобы скорей прийти зиме, когда ноги сами знают дорогу в древний лес. И уже не глаза, сердце прислушивается к шорохам, сердце смотрит вокруг.

У человека короткая жизнь. Но когда к природе идет человек, сливается с нею, не думает он об этом. Природа приняла его, признала его своим и отдала ему часть своей вечной жизни.

Я был охотником. У меня впереди было много дорог не исхоженных, много патронов не расстрелянных. Конца-краю не было видно… как вдруг переместилось все, изменилось, пропали радостно знакомые лица старых сосен и ласковые лапы елей… Потому что в солдатском маскировочном халате надо было идти против других, тех, которые были тоже в маскировочных халатах, но совсем не похожих на наши.

Война – дело обычное. Через убитого перескакивают и бегут дальше. На корчи раненого посмотрят и подумают о санитаре. И бегут дальше, и кричат что-то непонятное, и тоже падают.

У, как же это страшно, как же это плохо человеку с разорванным пулей телом остаться брошенным и тяжело думать, что еще многие пути-дороги так и останутся не пройденными.

Вот и в Смоленском лагере № 126 так тяжело было с этими мыслями. Об этом говорю сейчас не потому, что зло осталось или притаившаяся месть. То – уже прошлое… Было… Да… Но зачем уходили из жизни люди не от ран, а потому, что не было у них куска хлеба. Как же так? Весь мир живет, почему же для меня нет куска хлеба?

Напрасно было кричать об этом. И не кричали… потому что никто не слышал, не хотел слышать. Молча умирали. И никто не хотел урвать от себя самую чутинку… Ну, немецкие офицеры и солдаты ели вкусные, толстые куски, хлеба. Что на этих кусках было масло, мясо, сыр, на это умирающие не смотрели. Они видели только хлеб.

Вот тогда-то я понял, что самая горшая доля быть прикованным у воды и не мочь дотянуться до этой воды.

Около барака как-то сама по себе выросла грязная куча снега. Ока была давно исследована и больше уже никого не интересовала. А вот я, охотник, заинтересовался ею, увидев, что по утрам на эту кучу прилетают воробьи. Что-то ищут там, возятся… И эти воробьи, совсем крошечные птичинки, вдруг померещились мне кусками мяса… что-то ударило мне в голову и я зашатался. И, странное дело, мне почудился старый лес и мои дороги в лесу. Даже запах порохового дыма почувствовал я, и тяжесть зверя… А потом я открыл глаза и уже не хотел умирать.

Как и что – это дело охотничье. Об этом даже не хочется и рассказывать, но руки мои дрожали, когда я бессильными пальцами возился у воротника мундира… Я никогда так не волновался, как в этот сорокаградусный мороз… А потом я залез в спальный мешок, сделанный из плотно спресованной, гофрированной бумаги. Я ковырялся там, что-то плел, иногда совсем бессознательно, а, проснувшись, с удивлением видел себя живым.

Как и что – я об этом дал слово не говорить… Утром был синий воздух, и дым из трубы комендатуры тянулся к небу ровным столбом. Я все это хорошо рассмотрел. Потом прилетели воробьи и я поймал двух. Вначале я чуть-было их не выпустил, до того жутко отдавалось в моих холодных руках трепыханье воробьиных сердец.

Как зверь, залез я в свой бумажный спальный мешок. Кровь воробьиная была сладковатая и до того крепкая, что у меня закружилась голова…

Сколько я спал, не знаю, но когда проснулся, на рукаве шинели, обожженной многими кострами, заметил несколько маленьких светлых перышек. Именно такие перышки были на горлышке воробьев.

Потом было утро. Еще и еще. Было много утр… И все время прилетали воробьи. Я даже удивлялся, почему количество их не уменьшается…

И когда вдруг, однажды вечером, нам выдали по целой буханке хлеба и фельдфебель, смеясь, говорил: «Гут… гут… брот…», я залез в свой спальный мешок, обнял буханку, прижал ее к себе и заплакал. Почему? Потому что у меня был хлеб и еще потому, что я боялся: не придет утро. Но оно пришло, засияло синевой бодрого и холодного воздуха, отметилось ровным столбом дыма. Дым мне напомнил многое. Я в крошки превратил ломоть и крошки высыпал на грязную кучу снега и смеялся трескающимися на морозе губами, глядя, как они прилетали, спокойно поблескивали черными капельками глаз и клевали мой хлеб…

3. ДОВЕРЧИВОСТЬ

Потом, через несколько дней после того, стали падать бомбы на Смоленск. По ночам. Лагерь № 126 был на восточной окраине, почти совсем в поле. Лагерь был оторван от города.

И так как начали уже выдавать хлеб и пшено, которое ели сырым, то люди по ночам выходили из бараков и смотрели на языки пожаров, на взрывающиеся звезды зенитных снарядов и строили догадки: оторвет ли от себя огненный хвост вон тот самолет, начавший гореть?

Все хотели, чтобы пламя оторвалось от бомбардировщика, чтобы бомбардировщик исчез в темноте ночи и перестал носиться обреченным метеором. Но так случалось редко. И потому скоро научились определять, что если пламя в хвосте, то есть еще надежда. Но чаще всего где-то, за несколько верст, горящий самолет пылающей головней, стремительно несся к земле. Земля глухо вздыхала…

С чего бы это, трудно сказать. Но вот уже третью ночь подряд засыпали бомбами лагерь военнопленных. Это было непонятно, потому что все, и командование армии Белова и выше, все знали, что здесь только лагерь военнопленных.

Разные слухи были…

И вот в ту третью ночь особенно густо падали бомбы. Уже горела южная часть лагеря. Уже неподвижными темными пятнами на снегу валялись убитые, те, которые только недавно стали получать хлеб и так хотели жить.

Вздрагивая, стонала земля ледяными вздохами. Деревянные стены бараков скрипели. Со скрежетом ломались стекла.

Я стоял, прижавшись к стене, и спиной чувствовал конвульсию бревен. Огненные стрелы прожекторов казались небесными дорогами, скрещивающимися на серебре высоко летящего бомбардировщика. Разрывы зенитных снарядов были похожи на вспыхивающие и гаснущие светофоры.

И вдруг что-то очень легкое и неуверенное упало мне на плечо, скользнуло и, цепляясь, стало катиться на грудь. Я не понял, что это может быть. Я поднял голову. Надо мною был выступ крыши. Совсем невольно, чувствуя трепыханье и скребки по шинели, я подставил руки и в одну из них упала какая-то маленькая птичка. Она была живая и, сжав пальцы, я почувствовал старое, знакомое мне, тревожное биение маленького сердца. Нет, это было не биение. Это были толчки отчаяния, безысходности, ужаса.

Я засунул руку с птичкой запазуху и весь мир сразу как будто отодвинулся куда-то в сторону. Ничто меня не интересовало. Ни огненные дороги в небе, ни светофоры, брызгающие раскаленными кусками стали, ни пожары. Даже разрывы близко падающих бомб казались мягкими и очень далекими. Неужели потому, что в моей руке доверчиво успокоилась птичка?

Кто – она? Я этого не знал. Я начал шарить глазами под застрехой, пытаясь угадать, откуда она могла вывалиться, пораженная всем тем, что происходит вокруг. Но огненные дороги сгущали темноту ночи и я ничего не мог разглядеть.

И тут меня испугала мысль, что моя птичка умерла. Да. Так оно и есть. Рука уже не ощущала никакого движения. Толчки маленького сердца прекратились. Все кончилось. Осторожно, словно боясь потревожить чей-то последний покой, я вынул руку и вдруг – тоскливо зашевелилось в пальцах что-то теплое и беспомощно-нежное.

Я опять спрятал руку… и мне чудилось, что мимо меня прошла красивая жизнь…

Потом сразу погасли прожектора. Высветлилась ночь и я решил дать свободу птичке. Я вынул руку, поднялся на грязную кучу снега и пустил птичку под крышу. Но птичка ни за что не уцепилась, и беспомощно трепыхая крылышками, стала слепо скользить вниз.

Тогда я опять поймал ее и еще раз попробовал посадить. Но она вновь свалилась, и я не дал ей падать, сразу подхватил, полез в свой барак, к своему бумажному мешку.

Я не уснул. Нет. К тому же как-то очень быстро показался синий рассвет. Я вышел из барака и разжал пальцы руки. На ладони сидел самый простой воробей.

– Ну же! – сказал я.

Он, видимо, не сразу понял мои слова и раздумывал. Он посидел немного, доверчиво повертел головкой в разные стороны, как бы что-то проверяя. Потом вспорхнул и полетел. Летел все прямо и прямо, пока не скрылся за развалинами, от которых тянуло горьким запахом недавнего пожарища…

Франкфурт-Майн, 1955.

Привычка

Ему уже стукнуло 55. Настоящего у него не было, а прошлое казалось каким-то не бывшим, выдуманным, очень не ясным, таким, как после кинотеатра: хочешь вспомнить картины и не можешь. Они расплываются, наползают одна на другую, и остаются только яркие пятна и светлосерые в темноте зала лучи, в которых ненужно и смешно суетятся пылинки.

От прошлого остались только привычки. И привычка к рождественской елке, которая – должна стоять до Крещения.

Елочку надо покупать к Рождеству. Но его Рождество было на тринадцать дней позже европейского и продавцу он заказывал елочку к 5 января. Так повторилось несколько лет подряд и старый крестьянин уже знал, что к этому худому и странному русскому зимний праздник приходит позже. Однажды он сказал русскому:

– Вы мой старый клиент. Я уже знаю что ваше Рождество 7 января и поэтому всегда, пунктуально 5 января, я вам буду привозить свеженькую, уютную елочку…

Он так и сказал: «уютную елочку». Тот, которому было 55, обрадовался, поблагодарил и каждый год, точно в девять часов утра 5 января сам выходил на звонок.

Так продолжалось много лет, а в год, когда ему по-настоящему стукнуло 55, в девять часов не раздался звонок.

Прождав до половины десятого, он начал волноваться, посмотрел в окно, выкурил папиросу, подошел к копии шишкинского пейзажа и, насупив брови, стал изучать поваленную сосну. Сосна наполнила его тревогой, и чтобы избавиться от нее, он вернулся к окну и задумчиво постучал пальцами в стекло. Потом испугался: может быть звонок испортился? Эта мысль возникла сразу и он торопливо шагнул в коридор, посмотрел на блестящую чашечку и вопросительно щелкнул по ней ногтем. Чашечка охотно и по-домашнему отозвалась мелодичным звоном. После этого он спустился по лестнице и у выхода нажал кнопку. На втором этаже торопливо затрещал маленький молоточек.

Тот, которому исполнилось 55, вернулся к себе, присел к письменному столу и задумался. И почему-то начал рассуждать о том, что мысль и слух могут жить самостоятельной жизнью. Вот мысли его далеко, они заполняют последние страницы еще недописанной повести, внимательно наблюдают за приближением героя «Цены жизни» к портрету полковника на массивном письменном столе госпожи фон Венден. А слух в это время, независимо от его воли, с настороженностью потревоженного хищника в каждую секунду готов уловить ожидаемое.

Мысли закончили свое движение по страницам и поставили точку. И сразу образовалась какая-то пустота, провал, отдых. Этим воспользовался напряженно поджидающий слух, настойчиво ворвался в пустоту и заставил человека посмотреть на часы.

– Ого! Уже двенадцать, а елочки все нет…

Тогда человек вышел в коридор, накинул пальто и направился к тому цветочному магазину, около которого из года в год крестьянин правильными рядами расставлял свои рождественские елки.

Громадные стекла магазина встретили привычной, томно печальной улыбкой белой сирени и яркими пятнами альпийских фиалок.

Человек вошел в магазин, глотнул запах цветов и спросил о старике. Владелица магазина, очень напоминавшая сирень, скорбно вздохнула и с удивлением спросила:

– А господин… господин разве не знает, что старик умер осенью и елки к прошлому Рождеству привозил его сын?

Человек ахнул и растерянно оглянулся. Дама с участием спросила:

– Господин… господин родственник старику? Нет? Почему же господин так волнуется?

Человек все рассказал. Теперь он может остаться без елки только потому, что умер крестьянин. Это очень неприятно, сказал он… Елка… Да, ему прямо-таки необходима елка…

– Вы не можете посоветовать, где бы я мог достать елку? Завтра у меня сочельник…

Владелица магазина, так напоминающая томную сирень, заморгала длинными ресницами: они, видимо, помогали ей думать.

– Да, можно… от нашего Рождества осталось несколько маленьких елочек… Но они уже недостаточно свежие… Но если господину… очень нужна елка, он может выбрать наиболее сохранившуюся. Если ее не тревожить, она еще несколько дней постоит…

Человек, которому исполнилось 55, одиночествовал у стола и смотрел на маленькую елку. Склоняя голову то к одному, то к другому плечу, он подмигивал цветной улыбке шариков, и удивлялся, как ловко бегают зеленые, красные и синие огненные точки.

Такова сила привычки, подумал человек, и печально покачал головой. Все привычка, больше ничего. Привычка, к письменному столу, привычка к мысли, привычка вот к этой елочке… и, в сущности, вообще ничего нет, есть только… привычка к жизни…

Человеку стало грустно. Может быть потому, что ему уже 55, и седые волосы, и ночью иногда легкое сердцебиение… Может быть… А может быть потому, что все так просто укладывается в эту привычку жить… Да, сказал себе человек, привычка и больше ничего. Нет ни прошлого, ни настоящее ни будущего. Есть только полное собрание привычек…

Человек придвинул стул к столу, на котором стояла елочка. Вблизи цветные шарики перестали улыбаться и своими застывше-яркими точками строго смотрели в глаза человеку, как бы напоминая, что дело не в них, они здесь случайные гости, они могут исчезнуть, а главное в темнозеленых иголках елочки.

Человек встал и несколько раз прошелся по комнате, вопросительно разглядывая елочку. Но елочка не торопилась отвечать, она была серьезна, предоставляя шарикам и блестящим цепям наблюдать за человеком и таинственно подмигивать ему искрами чужого света.

Человек подошел к буфету… Нет, буфета у него не было. Он подошел к широкому шкафу. Там, на одной из полок, хранилось вино.

Он вынул одну бутылку, внимательно и долго читал этикетку, как будто изучая древнюю запись. Потом поставил ее обратно и, приподнявшись на цыпочках, засунул руку глубоко в шкаф и вытащил крепчайшую, на вишневых косточках, настойку.

Медленно готовился он и сам над собой иронически посмеивался. Это тоже привычка… Все привычка… Только привычка…

– А раз так, – вдруг и очень весело произнес он, – пусть будет привычка. Не правда ли, елочка?

Елочка пристально слушала.

– Значит, ты не согласна? – спросил человек. – Все привычка, дорогая моя…

Человек вытащил пробку, придвинул бокал и сел за стол. Налив, он поднял бокал, сказал: «Да», и выпил. Потом еще и еще. И когда неожиданно и очень ярко мигнули шарики, человек еще налил и, пристально рассматривая зелень, сказал:

– Да, елочка… только привычка. И ты здесь по привычке. Ничего ты не значишь сама по себе… Ты тоже привычка.

Человек выпил и задумался. Он закрыл глаза и в наступившей темноте поплыли странные картины. Он отчетливо почувствовал застывшую тишину в древнем полесском лесу. Громадные белые, снеговые шапки давили на ветви елей. По нетронутому снегу отпечаталась удивительно элегантная цепочка лисьих следов. Вон около той старой сосны… что это? Какие-то желтенькие прозрачные крылышки? Человек в недоумении склонил над ними голову. Ах, да, произнес он, это из шишек, которые потрошит там, наверху, ловкая белочка…

Человек открыл глаза и не сразу пришел в себя. Вначале он обрадовался искрам снега и только потом понял, что это значит…

Посмотрев на елочку, человек зябко шевельнул плечами и, не глядя, потянулся к бутылке. Незаметно для себя он задел рукавом ветку елочки и вдруг услышал шорох падения чего-то очень легкого и звенящего. Это его удивило и заставило притаиться. Потом он повернулся и увидел, что вся скатерть усыпана сухими зелеными иголками. Они были обыкновенные, очень знакомые и родные. И печальные. Человек еще раз, теперь нарочно, взял пальцами одну веточку, притянул к себе и потом отпустил. Сделав два-три мягких взмаха, веточка успокоилась и – вдруг – начали сыпаться и сыпаться иголочки. Их упало очень много…

Когда зеленый дождь прекратился, человек мизинцем, ласково и осторожно, сдвинул иголочки под елку и медленно опустил седую голову на белую скатерть…


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю