
Текст книги "Край"
Автор книги: Виктор Строгальщиков
Жанр:
Альтернативная история
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
15
– И тогда он говорит: «Не будем хату пачкать».
– Вот болван, – в сердцах сказал Ломакин.
– Не мешайте, пожалуйста. – Пальцы левой руки Соломатина выстукивали дробь на столешнице. Лузгин снова сидел в комнате сельсовета. Дякин стоял у стены возле двери, а Ломакин сгорбился на корточках в углу за спиной Лузгина, хотя рядом был свободный стул. – Скажите, этот… – Соломатин никак не называл исчезнувшего Николая, – пытался оправдаться, оказать сопротивление?
Нет, сказал Лузгин, ничего он не пытался. Нет, никто не обыскивал его на предмет наличия ножа. Нет, он не отрицал свою причастность к бандформированиям. Нет, в разговоре он не проявлял агрессивности и не провоцировал Сашу на конфликт. Да, он допускал нелестные высказывания в адрес русского народа, но такие же высказывания он допускал по адресу народа украинского. Да, конечно же, по мнению Лузгина, причиной выхода ситуации из-под контроля (какого контроля, ты, болван!) явилось упоминание Николаем в разговоре чеченского села Бамут, в боях за который они оба с Александром принимали непосредственное участие – естественно, с разных сторон. Да, по словам Николая, он остался в селе Казанлык с целью дальнейшего возвращения на родину. Нет, он ничего не говорил о своих идеологических и прочих расхождениях с моджахедами. Если товарища Соломатина интересует взгляд Лузгина на личность пропавшего Николая и его побудительные мотивы, то можно с большой долей вероятности (ну вот же понесло, едва почувствовал себя хоть в чём-то умным и полезным!) определить его как весьма распространённый тип так называемого солдата удачи периода локальных войн, для которых непосредственное участие в военных действиях является, по сути, единственно возможной формой проявления и утверждения себя как личности, в то время как иные варианты социального бытия представляются данному типу либо недоступными, либо утратившими свою самоценность в связи с процессом последовательного разочарования…
– Хватит, достаточно. – Соломатин положил ручку на стол; из того, что ему так связно, в удобных протокольных формулах старался объяснить Лузгин, угрюмый Соломатин не записал ни слова, и вообще было неясно, зачем ему и ручка, и бумага. И уж совсем неясно было Лузгину, куда и почему ушли Махит и Воропаев, едва лишь они со Славкой явились в сельсовет и сообщили о случившемся.
– Теперь вы. – Соломатин кивнул Дякину.
– Так я ж там не был, – сказал Славка.
– Почему этот человек оказался у вас в доме. – В голосе Соломатина начисто отсутствовал вопрос; с такой же интонацией лузгинская учительница русского объявляла темы сочинений: искания передовой интеллигенции. Или терзания? Между тем Дякин совсем не протокольными, домашними какими-то словами рассказывал Соломатину, что Николая ему в дом привёл Махит и распорядился при случае отправить в Омск или в Тюмень. Соломатин спросил, встречал Дякин Николая раньше. Нет, ответил Славка, не встречал. Тогда почему же он пустил в дом незнакомого человека?
– Послушай, ты, Солома, – сказал Дякин, – ты чё, ты сам не знаешь почему?
– Не дави на него, командир, – подал голос из угла Ломакин. – Здесь меньше спрашиваешь – дольше проживёшь. Ведь не абрека ему в хату привели, а вроде как своего.
– Я тоже никогда бы не подумал, – сказал Лузгин. – Вполне симпатичный мужик, так мне показалось…
– Хорошо, – подытожил Соломатин. – Распишитесь вот здесь, я потом… дооформлю.
Лузгину было страннно и боязно ставить свою подпись на чистом листе – мало ли чего там «дооформит» Соломатин и мало ли куда эта бумага попадёт, – но Дякин молча подошёл к столу, расписался и подал ручку Лузгину. Когда Лузгин царапал подпись, пальцы Соломатина на время прекратили свою дробь.
– Пойдём, Володя, – сказал Дякин.
– Я с вами. – Ломакин распрямился, и Лузгин услышал хруст коленей: такая в комнате стояла тишина.
– Ну, ты понял, – глядя в бумагу, сказал Соломатин неясно кому.
– Холодает, блин, – лениво ругнулся Ломакин, когда они вышли на крыльцо и, не сговариваясь, закурили под лампочкой. Ломакин поддёрнул плечом ремень автомата, Лузгин непроизвольно повторил его движение, и вдруг внутри оборвалось: потерял, оставил во дворе! – Но тут же с облегчением вздохнул и подумал, как быстро он привык к тяжести оружия на плече. Сам же решил, что больше – никогда, и вот уже испытывает беспокойство, как будто не вполне одет или вышел под ливень без зонтика.
За пределами растушёванного по краям светового полукруга он ровным счётом ничего не видел, и оттуда по ним могли выстрелить и попасть наверняка, но почему-то Лузгин верил, что никто по ним стрелять не станет и что вообще стрельба в деревне кончилась. Он затянулся и услышал низкий звук мотора – с завыванием, повышающим тон, будто кто-то устало стонал в темноте, подползая к ним ближе и ближе; и вот взревело и рыкнуло рядом, в полукружье света въехал «бэтэр» со знакомым номером и с пуканьем заглох, качнувшись мощным корпусом. А следом вкатился и замер возле «бэтэра» большой крытый грузовик. Лузгин узнал и его: это был грузовик моджахедов Гарибова, один из тех, что он видел возле дома Дякина позапрошлым вечером.
Люк откинулся, оттуда вылез лейтенант Воропаев, охлопал ладони и вытер их о штаны. Из кабины грузовика с пассажирского места спрыгнул на землю Храмов с толстоствольной Сашиной винтовкой, одёрнул на себе дякинс-кую куртку и сделал несколько быстрых шагов в сторону Коли-младшого.
– Ну что? – спросил его, не глядя, Воропаев.
– Всё сделано, тащ тенант.
– Секи тут, Храмов, – приказал небрежно Воропаев и направился к крыльцу. Лузгин и Дякин расступились в стороны, Коля-младшой миновал их, как минуют приворотные столбы, и загремел ботинками в пустом коридоре сельсовета.
– Пошли отсюда, – сказал Дякин.
– Жрать охота, – по-своему согласился Ломакин. – Давай веди, начальник.
– А где твоя буханка, беззлобно подумал Лузгин, обронил или доел окончательно? Он махнул Храмову рукой и поинтересовался, как дела. Храмов улыбнулся и сказал «спасибо». Хороший он всё-таки парень, решил Лузгин.
В большой комнате у Дякиных старики уже прибрали со стола, но Славка тут же принялся таскать назад из кухни, и Ломакин схватил бутылку и быстро налил, пристукивая горлышком по ободкам стаканов. Лузгин был почему-то рад, что Валентин освободил его от этой процедуры. Вот только сел Ломакин там, где раньше был водитель Саша, а Дякин занял место Николая. И ведь пошло-поехало по той же предательской схеме: Ломакин спрашивал, а Славка отвечал, и напряжение нарастало, пока Лузгин не послал их самым коротким русским адресом и пригрозил: ещё полслова – и он всё бросит и уйдёт. Бросать было нечего и некуда было идти, но – подействовало, Ломакин без натуги извинился и сказал, что он сто лет не пил спиртного: берёт, зараза, даже уши заложило! Это давление скачет, пояснил Славка Дякин. Тема Лузгину была знакома, и он заявил врачебным голосом, что ему известны два способа, как с этим справиться: больше не пить или выпить побольше. Понятное дело, какой вариант победил.
– И всё-таки, – сказал Ломакин, хрустя капустой, – не понял я про вашего Махита. Я б его, блин, давно к стенке поставил.
– А его уже ставили. И наши, и Гарибов.
– Не понял, – Ломакин помотал головой. – Ну, наши – ясно. Но Гарибов-то за что?
– Так, с точки зрения Гарибова, Махит – предатель, он с русскими работает.
– Ас нашей точки зрения… – вступил догадливый Лузгин.
– Он – гад, рабовладелец, пособник бандитов, да ещё и наркотой торгует.
– И где же правда?
– Так всё – правда.
– Значит, и вашим, и нашим, – подвёл черту Ломакин.
– По-другому здесь нельзя. Да ты кури, не мнись, Василич, и так тут…
– Фигня, – сказал Ломакин. – Полная фигня. Это, блин, чья страна? Наша. Так что, блин, Махита – к стенке, остальных в колонну по два мордами на юг, последнему под зад хорошего пинка и – танками, блин, танками гнать до границы! В темпе марша.
– Иди попробуй, – дёрнул бровями Дякин в сторону окна. – Танков на поле до чёрта. Заводи и – вперёд.
– Ты погоди, Славка. Давай по-нормальному. – Лузгин старался говорить отчётливо и плавно, что было верным признаком нарастающего опьянения. – Ты мне скажи конкретно: кто – такой – Махит.
Слова сложились совершенно по-соломатински, без вопроса, осталось только пальчиками постучать для полноты картины.
– А я скажу, – поднял ладонь Славка Дякин. – Я скажу, а ты слушай. Вас, на хер, умных приезжает очень много, только никто из вас здесь почему-то не живёт, приедете – уедете, а мы? Ты понимаешь, что здесь люди… на краю? Они по краю ходят, понял? Мы никому тут не нужны и перед всеми виноваты!
– Ты не ори, – сказал Ломакин.
– Пошёл ты!
– Я сказал: не ори!
– Блин, щас всё брошу и уйду!
– Сиди, Василич. А дружок твой пусть на людей не орёт. А то я ему поору…
– Му-жи-ки! – сказал Лузгин.
– Всё, всё, – сказал Ломакин.
– Не, ты слушай, – сказал Дякин. – Слушай, слушай!.. Земля кому принадлежит? Махиту. Колхоз кому принадлежит? Махиту. Кто людей кормит, кто порядок держит? Махит.
– И это всё законно? – спросил серьёзным голосом Лузгин. – Ну, земля, колхоз и прочее.
– Всё законно. Он выкупил акции и земельные паи. Все документы с печатями тюменскими.
– Да, блин, за взятку, на хер!..
– Какая разница? Валя, ты чё? Какая разница? Если мы сейчас с тобой начнём разбираться, что у нас в России за взятку, а что нет… Махит-Рахит! какая разница? Люди вообще тут без работы, без хлеба загибались, а он им работу дал и деньги платит.
– Так ведь Гарибов же его доит!
– А наши не доят? Ещё как доят, Валя! Тому дай, этому дай… Вон продукты на блокпост каждую неделю – ты думаешь, армия платит? Да херушки! Это мы нашей армии платим, чтобы она по деревне не стреляла. Ладно, Елагин порядок навёл, при нём деревню не бомбили, а то ведь было чёсом по дворам…
– Ну, а наркотики? – спросил Лузгин. – Что, и про это знают?
– Конечно, знают. Откуда деньги – откупаться? Гарибов ведь без ящика «зелёных» отсюда не уйдёт, он же всё тут спалит без разбора. На пшенице столько бабок не наделаешь. А Махит молодец. До него тут – полный беспредел. А он всё построил, наладил: кто, когда, кому, сколько… Так ведь лучше, проще контролировать.
– Кому проще?
– Да всем, – рассерженно ответил Дякин.
Ты слишком долго здесь живёшь, Славка, подумал с печалью Лузгин. Но в чём-то ты прав, тебя можно понять. Беда в том, что понять можно каждого: и тебя, и Гарибова, и Соломатина, и многоликого Махита, и пьяного Узуна с пулемётом. Одного нельзя понять: как мы доплыли до жизни такой.
– Вы же, суки, губите Россию, – отчётливо произнёс Ломакин, сидя на месте убитого Саши.
– Пошёл ты со своей Россией, – сказал Славка Дякин, и оба сунулись грудью к столу. – Ну, где твоя Россия? Оглянись, блин: где она? Поди вон на улицу и покричи – Роо-ссии-я! – авось тебе ответят.
– Ну, так тоже нельзя. – Лузгин укоризненно развёл руками над столом, едва при этом не свалив бутылку. – Человек без государства жить не может. Ему узда нужна, иначе он соседу глотку перережет. Государство – это наказание нам за то, что сами по себе мы, люди, устроить жизнь не в состоянии. Об этом, кхм, – он не к месту закашлялся, – говорит весь ход мировой истории. Да, государство – зло, однако неизбежное, а потому разумный человек обязан, так сказать, государству способствовать. Крепить его и даже, кхм, любить, как ни странно…
– Ты страну и государство-то не путай, – неожиданно для Лузгина принял дякинскую сторону Ломакин. – Тебя послушать – так государство – это что-то такое, хрен знаешь, великое, над всеми, вроде Господа Бога. А для меня твоё государство – это, блин, обуенная свора чиновников, которые расселись снизу доверху и жрут мои деньги. Они меня грабят и мне же приговаривают: служи нам, сука, служи лучше! Крепить – любить, ты говоришь? На, выкуси… От локтя и выше. Сопротивляться государству, бороться с ним до самых последних сил – вот задача каждого разумного человека. – Было видно по всему, что фразы эти Валентин давненько выстроил в уме и прочно застолбил.
– Не понял, Валя! – Лузгин повысил голос. – То говоришь, что, мол, губим Россию, то призываешь всех бороться с государством. Не вяжется, Валя, не вяжется!
– Россия, Вова, – это люди. А вы их гоните в могилу наркотой. И государство гонит их в могилу – обираловкой своей. Все кричат – и пресса, и чиновники: люди разучились работать! Люди не хотят работать! Так ведь правильно! Какого хера вкалывыть на дядю? А дядя себе вон какой билдинг зафуячил и за мной на «мерседесе» гоняет – ся: отдай, падла, налоги, отдай, мне пенсионеров кормить нечем! У нас, говорит, херовая демографическая ситуация: на каждого работающего – три пенсионера. Себя он, сволочь, почему-то тоже работающим считает, вот что обидно, блин, до смерти… Ну ладно, пусть даже четыре! Так ты мне дай этих четырёх стариков – я их сам одену, обую, накормлю и спать уложу. Но этой сволочи на «мерсе» – во ему, понял? Во твоему государству!
– А страну я люблю, кто же против, – сказал Славка Дякин, и получилось так, что спорить начали они с Ломакиным, а крайним в перепалке выперся Лузгин. – Но и людям надо как-то выживать. Мы, прости, вымирать не подписывались.
– Да разве я не понимаю? – заорал Ломакин, сунув к дякинскому носу напружиненный кулак. – Но есть предел, есть край, ты понял? Наркота – это предел. И Гарибов с Махитом – это тоже предел. Дальше – всё, дальше рабство. И конец всему, ты понял?
– Значит, Махита к стенке, наркоторговцев – к стенке… Наркоманов – тоже к стенке? – спросил Лузгин.
– Тоже к стенке, – ответил Ломакин. – Хирургия, дружище, по-другому нельзя, по-другому не справимся.
– Ты сошёл с ума, Ломакин.
– Не, это вы сошли с ума, это вы ни хера тут не видите. А когда увидите – будет поздно. Я про себя вот так вот думаю: торговцев кончать сразу и на месте. Наркоманов выявить, поставить на учёт. Объявить по радио, везде: месяц никого не трогаем, лечим, помогаем. Но через месяц у кого в крови найдём наркотик – кончим тут же. Надо, чтобы каждый знал на сто процентов: ширнулся – умер. Ширнулся – умер! И с иностранцами так же: если ты не гражданин России, вот тебе месяц на сборы, а потом – или домой, или в лагеря, блин, в лагеря! И не цветочками махать, а киркой и лопатой!
– Да и так уж из них почти никого в Тюмени не осталось, – сказал Лузгин.
– А раньше что было, ты помнишь? А здесь что творится, ты видел? Ни хера вы не видите, вы глаза закрываете…
Уж сколько раз Лузгин давал себе зарок: не спорить пьяным с пьяными. Вот молодец же Славка Дякин – выдал своё и помалкивает, а ты собачишься, и ладно бы ещё – от сердца, от ума, а то ведь просто по инерции упрямства. И так ли уж ты не согласен с Ломакиным? Разве тот же сквозняк не гулял у тебя в голове? Но Ломакин сказал это вслух, а ты даже в уме поленился – нет, не ленился, а просто не хотел додумать до конца. Вот почему тебе Ломакин неприятен, вот почему ты споришь с ним и никак не можешь переспорить.
Хотя бы однажды ты встал на брифинге и в лоб спросил: куда девались наркоманы и бандиты? Нет, ты сидел, черкал в блокноте, когда другие вставали и спрашивали. Но тем, другим, ты тоже не завидовал и даже потихоньку их презирал, ибо смелость их была дешёвкой, публичным выпендрёжем перед коллегами и властью, и даже была на руку власти, создавая видимость свободы и, сплюнуть хочется, гласности. Потому что не было ответов. То есть они были – многословные до тошноты и до весёлой наглости пустые. И тот, кто в голос задавал вроде бы опасные вопросы, многозначительно кивал этой пустоте и многословию: дело сделано, тема закрыта. А ведь помнится время, когда действительно не боялись и спрашивали по делу и заставляли отвечать – начало девяностых, и тиражи газет были такие, что типографии к утру не успевали отпечатать, и всем не хватало бумаги. Потом бумаги стало завались, и появилась куча телестанций, а журналистика кончилась как таковая – по крайней мере, в представлении о ней лауреата разных премий Лузгина. Он вспомнил, как на одном из семинаров столичный умненький специалист с бородкой, в добролюбовских круглых очках, произнёс как нечто само собою разумеющееся, что обслуживать власть есть одна из задач журналистики – коли первая платит последней. Лузгин затем подвыпил на фуршете и изливался на очки изящным ядом, и было как сейчас с Ломакиным: чем слово ближе к правде, тем невыносимей его слышать из чужих уст.
– Как-то всё у тебя, Валя, просто получается, – сказал Лузгин. – Одних туда, других сюда… Хотя – не знаю, чёрт. Может, ты и прав. Может, так и надо – просто и ясно. И даже не сейчас, а много раньше… Ну, не знаю, Валя, извини.
Ломакин шлёпнул Лузгина по плечу:
– Не горюй, Василич. Давай выпьем.
Что за привычка у людей толкать его, шлёпать, похлопывать, тыкать и стукать. Вон Дякина никто не шлёпает. Что же такое проступает в нём, Лузгине, ущербное, провоцирующее людей всё время понукать его и встряхивать, словно он часы с подзаводом.
– Как жалко Сашу, – проговорил Лузгин, двигая стаканом по клеёнке. – Какого чёрта он связался с Николаем?
– А ты куда смотрел?
Лузгин давно ждал, когда же Дякин это скажет, и даже злился на него: сказал бы сразу – стало бы полегче. А тут, едва лишь Славка не сдержался, как прорвало и Лузгина – он принялся кричать на Дякина, что тот плохой хозяин, зачем ушёл, ведь знал про Николая, кто он такой и чем всё может кончиться, вот всё и кончилось убийством; а Славка отвечал, что он в деревне не начальник и не сторож никому.
– Кончайте, вы, – сказал Ломакин. – Как пацаны, противно слушать… Вот гадость: ем и никак наесться не могу. От самогона или с непривычки?
– Ага, – кивнул Лузгин и выпил. – У меня есть друг… был друг… в высоких сферах. Дипломат, короче. Я его как-то спросил: чему было труднее всего научиться? Ну там манерам, этикету… Он сказал: пить водку. Именно пить, а не глотать залпом, запрокидывая голову. Я потом пробовал – противно, неудобно.
– Ты бы прилёг, Володя, – сказал Дякин.
– Ну вот ещё. – Лузгин ладонью вытер мокрый подбородок. – Вас только оставь… Вы, блин, тут…
Под руки его свели в чулан; он брёл и удивлялся – стакан тому назад был совершенно трезв, и вдруг поплыл, но голова работает, чего не скажешь о ногах и языке: ноги не слушаются, язык не успевает. А ведь я так и не узнал, за что сидел водитель Саша. Ничего, при случае спрошу у Воропаева. Одни мы с ним остались из экипажа «козлика». Ну вот, опять Дякин с Ломакиным лаются. Ломакин ходил на зачистку. А Славке Дякину не сделали ничего плохого. Гарибов в сельсовете. Соломатин в сельсовете. И всегда Махит. Надо уезжать. Ломакин напился и несёт чепуху. И Славка напился. Я тоже напился, но голова работает, а сон не идёт. Где старики? Хорошо, что не тронули дом. Я хочу такую дачу. И чтоб у реки на обрыве. А сейчас Славка прав. И Ломакин тоже прав, но плохо формулирует. Чем здесь пахнет? Это мною пахнет. Ты весь мокрый, Вова, это плохо. Тебе плохо. Но ведь у тебя ничего не болит. Так не бывает. А ты откуда знаешь? Шум, опять этот шум в голове. Так не бывает. Шум. Они не слышат. Шум. Они не слышат. Шум и звон.
– Ты чего тут мычишь? – спросил Дякин.
16
Снега за ночь прибавилось, похолодало. Лузгин сидел в кабине трофейного «Урала» рядом с Воропаевым и смотрел, как приближается блокпост. Водитель, пожилой мужик из местных, был явно непривычен к большой и тяжёлой машине, перегазовывал и с хрустом врубал передачи.
Лузгин хотел забраться в кузов, быть с бойцами, обычным рядовым, как был на марше; нашёл ногой упор, схватился пальцами за борт и с маху подтянулся – получилось, не так уж и дряхл, – глянул внутрь и сам не понял, как снова очутился на ногах. Его поманил Воропаев, кивнул на дверь кабины, и это было правильно, потому что в кузовах двух трофейных «Уралов» стояли и лежали все из соломатинского отряда, кто оказался жив или мёртв к утру.
– Как самочувствие, Василич?
– Спасибо, Коля, всё нормально.
– Ты это брось, Василич, – сказал Воропаев с весёлой угрозой. – На войне от сердца помирать – ну, анекдот, народ смеяться будет.
– Это точно, – усмехнулся Лузгин.
– Мужик, ты здесь останови, – приказал Воропаев. – А ты – пойдём, покажешь.
Из кузова на асфальт спрыгнул Храмов, и они втроём пошли вдоль неровной линии окопов, уже припорошённых снегом. Караульная вышка всё так же валялась на боку, железо мятой крыши казалось темнее на белом, а в кухонном отсеке не было посуды и бачка – неужто спёрли деревенские, подумал Лузгин. Ах, мародёры, сволота, ничего святого не осталось; за них, блин, люди головы кладут…
– Вот, – сказал Храмов. – Вот здесь.
Воропаев был без шапки, так что снимать ему ничего не пришлось. В бело-рыжей земле торчал крест из серых брусков от забора. Что за народ, сказал себе Лузгин: посуду украдём, но крест поставим…
И как про всё про это написать? И кто такое напечатает? Ну, впрочем, о последнем думать рано, пока ещё ни строчки нет в башке. И что ты видел, что ты понял за эти несколько сумасшедших дней, чтобы сесть за стол, взять ручку, положить бумагу… Ну, в тебя постреляли, и ты пострелял, хотя и не должен был этого делать по законам ремесла. При тебе и без тебя, по твоей вине и без твоей вины гибли люди, плохие и хорошие… Ты снова упрощаешь: одних в числитель, других в знаменатель. Но разве не так это было всегда в твоей несуразной профессии? Два часа самолётом, гостиница, вечерняя пьянка с товарищами из «принимающей организации», утром час вертолётом, полтора часа на буровой, два интервью – ветеран и молодая смена, – стакан водки и тушёнка с вермишелью в столовке-вагончике с мастером, снова час вертолётом обратно, «синхрон» с начальником конторы, «греческий зал», строганина из нельмы, аэропорт, два часа самолётом в Тюмень, заезд к кому-нибудь из телегруппы, ещё по стаканчику, утром к столу, ручку в ручки, расширенный сюжет о трудовом героизме, эфир, планёрка, гонорар, победитель соцсоревнования, привычный афоризм про две проблемы в написании сюжетов: недостаток и избыток информации – второе несравненно хуже. С годами начинаешь понимать, что чем больше ты знаешь, тем меньше можешь написать: приближение к правде опасно. Не потому, что какую-то страшную тайну раскроешь про других, за что потом схлопочешь неприятности, а – про себя, родного, про себя… Как там пел когда-то Градский? «Мы не справились с эпохою, потому что всё нам…».
– Понятно. – Воропаев огляделся, одёрнул бушлат. – Всё, поехали.
– Можно мне остаться? – спросил Храмов.
Лузгину уже сказал Коля-младшой, что через час-полтора сюда должна прибыть армейская колонна из Ишима в сопровождении эсфоровского патруля, и партизанам надо было сматываться, а Коле-младшому тем более: если узнают, что был с партизанами, – арестуют, отдадут под трибунал, – и Елагина с ребятами он вынужден оставить здесь, в окопе, потому что его, младшего лейтенанта Воропаева, здесь не было нигде и никогда.
Коля-младшой громко позвал Соломатина; тот вылез на асфальт из кабины второго «Урала» и крикнул, что – пора, нет времени.
– Ты, это, бойца моего приодень!
– Какого чёрта? – рассердился Соломатин и нехотя направился к заднему борту. Храмов побежал туда, на ходу сдирая дякинскую куртку. Только сейчас Лузгин заметил, что за вторым грузовиком приткнулся обшарпанный джип и в кабине его на пассажирском переднем сиденье темнел силуэт человека с ужасно знакомым лицом. Лузгин ещё подумал: Махит? Нет, не может быть, но Воропаев тянул его к машине за рукав, и тогда Лузгин вдруг заявил, что тоже остаётся, он был с ними, это логично, к тому же он всё объяснит, ему поверят, он гражданский, у него ооновская «ксива»…
– Нет, – ответил ему Воропаев. – Тебе пора домой, Василич.
В трясущейся «ураловской» кабине Лузгин курил и размышлял о Храмове – как он там один в окопе с мёртвыми, ему, наверно, страшно до безумия, но парень молодец, по-мужски поступил, по-солдатски, а ты опять спасовал, ведь вполне мог остаться, ничего бы Воропаев тут не сделал, не поволок силком, но только сказал «нет», как ты полез в машину, хотя и морду скорчил недовольную. Эх, пацаны, пацаны, как же кисло мне будет без вас. Лузгину припомнился лагерь под Новой Заимкой, встреча с солдатами и храмовский вопрос, его ответ… Но кто же знал тогда, что ждёт их впереди. Нет, Воропаев знал, и знал Елагин, царство ему небесное, и Шевкунову с Коноваловым, Поте-хину и всем…
Надо бы сумку переставить, она мешает там, в ногах, да и затопчем грязной обувью, вон снега с глиной натаскали, а сумку жалко, и как хорошо, что нашлась, не пропала, это Славка молодец, удивительно спокойный и хозяйственный мужик, вот о ком писать бы надо – и напишем, хотя неясно, что и как писать, в голове непорядок, все спутано, и зачем с нами едет Махит – непонятно и страшно, но скоро всё кончится, в Ишиме в казармах есть ванна и душ, а в сумке чистое бельё, и пачка «Примы» с фильтром, а диктофон потерялся, и чёрт с ним, ведь важно то, что есть в душе и в голове, со временем всё утрясётся, выстроится, и тогда он всё-таки сядет к столу в своей пустой квартире и просто напишет, как было, что он видел и слышал; и не важно, что многого так и не понял, не вызнал, не выдумал, – будет как с фотоснимком: щёлкнул, и не надо рисовать, надо опустить бумагу в проявитель, само проступит, сначала контуры и тени, потом детали, до мельчайшего зерна; рассматривать и размышлять, когда и как свернули к краю, и можем ли, и можем ли вернуться, а Бунин не вернулся, «Жизнь Арсеньева», умер ночью в Париже, – сел на кровати с ужасом в глазах, исчезая за край, откуда уже никому…
Лузгин склонился, поднял сумку на колени. Раскрыл замок, сунул руку внутрь. Книга лежала под тряпками, холодная и гладкая, размягчённый чтеньем переплёт слегка ходил под пальцами. Он нашарил пачку «Примы», сунул в карман, снова положил сумку в ноги и посмотрел вперёд. В тёмном небе над дорогой, за мутным лобовым стеклом висел на сдвоенных крутящихся винтах возникший ниоткуда вертолёт – огромный, сине-белый, с косыми короткими крыльями.
– Остановитесь! Прекратить движение!
Голос с неба – электрический, железный – проник в кабину сквозь стекло и рёв мотора. Мужик за рулём ударил по тормозам, Лузгина и Воропаева бросило к панели; водитель открыл дверцу и выпрыгнул наружу и сразу исчез, потому что грузовик снова двинулся вперёд, трясясь и забирая влево. Лузгин, сидевший ближе, непроизвольно схватил рукой баранку и крутанул её к себе, нос грузовика поплыл вправо; двигатель чихнул и захлебнулся, машина замерла.
– Всем оставаться на местах! – Голос с неба был чёткий, с московским поставленным выговором. – Попытки к бегству пресекаются огнём! Всем оставаться на местах! Покидать машины запрещается! Попытки к бегству пресекаются огнём!
– Беги, Василич, – сказал Воропаев. – Беги, в одного стрелять не будут.
– Ни за что, – сказал Лузгин. – Наоборот, я могу быть полезен.
– Тебе сказано: беги! – Воропаев толкнул Лузгина к водительской открытой дверце. – И давай, блин, быстрее, быстрее!
Лузгин вцепился руками в баранку и замотал головой. И тогда Воропаев, развернувшись на сиденье лицом к Лузгину и подтянув ноги, ударил подошвами ботинок ему в бедро; Лузгин вылетел наружу, больно стукнулся копчиком и покатился к обочине, едва не попав под колесо махитов-ского джипа, зачем-то обходившего грузовик по левой стороне дороги. Падая, Лузгин увидел радиатор в никеле, толстую шину под грязным крылом.
Хлопнула дверца, «Урал» взревел и дернулся вперёд. С неба больше не командовали, но под косыми крыльями вертолёта возникли жёлтые с белым дымки и понеслись, приближаясь, вдоль шоссе.
Грохот был страшный; вокруг трещало, падало, свистело над кюветом: Лузгин съёжился, спрятал голову в ладонях, его ударило тяжёлым по ногам, но боли не было, только тяжесть давила и не исчезала. На руках было мокро, он открыл глаза и понял, что течёт с дороги, из-под перевёрнутой машины, догадался, что – бензин или солярка, сейчас всё полыхнёт, задёргал ногами, освобождаясь, на четвереньках рванул по кювету и вдруг в паническом ознобе осознал, что ползёт не назад, а вперёд, к вертолёту.
Лузгин остановился и поднял голову.
Джип лежал на боку, и там, у запасного колеса на задней двери, стоял Махит в кожаной куртке и стрелял по вертолёту из «Калашникова». Рядом, на асфальте, сидел Воропаев и тоже стрелял.
За спиной были пальба и топот. Лузгин посмотрел через плечо: второй «Урал» пока оставался цел, и люди раз-бегалисьлот него, исчезали за кустами и деревьями, стреляя на ходу и не стреляя. Несколько человек бежали, пригнувшись, по кювету к Лузгину – первым бежал Соломатин, вторым Валька Ломакин: промчался мимо, даже не взглянув на Лузгина белыми навыкате глазами. Соломатин, горбясь, выскочил на асфальт, схватил Воропаева за воротник бушлата и поволок за джип, толкнув плечом стрелявшего Махита. Позади ухнул взрыв, Лузгина волной повалило на бок; он увидел, как второй «Урал» рушится в кювет, задрав колеса, сминая брезентовый тент.
Из леса рядом с Лузгиным деловито выскочили двое – один с трубой гранатомёта наперевес, другой с продолговатым брезентовым мешком, откуда торчали наконечники гранат. Первый припал на колено, вскинул трубу на плечо и поднял прицельную рамку. Дымный выхлоп ударил в кусты, стрелявший опустил трубу и протянул руку за новой гранатой. Со злой надеждой Лузгин отжался на руках и посмотрел вперёд. Вертолёт эсфоровцев висел над дорогой целёхонький, но вдруг накренился направо и пошёл за верхушки деревьев, сверкнув на прощание брюхом в ореоле мельтешащих лопастей. Ага, мерзавец, испугался, забздел, труханул, обосрался, подонок, закричал Лузгин, распрямляясь в кювете на трясущихся ногах.
Соломатин, бросив автомат, старался поднять Воропаева, обхватив его под мышками. Бушлат на Воропаеве задрался, кисти рук мотались, ноги в башмаках елозили по асфальту. Лузгин не сразу понял, что это Коля сам пытается подняться, и, от радости матерясь, полез из кювета на подмогу.
Лицо у Воропаева было в крови, он тряс головой и всё время приглатывал, как будто чем-то подавился, но глаза смотрели ясно, даже весело. Коля-младшой узнал Лузгина, взгляд на мгновение стал строгим, Коля поднял руку с негодующе выставленным пальцем, и тут зрачки его поехали ко лбу, он зашатался, Соломатин взял его под локоть и сказал: «Тихо, тихо…» Махит возился с замком задней дверцы джипа, дёргал за ручку, ничего не получалось. Ломакин отодвинул его в сторону и ударил по стеклу прикладом автомата; стекло не лопнуло, а вмялось, стало мутным от множества трещин, Ломакин снова двинул прикладом, наотмашь ударил ногой, стекло ввалилось внутрь, будто засохшая старая тряпка, а из машины на брюхе, ногами вперёд стал выползать человек, Махит с Ломакиным его подхватили и подняли, развернули лицом, и Лузгин с Николаем узнали друг друга. Лузгин отпрянул, ткнулся плечом в Соломатина, стал хватать его за рукав, набирая едкий воздух в опустевшие лёгкие; Николай смотрел на него и не двигался, слегка растопырив пустые ладони.