355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Лихоносов » На долгую память » Текст книги (страница 3)
На долгую память
  • Текст добавлен: 13 апреля 2017, 06:00

Текст книги "На долгую память"


Автор книги: Виктор Лихоносов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 9 страниц)

– Он, видно, и без пальтишка приехал, – сказала Физа Антоновна. – И на ноги, видно, ничего нету…

– На первое время вон в стареньких перебьется, а там справим. Худо-бедно, а в этот месяц я получу… тыщонки три! – прихвастнул оп.

– Он, сиди уж, лишь бы молоть…

Он сморкнулся в тазик под рукомойником, ополоснулся, прослоимся и обнял Физу Антоновну дурашливо, по-молодому, довольный, уже чувствуя полное согласие и отношении Толика, затем пустился скоморошно приплясывать, кривляясь под какого-то артиста, и наконец стал на коленки по-старомодному, лизнул языком по губам и заключил: «Если бы не мой бы Алексей, то Кипина Дунька замуж не вышла! И так, и сяк, и жизни сок, и тихо сыплется песок! Нормально! Нормально, ёхор-мохор! Так и заживем, никогда плакать не будем!»

Когда он уже покойно спал, раскинув поверх одеяла волосатые ноги с пухлыми жилками на икрах, в окошко торкнула Демьяновна. Она пришла с белой кружкой, как. бы по делу. По плутоватым ее глазам Физа Антоновна поняла, что Демьяновна знает об всем больше ее. Такая уж судьба была у Физы Антоновны: ничего ей не удавалось скрыть от людей, другие как-то умели утаить о себе либо секретное, либо плохое, и оттого вольнее им было осуждать чужих без зазрения, как говорится, совести.

– Он до того, как домой прийти, у нас сидел, – шептала Демьяновна, – не знаю, говорит, чо делать. Хочу вас попросить, чтоб поговорили с моей, – приврала она. – Как она уж вам доверяет, вы с ней подружки… А, чую, выпить хочет с горя. У меня было в подполе немножко, полезла, – опять присочинила она, – налила ему, кувшинчик целый выдули с моим Демьяновичем… Конечно, говорю, не так просто Физе: ты вот пришел без ничего, то тебе рубаху, то брюки, теперь сына, дай-ка, примет – тоже обувай, одевай… А вы, мужики, только попервости миленькие, потом: раз стопочку, два стопочку, а ей опять думай, выкручивайся. «Я до копейки несу. Как Утильщик». Утильщику, говорю, чего, – сочиняла и сочиняла Демьяновна, – они богатые, спят по-английски: головы шубой накроют, а задница голая. Сама ходит в бархатном платье и кирзовых сапогах. Вы не такие культурные. Ну ты чего: решила? Ой, смотри, Физа, как бы хуже не пришлось. Я разбивать семью не хочу, мое, конечно, дело маленькое, только так может получиться, что он своего сына выучит, а ты своего на работу пошлешь. Но соглашайся. Черт их душу знает.

– Хуже не будет, – решительно сказала Физа Антоновна.

– Не слушай, Физа, никого, – сказала наутро тетя Паша, – людям абы воду толочь. Тебе жить, ты и решай сама. Она, Демьяновна, такая. Здесь одно, там другое. Гляжу на тебя и чем пожалеть – не знаю. Кабы я была побогаче, мы б с тобой объединились, и никого нам не надо. Любовь наша прошла, не воротишь, таких уж, как у нас были мужья, нам теперь не найти, милая…


Март 195… г.

Здравствуй, Женя, с приветом твоя печальная мама. Как получу твое письмо, обязательно безумно расстраиваюсь от твоей жизни. Пишу письмо, сердце волнуется, а много помогать – нет моих сил. Корова мало дает, зубов у нее нет, сено плохо ест, жмыху купила, картошку тру, а выжимки корове. Всю зиму никуда не хожу, тру картошку, 200 стаканов крахмала натерла, как-то надо выходить из положения. Принесли еще налог за огород, за квартирантов, за выгон, что корову пасти.

Ты пишешь, что стыдно просить, а до стипендии далеко, ничего, сынок, не сделаешь, у кого ж ты будешь просить и кто тебе посочувствует, как не родная мама. Я продала теленка за 400 рублей, купила поросенка за 200, завтра пойду платить налог – 500 рублей, и снова остаюсь без копейки, ну ничего, как-нибудь, куплю кулей 10 картошки корове, наверно, придется колоть, надоела она мне. Без коровы тоже плохо, доходу нет, а расходы идут каждый день.

Здоровье мое прекрасное.

У нас настоящая зима, сегодня буран, пишу письмо и поглядываю на запад. Милой сыночек, как ты от меня далеко…

Ложу в письмо 10 руб.

Глава третья

 
В одном прекрасном месте на берегу реки
Стоял красивый домик, в нем жили рыбаки…
 

– пел каждый вечер хрипловатый пацанческий голосок на крылечке, и короткие пальцы с чернотой под ногтями скребли струны маленькой гитары.

 
Один любил крестьянку, другой любил княжну,
А третий молоду-ую…
 

– Утильщика жену! – кончал вдруг, высовываясь из уборной, Никита Иванович и становился в позу эстрадного певца. – Ля-лям, ля-лям-лялям! Выступают на проволоке отец и сын Барышниковы. Давай, ёхор-мохор, – он косо выкидывал над головой руки и, как в балете, по-лебединому взмахивал, а ноги как бы откидывали камешки с полу и зад был отставлен по-женски.

– Нема делов, – застегивал он пуговицы, – в стайке чисто, воды наносили, кальсоны сушатся – можно порепетировать.

Толик, очень похожий на отца телом, жестами и выражением лукавых глаз, и такой же потешный, как он, с родимыми пятнышками по щекам, с торчащими ушами, которыми он умел шевелить, как циркач, чем нередко приводил в экстаз учеников на уроке, Толик этот, с первого дня полюбившийся Жене своей бродяжьей опытностью, ужимками и простодушной лаской к новой матери и новому брату, по-отцовски облизывал языком губы и подмигивал Жене, готовый через пять-десять минут повторить все отцовские замашки.

– Ух, ёхор-мохор! – копировал он его. – Старенька, нема делов. Если бы не мой бы Алексей, то Кипина Дунька замуж не вышла! Вообще-то вы все босяки, мелочёшка.

Физа Антоновна чистила картошку и улыбалась:

– А похоже!

Без отца им уже бывало скучновато, они ждали его, и если была получка, точь-в-точь передавали матери его появление, реплики, песни, вопросы, его при этом всегда богатые планы на жизнь, страсть пускать по ветру деньги.

Должна была наконец стронуться жизнь.

Утром мать будила их в школу. Женя спал справа от входной двери, напротив печки. На зиму вносили в комнату клетушку с курами, в январе топтался возле стола теленочек, и Женя стеснялся водить к себе товарищей из культурных семей. Ходила же к ним вся улица. Иногда Физе Антоновне надоедало вымывать каждый день за гостями, докладывать всем по очереди про свою жизнь, копаться в сплетнях. А почему-то же любили скоротать лишнюю минутку у нее. Идет человек из бани, не может миновать Физино крыльцо. Плохое настроение у соседки, куда пойти: пойду-ка к Физе Антоновне, пожалуемся друг другу. Недостаток какой – Физа Антоновна поделится молочком в долг, картошкой, деньжатами, только просить надо не сразу, – потом, при прощании. Она на секунду замолчит, вздохнет коротко и уже виновато, как будто у нее тысячи в огороде закопаны. «Да где они у меня, деньги», и тут же вынесет бумажку: «На, у меня от базара осталось». А отдавать Физе Антоновне можно не сразу, она сама не напомнит, ей стыдно вернуть свое, она лучше перезаймет, чем краснеть да придумывать, почему позарез нужны деньги. С появлением Никиты Ивановича ее и вовсе стали считать самой богатой, от попрошаек не было отбою, а мужики зачастили по вечерам подымить, поболтать о постановлениях и международных событиях. Вообще-то Физа Антоновна редко сердилась на надоедания, так уж, когда кто-нибудь сильно заденет или бессовестно поведет себя, не понимая, что и у нее рубахи не золотом шиты, руки заняты и некогда прохлаждаться до ночи хиханьками. Утрами сквозь сон и слышал Женя об уличных тайнах, о том, чего не принято говорить людям в глаза, и тут он начинал кое-что понимать и глядеть при встречах кое на кого по-матерински.

А в другие дни поднимались они с Толиком нечаянно рано, солнышко еле брезжило на востоке, лежала роса на заборе, они выбегали в трусиках и выбирали на крылечке место с солнечным пятном, сидели в еще сонном дворе, зябко сутулясь и грея между колен руки, поглядывая то через огород на низкое вдалеке болотце, то на захлопнутые ставнями дома, в которых еще валяются на постелях сверстники, и вид родных мест, дорожек, лавочек, широкой поляны, где они бегали, обкалывая ноги, спросонья казался знакомым и все-таки немножко позабытым за ночь…

– Чего это вы? – удивлялась мать, проводив корову. – Спали бы еще. А то за хлебом идите.

Белого хлеба давали тогда только по одной булке. Инвалидов пускали без очереди, малышня с сумками и авоськами терлась среди мужиков, которых по выходным дням набиралось очень много, и каждый что-то выгадывал, лез вперед другого, причем с тех; пор часто удивляла Женю эта быстро возникающая ненависть между людьми в толпе, в кассах, в очереди, уже пропадало куда-то сразу сочувствие к больным, к инвалидам, уже приятно было толкать, топтать друг друга и лишь бы пролезть, протащить свое тело к дверям, больно надавливая локтем в чью-то женскую грудь. Потом, выбравшись с булками хлеба, шли люди мирные и хорошие, делились своей жизнью, помогали нести сумки, подсаживали и трамвай и прощались, желали друг другу удачи и здоровья. И краснорожий тучный рубщик с мясного прилавка, всю войну откидывавший себе в ведро кусочки мяса за услуги, притворно хромая, давил сзади на толпу, кричал: «Не за то мы кровь проливали, чтоб нас сюда выстраивали!» – пробирался, нагло выносил пять-шесть булок и, слыша вдогонку дразнящие крики Толика: «Я Бе-е-ерлин брал! Я кровь мешками проливал! Я босиком по трупам бега-а-ал!», не оборачивался, не злился, а как бы даже радовался: кричите, так вашу, не умеете жить, ну туда вам и дорога… Женя потом не раз поражался, если на базаре мать приветливо здоровалась с рубщиком, торгуя телочкой, безропотно отдавала ему тяжелый кусочек мяска и еще благодарила его, сворачивая к концу в тряпочки гирьки, за что-то совала ему в руку на сто граммов и прощалась почему-то довольная, по пути занося и украдкой подсовывая кусочек женщине в приемной, где проверяли молоко и варенец, снимая всегда пеночку и жирное в стаканчик. Всем, чудилось ребенку, задолжала его мать, и только ей никто ничего не должен.

Подрастая, Женя чаще и чаще мечтал о том, как в будущем, когда он выучится, построит матери дом или получит за какие-то геройские заслуги большую квартиру со всеми удобствами и будет привозить мать на Широкую в гости на легковой машине, а если его зашлют далеко, будет высылать ей дорогие посылки и крупные суммы денег. Тогда станут говорить на улице, какой умный у Физы Антоновны сын, и тогда вспомнят, как жили они без отца во время войны и после. Разгоряченный жадными снами, Женя ложился в прохладном чуланчике и с каждой минутой воображал еще более радостное: вот через несколько лет после победы отворяется дверь, и входит его родной отец! За двором стоит новая немецкая легковая машина, которую уже лапают пацаны, на руке у него не игрушечные, а настоящие часы, фотоаппарат, снимающий на целых три километра, знаменитый немецкий аккордеон – звучный, с регистрами, на голос которого сбегутся все пацаны и попросят потрогать беленький клавиш, – и еще велосипед, и губная гармошка, и всякие тонкие ювелирные штучки. Дом сразу же хорошел, куда-то выкинули старые железные кровати, забрызганное пятнами зеркало, кому-то задаром отдали корову, а на месте стайки отец построил стеклянную веранду, по ту, какую построит Никита Иванович, а с белой крышей. И странно: ему уже хотелось погордиться, припомнить обиды на пацанов. Отец с несметным количеством орденов и медалей во всю грудь снова, как перед уходом на войну, поведет его в пивную, где им будут отпускать без очереди. Но если бы отец пришел без ноги, без обеих ног, без рук? Вон у базара катается на тележке с колесиками инвалид, толкаясь от земли зажатыми в руках деревянными колодками, а жена идет рядом с ребенком, и мужчина, некогда высокий, с красивым лицом, достает ей готовой чуть повыше коленок, и в поту, привыкший к вниманию прохожих, продолжает цепляться за жизнь, но не сидит у базарных ворот, опрокинув фуражку подкладкой вверх, а все, когда Женя бежал из школы с сумкой через плечо или подносил мамке кастрюльки, ремонтировал в ограде покореженные легковые машины. «Не-ет, – говорили некоторые бабы, – пускай лучше убьет, чем он себя и семью мучить будет. Какой с него человек?» А мать бы принята хоть какого, лишь бы живой. Грех отказаться от родного, покалеченного не где-нибудь в драке, а на войне. Мать бы приняла, и Женя бы приделал к тележке веревочку и возил бы своего папку куда ему потребуется. Лишь бы он жил на свете.

Однако лица отцовского он представить не мог. И как только он стал напряженно думать о лице, перед ним выплыл Никита Иванович, косолапый, с широким ртом и улыбкой, и мальчик терялся: а куда же тогда деть Никиту Ивановича? Мечта рухнула моментально, и стало больно и жалко, потому что Женя как бы проснулся и вдруг послабел от жалости к Никите Ивановичу. Он вообразил, как грустный Никита Иванович складывает свои вещички и мирно прощается, уходит навсегда в неизвестное место, неизвестно на какую жизнь вместе с Толиком, который умеет шевелить ушами, и вот они уже за воротами, большой и малый, провожаемые ехидными взглядами соседок, печальные-печальные, каких он еще не знал, с гитарой через плечо, унося с собой все, к чему Женя привык, оставляя Женю одного по утрам, когда они соскребали ложками жареную картошку, встречались в школе на перемене в буфете, тут же договариваясь, кому подносить с базара кастрюли. И сучка Розка убежит, видно, вслед за ними, прыгая и хватая за штанину, и погаснут смешные шутки Никиты Ивановича: «Если бы не мой бы Алексей, то Кипина Дунька замуж не вышла!» – или его ежевечернее сватовство за Машку сопливую!

Постепенно посторонние звуки, хруст соломы в стайке, где за сумрачным окошечком пускала слюну корова, звон капель по пустому ведру отвлекали Женю от странного сна, и он понял, что отец никогда не придет и не выложит подарков. Никто не придет, даже писем прежних не воротишь. Мать доит корову, потом цедит молоко и темную крынку и заставляет Толика садиться за уроки.

– Отец явится, он тебе даст. А Женя где? Женя, сынок, чо ты там?

– Скоро отец будет? – уже хотел Женя видеть его.

– За угол не зацепится, так вот уже должен. Пять уже есть?

В половине седьмого он показывается в дверях, и было стыдно думать, что Женя в мечтах своих прогонял его, обижая, а он вот стоит в замазанной шоферской одежде и радуется:

– Что, мужики! Силу у отца захотели попробовать? Ну давай!

Женя и Толик прыгали на него, сопели, дразнились, повторяя его словечки.

– Фамилие?! – брал он за руку и чуть выворачивал. – Вербованный. Имя? На три года. Отчество? Плохо будет – сбегу.

– Па-ап! О-а-а-а-а, бо-олыга-а! Пусти-и!

– Не пробуйте у отца силу! Лучше в стайке подчистите. Ох, старенька, а я жрать хочу.

– Кипит уже, потерпите минутку, вон воды несите, тарелки мыть нечем.

– Взвод! В одну шеренгу, ёхор-малахай. Ведро знаете где? Колодец? Давай! Одна нога там, другая здесь. А красненькой нальешь? – спрашивал он у жены. – Так уломалси на работе, насчет толя срядился, – прихвастывал. – А, старенька? Любви все возрасты покорны. Ну стаканчик, ну ты же видишь, я как огурчик. Нема делов. Жизнь с каждым дном все лучше, да и работа пошла веселее, – с акцентом закапчивал он.


195… г.

… Я, Женя, на работу устроилась в техникум за базаром, на вешалку польта выдавать, хожу через день по 14 часов, бывает, когда пересмена, то 3 дня подряд выходит, вобщем 12 дней в месяц, уже получила свои денюжка трудовые, работа не чижолая и близко, я даже довольна, что буду между народом, а то только и возися с кастрюлями. В мае гардероб закроют, если не найду по силе, перебьюсь лето с коровой, а там в сентябре опять… Мотаюсь, сынок, вовсю, а ты учись, государству пригодятся ученые люди, и мамке твоей радость, во всем нашем роду один ученый будет.

Извещаю тебя, что помирают на улице старики, один за одним, начали уже и фронтовики помирать от ран и болезней, а молодежь свадьбы гуляет. Толик приезжал проведать из Алма-Аты, так до сих пор и зовет мамкой, работает мотористом на кране, падал в аварию, кисти рук перебил, срослось, слава богу. Ухватками весь в отца своего. Жениться не думает, меня, говорит, бревном еще не стукнуло, никогда не поздно.

Мое здоровье пока ничего, приехала бабушка, сидит у печки, вяжет рукавички, жалеет тебя, а я собираюсь идти зубы дергать, потом запишусь на очередь, буду вставлять. Это не раньше, как через 3 месяца, очередь большая за стальными зубами…

Глава четвертая

Бабушка наведывалась обычно по осени, к Новому году или на великий пост.

Она жила близко, но старость и нескончаемый круговорот обязанностей в своем доме держали ее на месте, в деревеньке.

– Поеду ж, – говорила она внезапно младшей дочери, – посмотрю, как там Физа живет. Может, бьет ее.

С одной стороны, хорошо получилось, что Физа Антоновна приняла человека, мальчик его не помешает, если сам Никита будет стараться в хозяйстве и не обижать Женю. С другой, рассуждала она с опаской, кто этих мужиков знает, попробуй их раскусить, они в первые дни, особенно когда входят в твой дом без ничего, притворяются ласковыми, старательными и непьющими. Мужа своего покойного бабушка любила не за глаза и курчавый чуб (с красоты воду не пить), она давно позабыла свои ранние встречи, жизнь ее началась сразу – просто, с сознанием неизбежной поры, и уже в девушках знала она, что сладкие думы изменчивы: ветер пошумит да устанет, молодец молодой копь, а с ним без хлеба будешь.

«Лишь бы не пил», – думала она про нового зятя.

Никита Иванович сперва ей поправился, по веселому с поему характеру напоминал первого, всегда хвалился: «Ко мне теща приехала», и любил, заметила она, прихвастнуть. Хвастаться умел и смешно и приятно, и бабушка довольно проводила время в гостях, слушала да на ус мотала, а вернувшись в деревню, вспоминала и побаивалась за дочь: что ни говори, а соловья баснями не кормят. Очень уж покорна дочка в семье и лишнего не скажет.

– Ты не поважай его, – сказала бабушка в первый раз. – Потом хватишься, да поздно. Толику пальто справила наперед, а в чем Женя переходит зиму? Меньше Демьяновну приглашай. Она, пока выпивает, и хорошая, «милые да родные мои», а вышла со двора – еще и набрешет. Она вот подсела да и говорит: «Никита Физе синяк посадил на прошлой неделе». Скажи: правда бил?

– Да что вы, мама, какой мне интерес скрывать? Ну пошумит когда. За что меня бить? Выгоню и сапоги вдогонку покидаю.

– Знаю я тебя. Переплачешь и опять за то же.

– Вы говорите, Толику пальто справила. А как же вы хотели, если решили жить. Я Толику не куплю, он как бы чужой, скажут: вишь, мать-то не родная, не последит, было б свое – в пинжачке на мороз не выпустила. Надо считаться. Мальчишка смирный, я ему куплю, а он должен Жене припасти, если сознание будет. Делю всем по ровному кусочку. Я первая пример подаю, пусть видит, а как же иначе.

– Да оно-то так, – скажет бабушка. – Нам сроду ясный месяц не светит. Мы сроду чужие прорехи закрываем своим рукавом.

– Намучимся – научимся.

– Себе тоже пальто справь. Сорок градусов, а ты в фуфайке бегаешь.

– Налоги будут поменьше – уж на будущий год справлю. Снижение цен обещают.

Запомнились Жене долгие беседы с матерью перед приездом бабушки. Никита Иванович где-то прохлаждался у соседей. Толик протирал валенки, гоняя клюшкой хоккейный, мячик, в доме жарко пылала печь, мать либо стряпала, либо варила в чугунках картошку свинье, сверяла ходики по радио, чтобы назавтра пораньше встать и встретить бабушку, а то она старенькая, сколько раз уже падала, пока пробиралась в сумерках на горку от станции.

На бабушку внук глядел зачарованно. В древнем человеке, как и в старинных годах его родины, скрывалась какая-то особенность, которая в его поколении не повторилась. Он понял это позднее. Добрые бабушки плачевны напевом сказывали перед сном детям непонятные и оттого удивлявшие душу истории. «На Сиамкой горе, на Пропитанской земле, там стояло древо купоросное, под тем древом мати божия почивала. Пришел сын Исус Христос: «Мати моя, ты спишь или так лежишь?» Она: «Я не много, сынку, спала, а много во сне дива видала: не иначе ты жидовьями взятый, на кресте разопьятый. Терновый венец тебе на голову надевали, копьями ребра прибивали. Как хлынула кровь тремя реками, ангелы с небес слетали, золотые чаши подставляли, восточной крови до земли не допускали».

Все на свете заведено не нами, успокаивала бабушка своих детей, человек рождается, и на нем уже висит крест жизни. Значит, угодно было Богу, коли мать Жени ушла с отцом не послушавшись, значит, предписала была и война, убившая отца, и матери его суждено было пережить мужа с другим человеком. Отца убили, и с матерью что-то случилось. Не ставал и Женя уже на коленки, не шептал «Отче наш».

– Грешники, грешники, – со вздохом говорила бабушка им как безнадежно потерянным. – Портретов понавешали, а бога в стол засунули. Подождите, он вам не спустит.

– Темные люди старики, – скажет маленький Женя, подталкиваемый чужой учительской волей. – Книг не читали.

– Темные, да порядок блюли.

Казалось, бабушка жила еще до татар и всегда была старенькой. Далеко-далеко, за сумрачными холмами, скрылось, как солнышко, время, и только бабушка тянет еще его ветхую ниточку и сидит вот, живая, у печки и разве что теперь, в это столетие, распрощается наконец с истоптанной землей.

Она прожила целые века, да так и не заметила, что все в жизни меняется, менялось и будет меняться. Ей хотелось, чтобы все на свете было вечно и недвижимо – как звезды, небо и сама земля.

Как-то на студенческих каникулах читал ей Женя после обеда русскую летопись. Он долго искал в книге место, которое бы бабушке было наиболее попятно и близко. И начал с крещения Руси.

Она попросила читать по порядку.

В 980 году, то есть в X веке, меру отдаленности которого бабушка не представляла, князь всея Руси Владимир I сел на престол. Тогда же взял он к себе жену своего убитого брата, бывшую прежде черницею. Такое порою и в бабушкиной деревне бывало.

Государствуя в Киеве, Владимир поставил на холме вне теремного двора деревянный кумир Перуна – с серебряной головой, с золотыми усами. Бога такого на своем веку бабушка тоже не помнила. В ее молодости не приносили деревянным богам жертвы, не убивали во имя их сынов и дочерей, не надеялись на них, не боялись и слыхом о них не слыхали. Бабушке это не понравилось.

Через три года, покорив себе землю, князь возвратился в Киев и творил жертвы кумирам.

Еще года через три пришли в Киев люди другой нации. Прими, мол, закон наш и почитай пророка Магомета.

«Како есть вера ваша?» – спросил князь.

– Ага, – сказала бабушка и улыбнулась, – нашей ли?

«Мы веруем единому Богу, а Бог нас учит: обрезаться, свинины не есть и вина не пить. По смерти же сказует с женами веселие иметь. Ежели кто убог на сем свете, то убог и на том».

Князь Владимир слушал прилежно, сам был женолюбив, но неприятно ему было обрезание, а о запрете вина и слышать не хотел.

Потом пришли от Рима послы.

«Како есть закон ваш?» – спросил князь Владимир, и бабушке чудилось, что в голосе его была строгость. Они же ответили: «Верим во святую троицу, отца и сына и святого духа, притом пост по силе».

«Идите вспять, – сказал Владимир, – отцы наши не приняли сего».

«Отцы не приняли! Во как раньше почитали старших», – радостно согласилась с князем бабушка.

Потом пришли ко Владимиру хозары и стали прельщать его своими законами. «Христиане веруют в того, – сказали, – кого мы распяли, а мы веруем единому Богу отцу, творцу и содержателю твари».

«Како есть закон наш?»

«Обрезаться, отпиши и других нечистых мяс не ести, субботу хранить».

«Где есть земля ваша?»

«Во Ерусалимо».

«Тамо ли обитаете?»

«Разгневался Бог на отцы паша и расточи нас по странам грех ради наших, земля же предана христианам».

«Аще бы бог любил вас и закон ваш, не расточил бы вас по чужим землям. Сего ли зла и нас участниками учинить хотите?»

И с гневом выслал.

И пришли греки.

«Сколько ж их ходило!» – удивлялась бабушка. Как раньше по деревням бродили разные святые. Она их помнила еще, песни их слышала, у них и молитвам училась.

«Веруем, – сказали чужестранные греки, – в того, кого нечестивые распяли, кто сошел на землю, в третий день воскрес и, распятие приняв, на небеса взнесся».

Князь слушал с охотою, не без удивления. Сказание их было мудро и о другом свете повествовало. Кто верит в их веру, тот умрет и встанет, и потом не умирать ему и вовек.

«Истинная правда, – перекрестилась бабушка и вспомнила про матерь божью: «Мати моя, ты спишь или так лежишь?»

Тогда пошли русские послы в ту землю испытать веру повиданную. Сперва обошли они прочие народы, кто раньше им веру свою предлагал. Молитвы, омовения и богослужения их были неблаголепные, умиления же никоего нет, одно уныние и мерзость.

Потом достигли они греков и таинство веры вкусили. Ввели их в церковь высокую, где отправляли службу Богу с великим благолепием, видели умиление, мнили себя на небесах. «Несть бо на земле лучшего исповедания и таковыя красоты в церкви, яко у грек, о чем подробно недоумеем сказать, токмо верим, яко там Бог со человека пребывает и есть вера и служение их богу лучше всех других вер. Мы не можем ни сказать, ни забыть истины и красоты то я…»

И крестилась Русь.

– Ну а скажи мне, – спрашивала бабушка, – у тебя на сердце не бывает такого, что бог есть?

– Не помню, – честно и виновато сказал Женя. – Кажется, нет.

– Э-эх, дурно-ой, дурной, – стукнула пальцем в лоб бабушка, обиженная тем, что ее внуки несчастны, – это бог по малолетству прощает. Бог дает терпение, толкает на добро.

«Ой, бабушка, – хотел воскликнуть Женя, – надоело мне ваше русское терпение. Всех бы вы простили. Вам сядут на шею, и вы везете и сто, двести лет еще будете везти, поохаете да опять, надорветесь и дальше. Сколько можно».

– Терпению конец бывает, – сказал он.

– Так суждено нам.

«Суждено вам, – думал Женя. – Поменьше унижаться надо».

– Вот. Читай, – приложила она палец к летописи, – верь. Старую книгу достань еще, там все-все дочиста сказано. А то сейчас такие есть – не то что бога, и людей не признают. Чтоб у меня было, а у тебя не было, – вот так живут. Чтоб в сундуке было, к себе землю гребем, все равно, говорят, на том свете ничего нет, да нет, лучше отдать. Наш батя такой милосердный был, умер, так где-нибудь в царстве небесном, наверно. Попал или нет – хоть бы приснился.

Он как-то потерянно молчал.

– Не плачь, бабушка. Не плачь. Давай я тебя поцелую, не плачь. Смотри, внуки у тебя какие, разве мы дадим тебя в обиду! Ну что поделаешь, если старое прошло и не воротится. Будем жить дальше. Правда? Ну вот.

Как мало он ее видел!

О приезде ее моментально пользовались слухом старенькие подруги, с костыльками, в длинных и широких юбках с цветами по темному, в двойных платках, которые они снимали в избе, расчесывая большими гребенками редкие прямые волосы. Первой появлялась баба Шама. Шла она с самого конца улицы, отдыхала с усталости в двух-трех дворах, успевая жаловаться на свою сноху, и добиралась на другой край только часа через три. С крыльца еще был слышен ее ворчливый басовитый голос, и, входя, она продолжала разговор сама с собой: «Бешовы дети, так-перетак, веничка у них ноту, рубля жалеют веник купить, задавятся, бешовы, за рубля, как гапоха моя, тоже, паразитка, шкупится, баба Шама ей бы купила, бешовой. Ох, давай, подруженька, поздоровкаемся, – обнималась она с бабушкой и троекратно целовалась в щеку, – будь ты неладна. Чего, бешовы, рты пораскрывали, хихиканьки развели, бешовы?»

Тут она раскутывалась, чесала волосы и, положив на колени поношенный шерстяной платок, повязывалась белым, топким.

Затем стучала в окошко высокая Секлетинья. Из одной деревни были, как же, в один год отдавали их замуж, из одного колодца воду брали, и на глазах друг у друга прошла молодость – теперь видятся редко, растеклись, зато мило встречаться на старости, перебирать новости у теплой печки. В замужестве была Секлетинья свирепа и властна, над хозяином своим куражилась как хотела. «Приспит его, бешова, с вечера, и ну через огороды к полюбовнику, там у нее подруга была, да ты знаешь, Степановна, за нами жила. А мужик хоть бы что, бешов, скрутит цигарку с полено и молчит». В беззаботности и самовольстве прожила жизнь и не понимала бабушкиного вдовства. Но когда самой довелось кончать век в немилости, плакала не переставая: «Ох, Степановна, как плохо без старика, нигде не нравится, никто не подчиняется».

«Она сроду, бешова, плачет, – махала рукой баба Шама. – Ее послушать, так она самая несчастная. Даром что всех сынов пережила. Младший вон попал под машину, похоронили и домой не завезли. Идет с морга да толкает меня: «А у него ж перчатки были, куды их девали? Стянули!» До перчаток бы ей, бешовой, когда сына уже нет. Пришли на поминки, так она квасу там какого-то налила, рассопливилась: «Ой, дорогие, сынок не любил, когда выпивают, не жалко бы». Налила – и язык не намок.

Сгорбленная, протягивая сухие белые руки к бабушке, Секлетинья целовалась без слез, садилась, отдувалась: «Ху, понадевала на себя, а ну как, думаю, замерзну, нацепила старенькое, на смерть не хватит, новое берегу».

– Ладно, бешова дута, а то мы не знаем, сколько у тебя добра, – простосердечно ругалась баба Шама. – С сундука не слазишь, бешова, боишься, растянут. Стонешь, все тебе мало. Это, бешова, у тебя от мужика осталось, так ты и хвалися, я вот, так-перетак, не похвалюсь, как у меня старика давно нет и купить не на что, бешова душа. А земли по три загона скопала под картошку, вот на моем бы ты месте пожила, не похвалилась бы, а то, бешова, сидишь, шаль по плечам распустила, – баба Шама перекривила ее, – выбражаешь. Мы вот со Степановной не похвалимся. Иди, бешова, за поллитрой, иначе здороваться не буду!

– Ишь ты кака! – заводилась Секлетинья, и со стороны это было смешно, потому что они не ругались, а только делали вид, что ругаются, кричали по старой привычке. – В самой тоже денег до черта, двадцать мешков продала, возила на тележке.

– Сноха продавала, а я, бешова, выбирала, моего труда не видно. Это ты сидишь и командуешь: «Вы свиньям не выкидывайте, я сама доем!» Как нам бы так. Давай, бешова, поллитру, ни в какую без поллитры не помирюсь, – приставала баба Шама, и Секлетинья уже взаправду пугалась. – Ты нас уважаешь со Степановной? Там в сундуке под кофтой спрятано сотнями, давай отдели тридцатку… Э, сразу замолкла.

– Ну ты ездила к сыну, как там тебя встретили? – обращалась бабушка к бабе Шаме.

– Нехай им черт! Родня, правда говорится, середь дня, а как солнце зайдет, ее и черт не найдет. Ворожейка говорила: у тебя много детей, все рассеяны, ты будешь помирать у старшей дочери. Старшая дочь сама плохо живет, думаю, ну сын возьмет. Там живет не дай бог: домина, баба его вот такая разъелась, как кадушка. Встала, попила молока и не бей лежачего – по-ошла. Сама билет купила, положила при сыне: ясно, что не нужна, мешаю. Матери на дорогу не положила, бешова, и до поезда не вырядила. Спасибо сыночку.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю