Текст книги "Че-Ка. Материалы по деятельности чрезвычайных комиссий"
Автор книги: Виктор Чернов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 18 страниц)
Ограничиваюсь этими примерами. Полный перечень был бы бесконечным. Бывали в тюремной жизни и такие острые моменты, что прибегали к отчаянному средству – «обструкции».
В 1920 году в феврале месяце ночью из Бутырской тюрьмы были взяты левые социалисты-революционеры и развезены по восточным тюрьмам. Утром, в ночь увоза, женщин не выпустили из камер на утреннюю оправку. Начался стук в двери. Прибежавший из конторы помощник коменданта Попкович отвечал угрозами и площадной руганью. Все более свирепея, он стал просовывать револьвер в волчки дверей и наконец выстрелил в камеру старой каторжанки, героини террористической борьбы против самодержавия, Измайлович, которую только случай спас от смерти. Попкович за это был, правда, приговорен на 1 месяц тюрьмы, но просидел лишь три дня и через месяц явился вновь в Бутырку с повышением по должности, в качестве коменданта тюрьмы. В 1919 году за обструкцию в защиту подвергшегося насилиям с. – р. Быхова, обстреливалась камера, в которой находилось около 90 человек социалистов. За угрозами, избиениями, стрельбой по окнам последовало со стороны большевиков и воскрешение старых царских кандалов.
В феврале 1920 года М. Ч. К. была арестована группа рабочих в связи с походом на союз пищевиков. Среди них 12 с. р. максималистов. Через некоторое время их пытались перевезти в Бутырки. Арестованные потребовали приезда представителя политического Красного Креста, а до его приезда ехать отказались. На следующий день председатель М. Ч. К. Мессин вызвал некоторых из них: Камышева, Нестроева, Забицкого, Зайцева. Чекистская стражи набросилась на них. Заковали в ручные кандалы и силой поволокли в автомобиль для отправки в Бутырки, где они только к вечеру были раскованы и размещены по строгим одиночкам,
Попытки заковать в кандалы были предприняты в 1920 году по отношению к соц. – революционеру С. В. Морозову, отбывшему две царских каторги, и анархисту Гордину. Инициаторами этой меры были: член московского комитета Р. К. П. Захаров и надзиратель Качинский, которого позднее большевикам пришлось арестовать за то, что он оказался виновником истязания заключенных в Бутырской каторжной тюрьме царского времени.
За три года пребывания в Бутырской тюрьме социалисты подвергались трехкратному развозу по провинциальным тюрьмам. В начале 1920 года после восьмидневной голодовки левые социалисты-революционеры, требовавшие перевода в нормальные тюремные условия членов центрального комитета, сидевших во внутренней тюрьме, были переведены в Ярославскую каторжную тюрьму под особый караул немцев и мадьяр. И наконец исторический развоз в ночь на 26 апреля 1921 года – в результате попытки заключенных социалистов вступиться за остальных обитателей тюрьмы.
Этому последнему развозу предшествовал «золотой век» бутырских свобод, постепенно шаг за шагом отвоеванных ценою невероятных усилий и жертв. Удалось добиться сосредоточения всех социалистов в одних и тех же коридорах и открытия камер на день; свобода общения была использована для систематической культурно-просветительной работы. Были организованы лекции, рефераты, устраивались в камерах концерты, велись общие кружковые занятия по общеобразовательным предметам. Внутренним тюремным распорядком общежития заключенные ведали сами, и никаких недоразумений между администрацией и заключенными не происходило. Социалисты как бы были изолированы от внешнего мира, а внутренний распорядок тюремного обихода предоставлялся им самим. Одно лишь мешало спокойному течению тюремной жизни – это набеги по ночам агентов чрезвычайки под руководством завед. секр. – операт. отделом Самсонова. Заключенных подымали с постели, обшаривали камеры, отбирали все рукописное, вплоть до переводов и научных работ. Такие обыски, конечно, не могли не нервировать заключенных, просидевших в изоляции по году, по полтора, но все же общие условия сидения были сноснее.
Но все эти свободы были лишь уделом обладавших выдержкой и сплоченностью социалистов. Для остальных обитателей тюрьма оставалась адом. Приходилось переносить ужасные антигигиенические условия: перегруженность камеры людьми, закрытые двери, грязь, паразиты и в довершение – круглые сутки в камере «параша». Врачебная санитарная комиссия при обходе тюрьмы дала заключение, что при таких условиях тюрьме грозит развитие инфекционных заболеваний. Она считала необходимым разгрузить камеры и уничтожить «парашу», хотя бы на летнее время. Режим не изменялся. Тогда началась голодовка полутора тысяч человек. Непривычная к организованной, выдержанной борьбе, эта пестрая, сплошь почти совершенно аполитическая масса не выдержала, и наткнувшись на холодное, равнодушное молчание Ч. К., на четвертый день голодовки перешла к стихийно-истерической форме борьбы – к крику и вою. Тюрьма тряслась от гула. В течение пяти часов стоял такой вой, что звуки его доносились далеко за пределы тюремной ограды и вызывали скопление народа вокруг тюрьмы, разгоняемого воинскими отрядами Ч. К. Внутри тюрьмы этот вой настолько удручающе действовал на заключенных, что со многими мужчинами, не говоря уже о женщинах, происходили нервные припадки и обмороки…
Социалисты, осужденные на роль пассивных зрителей всего этого, были дольше не в состоянии оставаться равнодушными. Было решено срочно вызвать представителя В. Ч. К. для переговоров.
Прибывший член президиума Леонов нашел, что целый ряд требований совершенно справедлив и подлежит немедленному удовлетворению. Вой и голодовка были прекращены. Казалось, чего бы лучше. Но у заматерелых героев чекистского застенка явилась нелепая мысль, что социалисты были тайными вдохновителями всей этой тюремной истории. Заступничество за остальную тюрьму социалистам простить не могли и не простили… До заключенных стали доходить слухи о возможном развозе, о приготовлении в Таганке ста одиночек для социалистов и т. п. Этим слухам, однако, никто не верил. Тюремная жизнь вошла в обычную колею. Ждали первого мая. Предполагали ознаменовать его большим торжеством, проектировались доклады и концерт. И вдруг, посреди этих приготовлений, внезапно, в три часа ночи с 25 на 26 апреле тюрьма наполнилась вооруженными солдатами и чекистами в числе нескольких сот человек. Вооруженные чекисты во главе с Брауде раньше всех незаметно подкрались к женским одиночкам и ворвались к спящим женщинам с требованием собирать вещи. Ошеломленные, теряясь в догадках, спрашивая о причине, и встречая таинственное молчание, женщины объявили, что ночью они никуда не пойдут, и потребовали вызова старосты. Им ожесточенно отказывали в этом. Тревога росла, зарождались самые невероятные мысли – вплоть до мысли о какой-нибудь катастрофе вне тюрьмы и о возможности расстрела. О том, что произошло дальше, дает понятие следующее письмо одной из участниц: «Глубоко за полночь я была разбужена голосами и криками мужчин и женщин. На коридоре около одной камеры я увидела столпившихся женщин; их окружали чекисты и то одну, то другую хватали за руки, за платье, за волосы и куда то вытаскивали. До меня долетали отдельные выкрики: „Не хочу“, „не пойду“, „скажите нам куда вы тащите.“ Ошеломленная, я бросилась к товарищам. В одной из камер я застала такую картину: Фрося Кормилицина вцепилась руками за стол, за нее держались несколько товарок, а чекисты старались оторвать Фросю от стола. С головы по шее и уху стекала полоса крови: у Фроси оказалась разбита голова. Один из чекистов неистово кричал: „одевайте скорее верхнее белье.“. Я не понимала этих выкриков, мне казалось, что на Фросю хотят надеть смирительную рубашку. Я бросилась к ней, но вдруг почувствовала, что какие-то цепкие руки схватили меня, чувствую, что меня куда-то волокут. Я потеряла сознание Когда я очнулась, меня поднял на ноги какой то чекист. Я выбежала в коридор. Здесь я увидела, как один чекист схватил Е. М. Ратнер за ворот рубашки, она, изогнувшись, выскользнула из его рук. Мимо меня промелькнула кричащая Лия Гетман, которую волокли по лестнице за волосы. Самая страшная картина была с беременной Козловцевой. Ее волокли в лежачем положении за ноги и она билась головою о ступеньки лестницы. Затем ее подняли, и она словно в забытьи, как лунатик, отмахивалась от чекистов и монотонно повторяла: „не надо, не хочу, не пойду“. Я, не помня себя, бросилась к Козловецевой, что я делала, я не помню. Товарищи говорили, что я старалась оторвать руки чекистов от Козловцевой, что я просила Козловцеву встать и идти самой, а чекисты били меня по рукам. Только в вагоне я стала ощущать боль на теле и руках».
– Вот картина, описанная очевидцем. Среди женщин были и больные, они подверглись той же участи. С. Троцкой, страдающей сердечными припадками, случился сердечный приступ. «Она притворяется, возьмите ее» – распорядилась Брауде. Полуодетой повели так больную возвратным тифом Лянде, больную гнойным плевритом Костюшко, голодающую третьи сутки Декатову. Из женских одиночек доносились раздирающие душу крики; «Товарищи, женщин увозят, женщин бьют…» Эти выкрики с какими то нервными перебоями в словах давали понять, что в женских одиночках творится что то страшное. В то же время по двору мимо мужских одиночек стали тащить бьющихся в истерике женщин. Обитатели мужских одиночек, запертые, беспомощно метались, как звери в клетке, чувствуя, что творится что то ужасное, и что они бессильны что либо сделать. Это была настоящая нравственная пытка, незабываемая и невыносимая. Вся сила нервного напряжения вылилась, наконец, в обструкции – начался стук, гром, в окна полетело все, что было в камере.
Возбужденные перекликивания женского корпуса с мужским, шум начавшейся обструкции, крики, истерический плач женщин, которых с некоторыми интервалами во времени тащили по двору – все это сливалось в невообразимый хаос.
Ответом на обструкцию был ожесточенный набег на мужские одиночки. Вот, как описывает его в письме один из участников и жертв этих событий.
«В мою камеру ворвались четыре – пять чекистов, во главе с помощником коменданта Морозовым. С криком „обыск“, „мы пришли производить обыск“ они стали требовать, чтобы я оделся. – „Вы пришли не для обыска, вы бьете женщин, что нужно вам“. От меня стали требовать, чтобы я собрал вещи. Я отказался, требуя, чтобы ко мне пришел политический староста и объяснил, куда меня тащат ночью… Меня схватили четверо молодцов. Я был босой, в одном нижнем белье. Когда меня поволокли, мне стали наносить удары в спину кулаком. Я стал кричать. „Товарищи, меня бьют!“. Кто то схватил меня за горло, другой зажал рот рукой. Дыхание прервалось и я сдавленным голосом, не помня себя кричал: „Меня душат, товарищи. Меня бьют“… Меня стаскивали по лестнице третьего этажа. Я был босой. Сапогами давили мои ноги, удары кулаком сыпались на меня. Били прикладами – я не помню, думаю, что били, так как уже к вечеру, сидя в вагоне, я стал ощущать боль на спине и в плечах. Меня вытащили в сборную и толкнули в большую комнату. Здесь уже стояла в одной нижней юбке и в лифчике Егельская, волосы ее были распущены. На столе полулежала больная ревматизмом Анна Розенберг. Стояли еще несколько женщин. Лиц не вспоминаю. Они протестовали против избиения. Через несколько минут притащили Козловцеву, избитую и истерзанную. Ее били по животу. Я узнал после, что она была беременной. В Орле она была помещена в больницу. Врачебная комиссия признала необходимым сделать ей аборт. От удара с спину влетел Бажанов (с.-р.). Он был в одних кальсонах, босой, нижняя рубаха была изодрана и висела на поясе клочьями. В таком же истерзанном виде втащили Пестряка (с.-д.), нанося ему удары в спину. Четверо чекистов притащили Беляева (анарх.) за руки и за ноги. В одном нижнем белье притащили Синодальникова (с.-р.), наскоро одетыми привели несколько женщин меньшевичек. Среди 20–25 человек, находящихся в комнате, одетыми были только двое – Ежов (с.-д.) и Рукавишников (с.-р.). Отправкой нашей группы заведывал чекист Хрусталев. Я потребовал, чтобы нам выдали вещи, на это чекист ответил, что вещи пойдут следом за нами. Нам предложили выходить, мы стали требовать политического старосту. Вооруженные чекисты бросились на нас. Мы схватились плотным кольцом за руки. Ударами прикладов по рукам, они оторвали обессилевшую Козловцеву и поволокли по полу.
Затем поймали за ноги Анну Розенберг. Она упала, несколько шагов ее проволокли за ноги, затем подхватили и потащили. С большим трудом оторвали от нас Егельскую. нанося ей удары. Нас могли оторвать группой в пять человек и поволокли на двор, нанося нам удары прикладами. В дверях мы столкнулись с Егельской, которую грубо тащили. Лифчик на ней был изодран. Она билась в истерике. Нас всех выволокли на двор, где ударами прикладов разделили нас и бросили в автомобиль».
То же, что было в одиночках, повторилось и в так наз. «социалистических коридорах» (11 и 12). Здесь были избиты социалисты Девяткин, Малкин, Карасев, Фирсов, Пестрак, Божанов. Ананьев, Синодальнов, Пузырев. У всех у них оказалось изорванным белье, ссадины и кровоподтеки на теле. Позднее побои были засвидетельствованы врачебным персоналом тех тюрем, куда заключенные были развезены. Единственным местом в тюрьме, откуда заключенных взяли без всяких насилий и избиений был так называемый «околоток». К находившимся в нем больным явился помощник коменданта тюрьмы и сделал то, чего тщетно добивались в других местах. Он вызвал политического старосту, объяснил, что всех эвакуируют, и предложил ему лично убедиться, что все социалисты вышли из тюрьмы. Староста обошел все камеры, где сидели социалисты, никого там не нашел и заключенные околотка, думая, что все в порядке, мирно оставили свою камеру. Из среды сидевших в околотке нашелся один – г. Ребрух – который не постыдился использовать этот факт мирного выхода из околотка, чтобы в угоду Ч. К. засвидетельствовать корректность ее агентов и этой ценой купить свое освобождение из тюрьмы.Он дошел до того, что написал даже целую брошюру, озаглавив ее «Правда о большевиках», где с низкой угодливостью Иуды пытается всячески набросить тень на правильность коллективных заявлений заключенных о побоях. Он воспользовался при этом тем фактом, что под заявлением были подписи людей, находившихся в околотке (Бурмистров и др.) и потому не могущих быть свидетелями. О том, что они, встретившись с жертвами избиения, видели свежие следы, кровоподтеки, ссадины, забинтованные головы – он предпочитает не догадываться. В. Ч. К., не довольствуясь платным адвокатом в лице Ребруха, сама почувствовала потребность обеления своих деяний и героев. Гражданин Самсонов и председатель В. Ч. К. Уншлихт отважно утверждали, первый в своей телеграмме председателям губчека тех губерний, куда заключенные были развезены, второй в докладе Московскому совету, что арестованных не избивали, а что, наоборот, избитыми оказались красноармейцы, – и в доказательство наличности умысла и подготовки ссылались на найденные в камерах кирпичи, бутылки и поленья. Эти люди делали вид, будто не знают, что тюрьма почти не отапливалась; что в некоторых камерах самой администрацией были поставлены железные печки для которых и приносились поленья, а в других сами заключенные мастерили небольшие печки, обкладывая их пресловутыми кирпичами. При помощи подобных приемов можно утверждать что угодно: даже, что несколько сот вооруженных до зубов чекистов и красноармейцев дали себя избить безоружным, разобщенным по запертым камерам, поднятым не одетыми с постелей людьми. Не легко сказать, что было гнуснее: самое ли деяние или попытка оправдать его и обелить себя.
Но остается сказать несколько слов о тяжелом конце этой тяжелой тюремной драмы.
Все заключенные были развезены по четырем тюрьмам: Орловскую каторжную, Ярославскую каторжную, Рязанскую и Владимирскую. И там, догорая, продолжалась неравная борьба. Особенно болезненно протекала она в Орловской тюрьме, где под руководством председателя губчека Полякова стреляли по камерам, едва не убили через дверь старого каторжанина Васильева, ранили через окно Шнеерсона (с.-д.) и Баркаш. Движимые мужеством отчаяния, заключенные опять взялись за самое убийственное оружие – голодовку, но на двенадцатые сутки они, измученные, обессиленные (многие потеряли сознание) – принуждены были сдаться. Летопись их сидения знает и еще более трагическую страницу. Тяжесть всех пережитых испытаний и беспросветный ужас поражения толкнули двух социалистов Егельскую и Суркову кончить жизнь самосожжением. Они подожгли соломенные тюфяки. Пламя быстро распространилось по камере. Своевременно заметили дым надзиратели и вынесли две жертвы в бессознательном состоянии.
Члены центральных комитетов трех партий – Социалистов-Революционеров, Социал-Демократов и Левых Социалистов-Революционеров были переведены в Лефортовскую тюрьму, где тоже не обошлось без драматических эпизодов, в роде стрельбы по окну камеры М. И. Львова. Наконец, после ряда столкновений и взрывов негодования, они были переведены оттуда – сначала во Внутреннюю тюрьму В. Ч. К., а через два месяца обратно в Бутырки, куда к сентябрю стали вновь свозиться развезенные в апреле.
Сейчас начинается новый период большевистского натиска на социалистические партии. Распоряжением Ч. К. социалисты ссылаются в отдаленные окраины Российского государства, откуда мудрено долететь до широкого вольного мира вестям о тех новых испытаниях, которые уготовлены им знаменитым рецептом Ленина о «бережной изоляции» социалистов. Эта «бережная изоляция» на деле оказывается «сухою гильотиной», как назвал тюрьму и ссылку бессмертный Виктор Гюго.
Н. Сутуженко.
В дни «красного» террора
В виду бесконечной стоянки поезда на станции Нежин я пошел бродить по городу со своим случайным спутником по вагону – членом Р. К. П. По дороге нам попалось старое здание тюрьмы с новой вывеской: «Советский Дом лишения свободы».
Мой спутник, не предполагая во мне человека, по личному опыту осведомленного о населении подобных «домов», заметил:
«При царе посидели рабочие, теперь пусть посидят буржуи».
Он, конечно, воздержался бы от этого замечания, если бы знал, что перед ним – один из участников «Совещания по созыву Рабочего Съезда», которое in corpore прошло через большевисткий застенок в сезон 1918–1919 года.
Рабочий Съезд первоначально был задуман на июль 1918 года. К назначенному сроку, однако, работы не были закончены. В Москву съехалось около 30 делегатов (от Чрезвычайных Собраний Уполномоченных Фабрик и Заводов, а также от беспартийных работников конференций Петербурга, Москвы, Сормова, Иваново-Вознесенска, Коломны, Бежицы и др. промышл. центров) и было решено, что для съезда представительство не достаточно полное. Съехавшиеся конституировались, как «Совещание по созыву Рабочего Съезда», предполагая обсудить организационные формы его подготовки.
Второе заседание Совещания происходило 23 июля в помещении одного из кооперативных клубов в д. № 9 по Филипповскому пер. Не прошло и полчаса с открытия заседания, как в коридоре неожиданно раздался приближающийся топот бегущих людей и в залу, где мы заседали, как бомба влетел маленький человек с обезьяньим личиком, в съехавшей на затылок крошечной шляпке и с револьвером на прицел в вытянутой вперед руке. Вслед за ним, тяжело топоча ногами, ворвались и буквально запрудили все помещение латышские стрелки, с винтовками на перевес, с нагайками за поясом и с ручными гранатами (!) на поясах.
«Руки вверх!! не двигаться с мест!!» пронзительно закричал человек, оказавшийся впоследствии одним из комиссаров из В. Ч. К., по фамилии Этин.
К каждому из нас бросается по несколько возбужденных, видимо напуганных солдат и производят предварительный обыск – ищут оружия. «Ну, где у вас тут чехословаки?» Очевидно, для вящего успеха операции, отряду была дана о нашем Совещании соответствующая «информация». Это один из обычных приемов Ч. К.
Конечно, ни оружия, ни чехословаков не находят. Только после этого мы получаем возможность опустить руки. Рассаживают по стульям, на расстоянии друг от друга, при попытке обменяться парой слов с соседом или опустить руку в собственный карман за портсигаром, – грубый окрик и дуло револьвера. Председательствующий, питерский рабочий с. – р., член В. Ц. И. К. первого созыва, пытается что-то сказать. Кажется, он требует предъявления ордера; топанье ногами, дикие выкрики, на него наводят револьверы. (Впоследствии при ознакомлении перед предполагавшимся судом с судебным матерьялом, я видел этот ордер. Он был написан на трафаретном печатном бланке, там значилось: «Поручается т. Этину арестовать всех (!) по Филипповскому пер. и произвести выемку книг и товаров».
Какие-то субъекты, очевидно комиссары, занимают стол президиума, к которому подводят нас по очереди, записывают, тщательно обыскивают, отбирают документы, записные книжки и все то, что в протоколах об обысках обычно обозначается: «и разная переписка», т. е. все писаное, обнаруженное в наших портфелях и карманах. Словом, процедура обычная, знакомая, надоевшая. Кончили. Выводят, окруженных солдатами, на улицу, где предупредительно дожидаются два грузовых автомобиля. Из окон выглядывают недоумевающие лица. Нас рассаживают и везут в В. Ч. К. Через несколько часов читаем в вечернем выпуске «Известий» (тогда еще заключенным в В. Ч. К. газеты давались) краткое сообщение – в Москве В. Ч. К.-ой арестован съезд контрреволюционеров. Если бы в конце заметки не было прибавлено: во главе с меньшевиком Абрамовичем, то мы могли бы и не заподозрить, что читаем о собственном аресте. Так информируется общество о деятельности Ч. К.
Ночью нас стали по очереди вызывать на первый допрос.
Меня допрашивал какой-то латыш, парень лет 18-ти, дегенеративного вида, с опухшим лицом, одетый в военную форму и, конечно, с револьвером за поясом. Допрос был непродолжительный.
Помню искреннее недоумение и растерянность моего следователя, когда я уклонился от показаний, ограничиваясь ответом на вопросы об имени, адресе и партийной принадлежности.
– Но ведь, ЯВас спрашиваю?
– А я не отвечаю.
– Но, ведь, Я —следователь.
– А я – арестованный.
После допроса повели куда-то через большой, неосвещенный двор, наполненный автомобилями. Оказалось, что в «Тюрьму при В. Ч. К.», где я нашел всех уже допрошенных товарищей. Эта тюрьма находилась в том же дворе и представляла из себя колоссальную комнату, рассчитанную на помещение нескольких сот человек. Вся комната занята сплошным рядом коек, которых все-таки не хватает и спят вповалку.
В прилегающем коридоре сколочено из досок несколько одиночек, свет в которые проникает только через небольшое оконце, прорезанное в дощатых дверях. Размер одиночки минимальный в буквальном смысле этого слова: койка и около нее пространство, на котором можно «толочься», но ходить нельзя.
Здесь сидят смертники и особо важные преступники.
Впрочем, многие смертники сидят и в общей камере. Вот и вся тюрьма.
Это место «предварительного заключения» перед отправкой в тюрьму или выполнением смертного приговора. Некоторые здесь проводят по несколько суток, другие – недели.
Что же за публика здесь заключена? Ответить на этотвопрос трудно, невозможно. Легче было бы ответить на вопрос, кого здесь нет. Мужчины и женщины, старики и дети, рабочие и офицеры, матери семейств и какие-то проходимцы, гимназистки и проститутки. Словом – Ноев Ковчег.
Из всей этой пестрой компании выделялась какая-то стриженая женщина, довольно эксцентричного вида. В чем она обвинялась, не знаю. Определить ее социальное положение и национальность было довольно трудно. Она говорила чуть ли не на всех языках и, кажется, ни на одном – правильно. Она была чем-то больна и почти не поднималась с койки.
Недели через две после нашего увоза оттуда – я рассказываю о ее дальнейшей судьбе со слов товарищей, попавших в Ч. К. после меня, – ночью, ее вызвали на расстрел. Она была уже совсем больна и не могла встать с койки. Принесли носилки, почему-то окровавленные, матерною руганью положили ее, вынесли и расстреляли.
Расстреливали тогда где-то здесь же, во дворе, заводя при этой операции автомобиль, чтобы прохожие не слышали выстрелов.
Помню другой случай, тоже рассказанный мне одним из товарищей, проходившем через Ч. К. приблизительно в это же время.
Опять ночью приходят вызывать на расстрел. Выкликают фамилию одного офицера. Он не откликается. Его ищут, ищут под койками – нет… Тогда всех заключенных выстраивают в шеренги и каждого сличают с фотографической карточкой разыскиваемого. «Знаете, когда они уставились, сначала в мое лицо, а потом на эту карточку – ощущение было довольно неприятное», растерянно улыбаясь, рассказывал, очевидно, сильно струхнувший в этот момент товарищ. Оказалось, что офицер поднялся в верхний этаж, где находилась уборная для арестованных, спустил из колоссального промывного бака воду и спрятался в него. В конце концов он, конечно, был найден и не избежал своей участи.
Это два заурядных факта, случайно выхваченных из памяти. А сколько их было всех? Всего не упомнишь.
Так жили здесь все эти беззащитные люди, всех возрастов, полов и социальных положений. И каждый ждал освобождения, перевода в тюрьму или смерти. Кто какой билет вынет в этой лотереи, никто не мог заранее знать. Сколько случайностей – трагических диких, анекдотично-комичных…
Мне бросилась в глаза одна совершенно незначительная, но чрезвычайно курьезная мелочь. Здесь, в тюрьме Всероссийской Ч. К. по борьбе с контрреволюцией и спекуляцией, один из заживших арестованных, очевидно в долг с кем-нибудь из «начальства», открыл торговлю папиросами, заламывая с заключенных цены, действительно, спекулятивные. Это в то время, когда свободная продажа табачных изделий на воле квалифицировалась, как преступление и каралась советским законом.
Впрочем в тюрьме всегда больше свобод, чем на воле. Так и мы, не сумевшие довести нашего Совещания до конца на воле, здесь кое-как выспавшись вповалку, утром собрались в уголке и наскоро договорились о плане дальнейшей работы по созыву Рабочего Съезда, на случай, если бы часть из нас была освобождена.
–
Под вечер нас стали вызывать и выводить по одному в двор, где был приготовлен закрытый тюремный автомобиль – мрачная черная карета, в которых в то время, обычно возили из московских тюрем на расстрел. Это тот самый знаменитый «гроб», появление которого под окнами тюрьмы заставляет учащенно биться не одно сердце, которого с ноющей тоской ждут во время бессонных ночей обреченные.
Нас всех буквально набивают в эту карету, садимся один к другому на колени, кое-как устраиваемся, с трудом запирают дверь и везут. Куда, не говорят. Начинаем петь революционные песни – может быть услышат прохожие, Автомобиль мчится. Товарищ, сидящий у запрещенного окошечка, говорит, что мы переехали Яузский Мост. Значит везут в Таганку. Несколько крутых поворотов. Автомобиль замедляет ход и наконец останавливается. Протискиваюсь к оконцу – вижу красную кирпичную стену. К автомобилю подходит какой-то человек в военной форме и для чего то с револьвером на прицел. Дверь автомобиля отпирают. Мы – в Таганке. Длинная, сохранившаяся с царских времен процедура приемки. Меряют рост, записывают цвет волос и форму носа, в качестве гарантии от «сменки» при освобождении, записывают имена и отчасти ближайших родственников. Опросные бланки остались от старого режима. Вызывают недоразумения вопросы о сословии и вероисповедании, однако опрашивающим настойчиво добиваются для чего-то точных ответов на эти вопросы. Наконец, кончили. Предлагают сдать часы и другие ценные вещи, так как «обыск будет строгий и всеравно отберут». Но большинство из нас народ бывалый нам удается пронести их через обыск. Принимающий помощник начальника сообщает, что в препроводительной бумаге предписана строгая изоляция нас вплоть до одиночных прогулок. Впрочем, в силу «технической невозможности» пришлось выпускать нас на прогулку на общих основаниях по 20 одновременно.
Ведут в одиночный корпус, и, после тщательного обыска, запирают по двое в одиночки, за отсутствием свободных камер. Со мной молодой товарищ, – соц. – дем., с которым мы были знакомы еще до революции по совместной работе при «использовывании легальных возможностей». Надзиратель предупреждает не подниматься на окно, а то, пуля в лоб и поминай как звали.
За время моего четырехмесячного пребывания в Таганке эта угроза была настолько реальной, что никто из заключенных не рисковал подниматься на окно. Вообще, в описываемое время в Таганке режим был несколько строже, чем в других тюрьмах. Кроме получасовой прогулки в крошечном дворике, обнесенном высоким дощатым забором, заключенный не выпускался из камер, абсолютно никуда. Не выпускали даже в уборные. Оправляться, мыться и мыть посуду приходилось над парашей что, в особенности при заключении двух человек в одной одиночке, рассчитанной на одного, приводило к постоянному переполнению параши и было чрезвычайно неприятно, особенно во время летней жары. Свидания давали в течение 15 минут через две решетки. Как-то, читая «Известия» (газеты нам разрешались) прочел заметку об условиях заключения в тюрьмах по ту сторону фронта гражданской войны под каким-то крикливым заголовком «Зверства белых» или что-то в этом роде. И когда я сравнил пункт за пунктом условия заключенных здесь и там, я пришел к выводу о полном их тождестве. Следовательно подумал я, если на этот раз большевистская газета и не лжет (допустим такой гипотетический случай), то большевики создали у себя такую тюрьму, угрозой которой со стороны «контрреволюционеров» они пугают русских граждан.
Впоследствии, обжившись в тюрьме, я узнал, что из этого общего режима существует целый ряд исключений. Все то, что я говорил до сих пор, относится лишь к общей массе заключенных. Что же касается заключенного, располагающего пятидесятою рублями, чтобы дать взятку, то эта сумма дает ему возможность быть зачисленным в качестве «рабочего» в одну из тюремных мастерских. Работа же такого «пятидесятирублевого рабочего» выражается только в том, что камера его остается открытой от поверки и до поверки, для возможности мистического хождения в мастерскую…
Оказывается, что существует такса на все, все расценено. Были камеры, которые не запирались даже и на ночь. Можно было иметь свидание в конторе, можно было, наконец, взять, опять таки, конечно, по таксе, заведывание какой-нибудь из мастерских и тогда уже иметь чуть ли не полную свободу. Одного, сидевшего одновременно со иной в Таганке, крупного московского коммерсанта постоянно вызывали из города к телефону и все надзиратели бросались разыскивать его по тюрьме, так как в своей камере он никогда не сидел. Передавали, будто бы он в сопровождении надзирателя ездил ночевать на собственную дачу. В августе произошло разграничение тюремной клиентуры. Бутырки были объявлены тюрьмой М.Ч.К. и в Таганке стались числящиеся за Верховным Революционным Трибуналом. Наше дело было передано в Верховный Трибунал, следовательно, мы остались в Таганке.