Текст книги "Че-Ка. Материалы по деятельности чрезвычайных комиссий"
Автор книги: Виктор Чернов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 18 страниц)
И, несмотря на то, что случайно захваченная публика казалась бы вся должна была быть после этого сосредоточена в Бутырках, все же контингент заключенных в Таганке остался чрезвычайно пестрым и разношерстным, не смотря на то, что у нас остались лишь «особо важные» преступники, числящиеся за высшим судебным учреждением государства, можно с полной уверенностью сказать, что половина из них сидела по недоразумению, даже и с большевистской точки зрения. Кого тут только не было! Тут и елейно-ехидный Торопов – б. председатель Московского отдела Союза русского народа, вдохновитель и организатор убийства Иоллоса – и группа кадетов во главе с Н. М. Кишкиным, державшимся все время с исключительным чувством собственного достоинства и аслуженно пользовавшимся большим уважением, как со стороны всех заключенных, так и со стороны надзора. Тут и провокаторы старого режима и группы крестьян, обвинявшихся в организации «кулацких восстаний».
Здесь же сидели распутинский епископ Варнава и социалисты. Варнава пользовался особым, исключительным почетом со стороны тюремной администрации, оставшейся, кстати сказать, почти без изменений от царских времен. Он жил не в камере, а занимал одну из комнат при конторе и беспрепятственно ходил в любое время по всем тюремным дворам. По праздникам, когда Варнава торжественно появлялся в своем нарядном облачении в коридоре, все чины администрации подходили под его благословение. В его поведении сквозили две основные черты: лицемерие и цинизм. «Я за всех Богу молюсь» – говорил Варнава – «я и за большевиков Богу молюсь. Я ведь за всякую сволочь Богу молюсь». При одном из появлений «автомобиля-гроба» Варнаву взяли на расстрел. Мы считали его уже погибшим, когда совершенно неожиданно прочли в «Известиях» помещенное там без всяких комментариев заявление, сделанное Варнавой в последний момент Ч. К-е.
В этом заявлении Варнава недвусмысленно предлагал чекистам свои услуги в качестве провокатора. Я не знаю, что было дальше, но известно, что Варнава, взятый от нас на расстрел, каким-то образом попал в Крым к Врангелю, а весной 1921 года появился, как ни в чем не бывало в Москве, снова в качестве иерея.
Сидели здесь рабочие и царские министры, в том числе Щегловитов, Хвостов, Маклаков и Протопопов.
Первые двое из них вели себя сдержанно, с большим чувством достоинства. Протопопов трусил и заискивал перед заключенными социалистами, Маклаков разыгрывал из себя легкомысленного весельчака и бонвивана. Однажды, во время богослужения, их вызвали из тюремной (в 1918 г. во всех большевистских тюрьмах церкви еще существовали) церкви и увезли на расстрел.
На расстрел брали без конца.
Незадолго до нашего привоза были расстреляны два мальчика-гимназиста (10–12 лет) за то, что они… сыновья генерала.
Характерна трагическая история Виленкина. А. А. Виленкин – московский присяжный поверенный, видный защитник по политическим процесам, народн. социалист, член ВЦИК первого созыва. Он был арестован летом 1918 года по обвинению принадлежности к группе Савинкова, организовавшей Ярославское восстание. Допрашивал его «сам» Крыленко, с которым они вместе, кстати сказать были членами знаменитого студенческого старостата в Петербурге в 1906 г. Жизнь Виленкина все время висела на волоске, Он был уже приговорен к расстрелу, затем приговор был отменен, но угроза смерти все еще была реальной. Неожиданно в тюрьму приходит ордер на его освобождение. Тюремная администрация решает проверить ордер по телефону. Ордер оказывается подложным. Это решает судьбу Виленкина, его немедленно берут из тюрьмы и расстреливают. Впоследствии говорили упорно, что попытка его освобождения была инспирирована агентами Ч. К. и осуществлялась при их непосредственном участии.
Угроза смерти все время висела в воздухе. Призрак ее наполнял все поры тюрьмы. Мысль о смерти стала настолько обычной, каждодневные разговоры, что таких-то расстреливали, а таких-то должны расстрелять, настолько стали привычными, нервы так притупились, души очерствели, что самое слово смертьперестало быть страшным и значительным.
* * *
В течение нескольких дней после нашего ареста большевистские газеты чуть ли не ежедневно посвящали отдельные статьи и заметки нашему делу с недвусмысленными требованиями расстрела. Когда моя сестра в первый раз пришла в ВЧК за разрешением на свидание со мной, то получила от следователя следующий ответ:
– К Н.? на свидание? К стенке его поставить, а не свидания с ним давать. (На следующий раз разрешение было дано беспрепятственно).
До передачи в Верховный Революционный Трибунал наше дело вел следователь ВЧК Миндлин. Старый большевик, участвовавший в империалистической войне и попавший в плен к немцам. В плену ему пришлось много пережить, до подвешивания к столбу включительно. Вернулся он в Россию (после Бреста) человеком явно ненормальным. Забегая вперед, скажу: через несколько недель, мы прочли в газетах, что он повесился. Единственной причиной этого была его душевная ненормальность.
Допрос Миндлин вел с неизменным револьвером, то любовно и внушительно похлопывая по нему рукой, то с грубым окриком поднося его к лицу допрашиваемого.
– Ну-с, что же Вы можете сказать в свое оправдание? – спросил Миндлин, окончив допрос одного из наших товарищей, юношу лет 20, впервые попавшего в тюрьму, чрезвычайно нервно переживавшего всю обстановку.
Тот растерялся. – Как, в свое оправдание?…
– Разве Вы не знаете, – продолжал Миндлин, – что Вас ждет? Перед Вами два выхода: или свобода или расправа большевиков, а Вы знаете что такое расправа большевиков?
– Знаете ли Вы, в компанию какой сволочи Вы попали? (Воспроизводимые диалоги на допросах сохранились в моей памяти текстуально) – спросил он же на допросе Шпаковского, питерского металлиста, с.-д., старого работника профессионального движения. – К стенке придется вас всех поставить.
– Что же, револьвер при Вас – ответил Шпаковский – можете привести в исполнение Вашу угрозу здесь же, если желаете быть палачом.
Когда на вопрос о моей партийной принадлежности, я ответил, что я член партии соц. – рев., Миндлин спросил – Правый или левый?
– Ага! Савинковец! – потирая руки с загоревшимися глазами воскликнул Миндлин.
Я заметил ему, что человек, читающий газеты, должен знать, что Б. В. Савинков исключен из партии с.-р. летом 1917 года, т. е. еще год тому назад. Хотя это заявление было для Миндлина явной «новостью», к которой он отнесся недоверчиво, однако, он должен был понять, что причислять меня к савинковцам трудно и откровенно сказал: – Значит, Вы черновец.
– А скажите, кого бы вы хотели «притащить» (его буквальное выражение) в Россию для устройства наших дел; англо-французских империалистов или немцев? На кого Вы ориентируетесь?
На этот классический вопрос я ответил, что «для устройства наших дел» не считаю нужным «притаскивать» ни тех, ни других. «К вопросу об ориентации относится отрицательно» формулировал Миндлин в протоколе. Должен заметить, что несмотря на эту формулировку Миндлина безусловно приходится причислить к числу наиболее грамотных следователей Ч. К. Доказательством чего может служить следующий диалог, между мной и дежурным следователем МЧК, произошедшим на официальном допросе при одном из следующих моих арестов.
– Вы – партийный?
– Я член партии социалистов-революционеров.
– Что такое? Какой партии??
– Партии социалистов-революционеров.
– Ничего не понимаю – заявил следователь. – Что это за партия? Да Вы меньшевик, что ли?
– Правых эсеров знаете? – просил я, поняв, с кем имею дело.
– А, ну вот это другое дело, так бы и говорили – сияя, что наконец понял, торжествовал следователь.
Протокол допроса члена ЦКРСДРП Р. А. Абрамовича состоит из краткой записки: «В виду оскорбления по моему адресу со стороны следователя Миндлина, от показаний отказываюсь – Р. Абрамович».
Положение наше было очевидно настолько критическим, что центральные комитеты социалистических партий, были вынуждены обратиться ко всем социалистическим партиям Европы, требуя немедленного вмешательства «для предотвращения неизбежной расправы», как было сказано в их телеграмме.
–
Покушение на Ленина и дикая вакханалия «красного террора».
В тюрьму приехал большевик Рязанов, хлопотавший об освобождении на его поруки некоторых из участников нашего совещания, большинство которых он хорошо знал по работе в профессиональном движении.
Рязанов просил нас не волноваться о своей судьбе, так как уже сегодня всю ночь в тюрьме дежурила «специальная комиссия Трибунала» для предотвращения возможных случайностей. Это было, конечно, утешительно.
– Мы с трудом удерживаем – говорил Рязанов – настроение масс, рвущихся в тюрьму для расправы с социал-предателями. – От товарищей с воли мы знали, конечно, о подлинном «настроении масс», но разве трудно было инсценировать «народный гнев»?
Помню, в один из этих дней нас повели в баню. Я встретил там питерского рабочего Григория Пинаевского, выданного провокатором и обвинявшегося в работе в П. С.-Р.
Пользуясь случаем, мы остановились и стали разговаривать.
Он уверенно говорил о возможности расстрела…
Через несколько часов в мою одиночку зашел наш политический староста С.-Д. А. Трояновский, разносивший по камерам полученные с воли продукты.
– Не знаете, в чем обвиняется Пинаевский? – взволнованно спросил меня Трояновский. – Дело в том, что его только что увезли на автомобиле с офицерами и «белогвардейцами».
Позднее мы узнали, что Пинаевского продержали несколько дней в Ч. К. и расстреляли. Это был единственный эсэр, расстрелянный в Москве в «ленинские дни», но зато сколько было не эсэров…
* * *
Между тем наступила осень, надвигалась зима. Памятная москвичам зима 1918–1919 года, когда хозяйственная разруха с каждым днем все больше и больше ударяла по обывательской жизни. Зима, прошедшая под знаком голода и холода.
Неимоверно тяжело отразилась разруха и на тюрьме. Сносное в течении лета, питание стало теперь ужасным. Давали в среднем 3/4 скверного «московского» хлеба в день (но были дни, когда давали по четверть фунта) и это, собственно говоря, все.
Так как нельзя же считать за питание дававшегося два раз в день супа, состоявшего из теплой, грязной воды и плавающей в ней одной или двух картофелин, не только не чищенных, но даже не обмытых от земли и обязательно гнилых. Обычная выписка из тюремной лавочки, всегда дополнявшая скудное питание тюремных сидельцев, свелась к нулю, т. к. в ней, как и во всех лавках города, мало помалу исчезли продукты. Помню, в начале зимы мы могли еще выписывать оттуда такие «продукты», как соль и туалетное мыло, бывшие в то время и на воле большой редкостью, но предложение их голодным людям было лишь издевательством.
Передачи, которые некоторые из нас имели возможность получать с воли, и без того чрезвычайно скудные, были обложены неизбежным своего рода «налогом» со стороны обыскивавших их надзирателей, налогом, достигающим ощутительных размеров. Описи к передаваемым продуктам при передаче не полагалось. «Воровать у вас мы все равно не можем – с наивным цинизмом говорили надзиратели, – т. к. обыск передач производится несколькими надзирателями сразу и мы смотрим друг за другом». В результате из каких-нибудь пол фунта сахару по назначению доходило лишь несколько кусков. Думая избежать этого, мои родные стали класть в каждую передачу лишь по несколько кусков, тогда я остался вовсе без сахара. В конце концов они вынуждены были прибегнуть к курьезному способу конспиративной передачи наиболее ценных продуктов, самих по себе совершенно невинных. Доедая кашу, я находил на дне горшка завернутый в бумагу сахар, под винегретом пряталось сливочное масло и т. п.
Те же, кто вовсе не получали передач, оказались в положении совершенно трагическом. Я знаю случай смерти на почве истощения в одной из одиночек казачьего полковника, который, однако, пользовался поддержкой политического Красного Креста.
Положение уголовных было еще более тягостным. Но затрудняюсь сказать, что доставляло больше страдания: постоянное чувство голода или наступившие холода. В ноябре начали чинить отопление, но торопиться с этим было не к чему, ибо заготовленные для тюрьмы дрова были еще только на одном из вокзалов, а в тюрьме не было лошади, чтобы их перевести. Товарищи, которым пришлось перезимовать в Таганке всю эту кошмарную зиму, передавали мне, что топили недурно, но топить начали в марте. Я вышел в конце ноября и до сих пор помню гнетущее чувство холода, особенно тяжело переживаемого голодным человеком, запертым вдобавок в одиночку.
Писать нельзя – стынут руки. С утра одеваешьсявесь день в шубу и шапку и до вечера меряешь свою камеру: пять шагов вперед и пять шагов назад. Единственное средство согреться – это раздеться, лечь в постель укутаться одеялом, сверху положить на себя все, что толькоесть теплого в камере. Частая нехватка кипятку – то нет дров, то испортился кипятильник – дополняла картину.
Ясно, что в таких условиях не могли не развиться эпидемии. Неизменный бич большевистской России – сыпной тиф, кстати сказать, кроме того называющийся в медицинских учебниках – голодным или тюремным – одержал свои первые победы в Таганке. Это было что-то поистине кошмарное. Достаточно сказать, что в течение зимы переболели, не говоря уже о заключенных, весь надзор почти без исключений. То и дело из одиночек за ноги вытаскивались трупы.
И если летом тюремная жизнь прошла под знаком смерти, косившей своих жертв именем «Красного террора», то зимой, когда число расстрелов временно сократилось, жизнь тюрьмы продолжала все же идти под тем же знаком смерти. Только теперь смерть собирала свою жатву именем голода и мора.
Еще до наступления сыпняка смертность заключенных достигла внушительных размеров на почве голода и холода. Больницы в Таганке тогда еще не было.
Единственная Московская тюремная больница, находящаяся рядом с Бутырской Тюрьмой, обслуживала все московские места заключения. Когда в Таганке заболевал заключенный, то звонили по телефону в Бутырскую больницу и требовали перевозочных средств и конвоя. Добиться этой присылки ранее истечения одной, а по большей части двух недель, таганскому медицинскому персоналу никогда не удавалось. А пока что больной (если он заболевал в общей камере) переводился в одиночку и в ожидании больничного конвоя выздоравливал или умирал. Первые случаи были, как исключения, вторые – как правило.
Однажды вечером в мою комнату зашел тюремный фельдшер, принесший мне какое-то лекарство. (Пользуюсь случаем, чтобы отметить его исключительно гуманное отношение ко всем своим невольным клиентам).
– Представьте себе картину – рассказывал он – захожу я в одиночку, куда посажено трое тяжело больных, ожидающих отправки в больницу. Один лежит на полу – уже умер. Другой на койке – у него началась уже агония. Третий, который тоже не протянет до утра, сидит на табуретке. Что я могу для него сделать? Он курил махорочную цигарку, я дал ему хорошую папиросу. И поймите, что это все, что я мог для него сделать. Двадцать раз звонил в больницу – отвечают, что конвой занят. И так каждый день.
Кто сказал, что человеческая личность – высшая ценность?
Помню, как-то поздно вечером в соседнюю со мной одиночку перевели из общей камеры больного, смерти которого ждали в течение ночи.
Просыпаюсь, темное зимнее утро… Слышу, как надзиратель подходит к соседней двери, отодвигает железную заслонку глаза и с ласковым любопытством констатирует:
– Шевелится… Значит, жив еще…
Как будто он рассматривал в банке посаженного туда какого-то жука…
Выйдя на волю, я прочел в Московских Известиях статью, под названием «Кладбище живых». Один из видных большевиков посетил в качестве любознательного сановника Таганскую тюрьму, не выдержал и описал в газете свои впечатления под этим названием. Я не решился бы назвать этого отрывка из своих воспоминаний таким обличающим власть названием. Не решился бы, боясь быть обвиненным в сгущении красок и тенденциозности. Но пусть это название, сорвавшееся с языка одного из виновников того, что вся Россия покрыта сплошь такими «кладбищами живых», послужит доказательством моей объективности. Больше того, я чувствую, что у меня нет ярких красок и мое описание лишь бледное отражение большего в действительности.
* * *
За все время моего пребывания на этом кладбище, меня не оставляла мысль, что все это обрушивается на головы тех, добрая половина которых не является преступниками даже с точки зрения существующей власти.
Пусть убивают царских министров – допустим на минуту, что вне этого нет успеха революции, пусть издеваются над нами, социалистами, – предположим, что это совершенно необходимо для торжества социализма, пусть мрут, как мухи, мелкие воришки, зачастую еще не вышедшие из детского возраста… Но ведь расстрел, смерть от сыпняка, месяцы в не отопленной тюрьме, матерная брань в надзирателей зачастую выпадают на долю тех, чей арест есть лишь результат «маленьких недостатков механизма» большевистского сыска…
Сколько этих жертв прошло у нас перед глазами и сколько из них уже погибло. Этих случаев не отрицают и сами большевики.
Ленин где-то сказал по этому поводу: «Лес рубят – щепки летят».
Конечно, это не люди, это – только щепки…
Ник. Беглецов.
Штрихи тюремного быта
Еще Кеннан правильно подметил, что в России трудно найти две тюрьмы с совершенно одинаковым режимом и вполне совпадающими условиями существования. Ныне эта пестрота условий заключения сохранилась и даже возросла. И неудивительно… Во первых, «советская власть» за три года создала больше мест заключения, чем абсолютизм за триста лет своего владычества. Во вторых, «власть на местах» проявляет инициативу в варьировании тюремного режима, и, наконец, в том же направлении действует крайнее разнообразие местных условий, созданное разобщающим влиянием паралича транспорта…
Раньше в тюрьмах кормили неодинаково, но все же основная выдача – 2 1/ 2– 3 фунта ржаного хлеба сохранялась везде и всюду. Теперь нигде не дают больше 1 фунта, но – чего? В одном месте выдают плохой или хороший, но все же хлеб, а в другом суррогаты. В Орле в 1921 г. выдавали изо дня в день «хлеб» из просяной шелухи с добавлением небольшого количества овсяной и ржаной муки. Шелуха трещала во рту, втыкалась в десну, застревала между зубами, но арестанты, отплевываясь, все же приучились проглатывать и это «вещество». Во Владимире выдавали вместо хлеба нечто вроде подсолнечного жмыха, и его тоже поглощали голодные арестантские желудки. В Москве осенью 1920 года в несколько концентрационных лагерей «взамен» хлеба прислали… яблок. Даже хорошие яблоки вряд ли могут заменить хлеб, но голодных арестантов угостили зелеными яблоками, кислыми-прекислыми, набивавшими оскомину…
Или – так. Раньше в одном и том же городе, рядом с новой, хорошо построенной тюрьмой, могла быть старая в плохом здании. Но обе они регулярно топились. Теперь же это различие может быть сведено и на нет, если обе тюрьмы не отапливаются и в обеих люди погибают от сырости и холода, но оно может получить и колоссальные размеры, если новая отапливается, а старая – нет. Даже в пределах одной и той же тюрьмы, в связи с недостатком топлива, возможен холодный и теплый «пояс».
Начальник Ярославской тюрьмы хвастливо рассказывал социалистам, как он «спас» одиночный корпус и его паровое отопление от порчи. Дров в тюрьме не было и большинство зданий не топилось. Но корпус ему жалко было, и вот он брал стражу и зимой, несмотря на холод, ночью дежурил на разных дорогах и захватывал мужиков, везших дрова в город «на спекуляцию». Только благодаря этой его самоотверженной («одних жалоб сколько поступило») деятельности «на большой дороге» одиночный корпус все зиму топился.
Сюда прибавляются еще и различия, сознательно устанавливаемые властью с политическими и стратегическими целями. Когда я был впервые арестован с целой группой социалистов, перед властью встал вопрос, куда нас посадить – в тюрьму или в Ч. К., и если в Ч. К., то куда именно. В. Ч. К., во первых, был подвал, ужасное, совершенно темное и нежилое помещение, которое раньше служило погребами для зимних солений буржуям, населявшим этот дом. Во вторых – был полуподвал – низенькое старенькое помещение с маленькими окнами чуть повыше уровня земли, в котором наспех были сколочены нары из неоструганных досок, а окна вместо решеток были затянуты сплошной паутиной колючей проволоки. Третье помещение для арестованных состояло из бывшей квартиры городского типа. Нас поместили сначала в полуподвальном помещении, но через несколько часов перевели в квартиру, весьма обширную, но совершенно пустую: не было ни кроватей, ни нар, ни постельных принадлежностей, ни стола, ни стула, ни вешалки, ни полочки, словом – ничего. Мы спали, сидели, пили чай и обедали на голом, неметенном полу (веников тоже не было). Обед нам приносили в количестве достаточном, но не давали ни ложек, ни мисок – ешь, как знаешь.
В старину власть все же обязана была предоставлять какой то минимум удобств арестованному. Теперь никаких норм не существовало, и никто не знал, что это – произвол или упущение какой-нибудь мелкой начальствующей сошки или же нормальный советский режим. Раньше арестант знал, что ему полагается, и администрация все же бывала смущена, если не предоставляла ему всего, законом или правилами установленного. Теперь же на арестованного начали орать, чего он пристает. Ведь сказали ему ясно, что ни ложек, ни мисок нету.
Когда мы валялись на полу и ели по очереди застывший рыбный суп при помощи чайных стаканов, в совете рабочих депутатов и на митингах представители власти решительно опровергали контрреволюционный вымысел о том, что социалистов держат в тюрьме. Ничего подобного. Им отвели прекрасную буржуазную квартиру…
Каждому из помещений Ч. К. соответствует свой особый режим, и степень произвола разнится в зависимости от того, где вы обретаетесь – в подвале, полуподвале или еще где-нибудь. Сплошь и рядом, даже там, где не применяют при допросах побоев, пыток, угрозы револьвером, – арестованного «за упорство» переводят из одного плохого помещения в другое, еще худшее. А на следующем допросе грозят новым переводом туда, где режим совсем ужасный.
Не только в провинции, но и в «культурных центрах», в Петрограде и Москве, в Ч. К. есть особые клетки, размерами в одну треть или в одну четверть старой одиночки, в которых без свету, без прогулок, без передачи сидят не только неделями, но и месяцами.
Арестованного по делу кооперативного Центросоюза В. Н. Крохмаля (бывшего члена Центрального Комитета Р. С. Д. Р. П.) держали в Петрограде семь недель в клетке, которая была так мала, что Крохмалю все время приходилось лежать с поджатыми ногами, так как он был длиннее своей камеры. Шириной камера была всего в два аршина; стены ее, несколько выше человеческого роста, не доходили до потолка и были сделаны из гофрированого железа. Электрический, фонарь, укрепленный под потолком, снабжал светом целый ряд таких клеток.
Известного общественного деятеля, писателя С. Н. Прокоповича (бывшего министра Временного Правительства) и его жену Е. Д. Кускову посадили при аресте в Москве в нечто, похожее на курятник. В комнате с одним окном устроили коридор. а отгороженную досками часть разбили на несколько клеток. Там, на грязных нарах, в вечном полумраке и в такой тесноте, что буквально некуда было шагу ступить, томились они достаточно продолжительное время и, конечно, как водится, без книг, без письменных принадлежностей, без прогулок и без свиданий.
Иногда применяются специальные ухищрения, чтобы воздействовать на психику. Арестованных по делу «тактического центра» рассадили по одиночкам, но внутри каждой камеры у дверей сажали красноармейца с винтовкой, который должен был не спускать глаз с арестованного. Часовые менялись каждые два часа. а в промежутках специально мобилизованные коммунисты по несколько раз ходили в камеру. Только что арестованный начинал засыпать или сосредоточиваться на чем-нибудь, – как вдруг гремел запор и нарочито шумно врывался мобилизованный коммунист. Такому же режиму подвергли двух девочек, 12 и 14 лет, дочерей одного из арестованных.
На допросы в Ч. К. водят обычно глубокой ночью – старый прием жандармских управлений и охранных отделений.
Самым страшным является, разумеется, пребывание в подвале и самым ужасным считается допрос арестованного не в кабинете у следователя, а непосредственно в подвале. Один мой знакомый сидел в Ростове на Дону в помещении Дончека, откуда взяли на допрос в подвал бывшего доверенного фирмы Нобель. Менее чем через час он возвратился с кровоточащей ссадиной на носу и в совершенно невменяемом состоянии. Придя в себя, он рассказал, что привели его в темный подвал и кто то, которого он не видел и не знал, начал требовать, чтобы он указал, где находится запас нобелевской нефти, преступно скрытый от советской власти. Не успел он ответить, что не знает, как получил удар по носу дулом револьвера. А затем следователь, считая до трех раз, потребовал, чтобы тот сказал адрес, иначе он его тут же застрелит. И, действительно, при счете «три» над самым ухом арестованного грянул выстрел. Следователь сделал вид, что промахнулся и снова повторил свое требование, приставив револьвер к виску. Допрашиваемый упал в обморок и не помнил, как он выбрался из подвала. От нервного потрясения, оглушенный выстрелом, он плохо слышал.
– «Правовое положение содержащихся в подвале очень недурно», – определил какой то чин В. Ч. К. (Лубянка, 11), закричавший на родственницу одного из заключенных, желавшей сделать ему «передачу».
– Да что вам здесь, тюрьма, что ли? Это – подвал, а не тюрьма, Вот переведут в тюрьму, тогда он получит всякие права и привилегии.
Неудивительно, что не только из подвалов, но и из «барских квартир» о переводе в тюрьму мечтают сами сидящие и об этом умоляют, часто со слезами на глазах, их родственники.
Кто мог подумать, кто мог бы предсказать, что после революции старая царская тюрьма, не улучшенная, а значительно ухудшенная, будет являться нашим идеалом, о котором мы будем мечтать, к которому будем стремиться, из за которого мы будем вести упорную и отчаянную борьбу. А ведь это так! Летом 1920 года в Бутырке голодала группа заключенных, требовавшая, чтобы из Ч. К. перевезли в Бутырку жену одного арестованного, томившуюся там с новорожденным младенцем. Власть уступила, но только после голодовки, длившейся восемь дней.
Осенью того же года фракция с. – р-ов Бутырской тюрьмы решила начать голодовку, требуя перевода нескольких с. – р-ов из «Внутренней тюрьмы» В. Ч. К. в Бутырку. Накануне голодовки с. – р-ов избили и насильно вывезли в Ярославль.
Весною 1921 года группа анархистов, доставленная в В. Ч. К., начала голодовку, а потом и обструкцию из-за перевода в Бутырку. Анархисты доводили дело до рукопашной схватки с вооруженными чекистами и рисковали, самым непосредственным образом рисковали жизнью своей, лишь бы добиться перевода в тюрьму. И они этого добились, хотя и после избиения.
В самой Бутырке тоже было несколько режимов. Самым плохим был режим на третьем этаже МОК-а (мужской одиночный корпус), который находился в непосредственном заведывании В. Ч. К. и вполне подчинялся правилам распорядка «Внутренней Тюрьмы Особого Отдела». По сравнению с «Внутренней Тюрьмой» заключенные имели, кажется, только одно преимущество. Здесь в камерах было светло, тогда как во внутренней тюрьме окна были густо замазаны мелом.
Самый свободный режим был на 13-м «коммунистическом» коридоре. «Коммунисты», (сидевшие обычно за разные злоупотребления и преступления уголовного свойства) образовали пролеткульт или культпросвет, имели у себя музыкальные инструменты, даже рояль, ходили беспрепятственно по всей тюрьме, вели коммунистическую агитацию, устраивали лекции и собеседования, вмешивались в действия администрации, терроризовали ее, писали на всех доносы, добровольно мобилизовались, и приняли участие в избиении социалистов во время знаменитого развоза их в апреле 1921 г. Увы! Это усердие не было оценено по достоинству. Вскоре после этого коммунистический коридор окончательно раскассировали, ибо власти пришли к выводу, что коммунисты, как бы они не согрешили, подолгу в тюрьме не сидят, а те, кто сидит, это – отпетая мразь, которая только компрометирует коммунистическую партию и советскую власть, даже в наше нетребовательное время.
Так было разорено это гнездо, все стены которого были украшены очень недурными портретами деятелей коммунизма и испещрены изречениями коммунистической мудрости.
Разительная противоположность нового времени по сравнению с прошлым заключалась в том, что в старину проворовавшийся полицейский или иной администратор боялся показаться на глаза кому либо. Их обычно скрывали от остальных арестантов и держали во избежание мести в особых «с…чьих кутках». Теперь же чекисты, «засыпавшиеся» в преступлениях и злодеяниях, чувствовали себя начальством в тюрьме. Были случаи, что сидящим на коммунистическом коридоре чекистам поручали заканчивать дела, начатые ими на свободе, и они, как ни в чем не бывало, вели следствия и вызывали на допрос арестованных, сидящих в той же тюрьме, а подчас и гуляющих с ними на одном и том же дворе.
На общем дворе с десятками арестованных начал как-то появляться на прогулке сидевший на коммунистическом коридоре палач, явный дегенерат, который, нисколько не смущаясь, хвастал, что он расстрелял 137 человек.
Социалисты в Бутырках находились в «привилегированном положении» (до развоза в апреле 1921 г.). Но с полным правом они могли бы сказать о себе: «Каждый шаг нам достается роковой борьбой». Как и во времена самодержавия, и даже еще больше, им приходилось за свои «привилегии», то есть за создание особого льготного режима для политических, вести неустанную борьбу, прибегать к голодовкам, грозить обструкцией, обращаться на волю за содействием, вести сложную дипломатическую игру и т. д.
Но и в остальных частях тюрьмы не было тождества. Камеры все переполнены, духота, смрад, шум. Из одних камер заключенные могли выходить гулять на коридор, а из других это строго воспрещалось. На одних коридорах камеры запирались только на ночь, на других были открыты и днем и ночью, третьи, наоборот, были все время «на забое».
При старом режиме строгости тоже были неодинаковые – на политическом отделении, на каторжанском коридоре и т. п. было строже; там, где «шпана» отбывали легкие наказания, допускались большие послабления. Теперь же критерия и точного основания для всей этой лестницы неравенств нет. Привилегии определяются соотношением сил и степенью организованности различных групп.