Текст книги "Нарисуй мне дождь"
Автор книги: Виктор Гавура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 19 страниц)
Классически правильный нос слегка портили широкие, трепетные ноздри. В крутом подбородке с ямкой посредине, чувствовалась скрытая сила. Резкий разлет бархатно черных бровей придавал ее лицу бесстрашно смелое выражение, а высокие скулы довершали ее неприступно гордый вид. Вместе с тем, в ней было что-то необыкновенно хрупкое, женственное и от нее не исходило ощущение душевной пустоты, присущее большинству красивых девушек. Но порой, ее прекрасные глаза полыхали дикой, всесокрушающей волей.
Как на самом деле звали Кланю, я так и не узнал, она только смеялась в ответ. Веселая и бедовая она имела привычку хохотать по малейшему поводу. Кланя была старше нас, ей уже исполнилось двадцать пять лет, но эта разница в возрасте не чувствовалась. У нее были полные улыбчивые губы и черные кудрявые волосы до плеч, а озорные, слегка раскосые изжелта-карие глаза и приплюснутый мальчишеский нос придавали ее лицу выражение дружественной безмятежности. Миловидного ее лица уже коснулась печать преждевременного старения. Истонченную кожу, собранную в мелкие морщины вокруг запавших глаз, маскировал жаркий лихорадочный румянец смуглых щек.
Кланя всегда была полупьяна, но никогда, в стельку. В ее походке, движениях было столько чувственного изящества, что казалось, от нее исходят флюиды откровенной сексуальности. При этом она оставалась совершенно естественной, наверно такой же непринужденностью отличалась и первая женщина на Земле. Ли рассказывала, что однажды, когда Кланя проголодалась, она отдалась в подъезде за кусок колбасы прохожему мужчине. Он имел неосторожность открыто нести колбасу в авоське и этим соблазнял голодных граждан. Не справившись с искушением, Кланя эту сделку навязала ему сама.
Ли рассказывала и о других, не менее дивных подробностях из Кланиной жизни. При этом она утверждала, что «Кланя очень добрая, ей жалко каждого, а люди этим пользуются…» По моему мнению, Ли ошибалась и путала Кланину сексуальную необузданность с жалостью и добротой. Не исключено, что ошибался я. Одно верно, у нее была простая, бесхитростная душа, совершенно не тронутая опустошительными бурями мысли, и ей никогда было не понять всего ужаса белого дня за окном.
Как бы там ни было, но Кланя прямо эманировала вокруг себя волны бесстыдной сексуальной привлекательности. Румянец на ее щеках и блестящие как в лихорадке глаза мимо воли привлекали к себе внимание мужчин. То ли это было проявлением ее южно-украинского темперамента, то ли результатом туберкулезной интоксикации. Кланя уже второй год состояла на учете в городском противотуберкулезном диспансере.
– У Клани в обоих легких по каверне с дыркой и жить ей осталось всего ничего, – беспечно сообщила мне Ли.
Первым моим впечатлением о Клане было то, что это развязнейшая дрянь, но узнав ее лучше, я убедился, что у нее золотое сердце.
‒ Так это ты? А я думала, что кто-нибудь другой, ‒ Таня спрашивала меня, сама себе отвечая, поэтому я ограничился кивком головы в ответ.
Из обрывков нескольких фраз, коротко брошенных ею Ли, я догадался, что она уже не раз видела меня на проспекте и давно за мной наблюдает. Не исключено, что видела и на этой неделе, хорошо хоть не разглядела во всей красе синяк под глазом.
– Почему ты ходишь в черных очках? – вдруг серьезно спросила Таня.
Она пытливо смотрела на меня из-под длинных прямых ресниц, придававших ее взгляду выражение всепонимающей мудрости.
– Зачем прячешь глаза? От кого-то скрываешься? А может, у тебя пустая душа, поэтому и не кажешь глаз? – вопросы были заданы неожиданно, в лоб и паузу Чирва выдерживала жестко, как настоящий артист, пронизывая меня своим острым, не по годам многоопытным взглядом.
– Точно, пустая душа! – не выдержав гнетущего молчания, насильственно рассмеялась Кланя.
Ли тоже коробит от Таниного допроса, вижу как ей неловко, заливаясь краской, она растерянно молчит. Встреча с подругами Ли была назначена раньше нашего ночного приключения, а перенести ее мы не удосужились, теперь приходится краснеть. Молчание становилось невыносимым. За окном стемнело, где-то неподалеку прогремел гром, грохот с треском раскатился по небу, и хлынул азартнейший ливень. Последняя в этом сезоне гроза. Крупные капли, как в барабан, громко забарабанили в окно.
– Да нет, вы ошибаетесь. Как бы вам это объяснить… – в замешательстве подыскивал ответ я. Неудобно «представляться» подругам Ли, имея такую неодинаковую расцветку глаз. Для доверия ведь требуется время и, что бы я ей сейчас не сказал, это ее не убедит. – Видите ли, это такие… Словом, это специальные, секретные очки.
– Какие еще секретные? Если на тебя есть розыскная ориентировка, я тебя и в очках опознаю. Говори, в чем дело и не юли! – затвердевшим в сталь голосом властно давит Чирва.
Глаза ее приобрели холодный булыжный оттенок, а брови сошлись в черную линию. В устремленном на меня взгляде появилось выражение грозного, томительного упорства. Удивляют происходящие с ней метаморфозы. Странно чувствовать себя провинившимся школьником рядом с младшей по возрасту девчонкой. Как жестко она умеет себя поставить и дожать. Дожать, но не меня.
– Ну, это… Как бы вам сказать… – нервно потираю руки, колеблясь, сознаваться или нет, начал мямлить я, поглядывая то на Ли, то на Кланю, словно искал, и не находил у них поддержки. – Это раздевающие очки! – решившись сказать правду, выпалил я. – Когда я их одеваю, то вижу вас голыми… – смутившись, шепотом признался я.
‒ Не выражайся, здесь дамы, ‒ растерянно пробормотала Ли.
– Ну, дает! – шумно изумляется Кланя, с любопытством заглядывая ко мне в очки.
– А что, если и правда, видит?.. – с сомнением в голосе поддыривает Ли.
– Брось пули заряжать, – холодно обронила Таня, немигающим взглядом, как через прорезь прицела, пристально всматриваясь в меня. Я почти физически ощутил, как сквозь непроглядные стекла очков, она заглядывает мне прямо в голову.
– Не только это правда, – таинственно понизив голос, наклоняюсь ближе к ним я, – А, правда также и то, что я имею необычайной силы гипнотический взгляд и, к слову сказать, владею телекинезом. Могу усилием воли на расстоянии передвигать предметы. В детстве меня специально мучили, чтобы я от страха развил в себе эти сверхспособности.
Я перевел дух, и замолчал. В посудомоечной сочно цокнул и зазвенел, разбившийся о цементный пол бокал.
– Слышали? Это я исключительно своею мыслью сейчас сбросил его со стола, –признался я. – А еще, я гипнотизирую любого, сразу, без всяких там гипнотических пассов и словесных команд, внушаю свои мысли силой взгляда. Я могу ничего не говорить вслух, но стоит мне на любую из вас посмотреть, без очков, и вы здесь такое будете вытворять… В общем, все, что пожелаю. Но, мне не хочется этим пользоваться, это же будет против вашей воли, поэтому я и ношу очки, чтобы не воздействовать...
– Баста! Хватит заливать, выкладывай все, как есть, – совсем уж не шутя, прессует Чирва, испепеляя меня ненавидящим взглядом. Ее нахмуренное лицо поразило меня выражением сосредоточенной силы.
‒ И сними свои очки. Немедленно! ‒ в нетерпении, она хлопнула ладонью по столу. А у нее очень изящная рука, с сухим запястьем и длинными тонкими пальцами.
– Да-а? Раз так, пеняйте теперь на себя… – не без скрытой угрозы, говорю я.
Отодвигаю стул и с похоронной медлительностью поднимаюсь, надеваю шляпу, застегиваю на все пуговицы свой «противодождевой» плащ и безмолвно нависаю над ними в черных очках. Как и Чирва, выдерживаю мучительно долгую паузу, переводя взгляд с одной на другую. Я тоже знаю цену паузы: «чем больше артист, тем длиннее паузы». Ничего, я вам сейчас устрою театр одинокого актера. Казалось, прошла уже целая вечность томительного молчания, как я неожиданно резко сорвал с глаз черные капли очков и гаркнул во все горло:
‒ Молчать! ‒ в зале воцарилась звонкая тишина, в которой я голосом Левитана повелительно изрек, ‒ Стать всем раком! Быстро! Что я сказал!
Все сидящие за столом вздрогнули. Глаза Клани сделались стеклянными. Стало тихо так, что слышно было, как за стойкой у Софы из крана капает пиво, а затем грохнул смех со всех сторон. Эффект снятия очков и демонстрация того, что под ними скрывалось превзошел мои ожидания. Взглянув на мой синяк, а потом на Ли, Таня улыбнулась углами упрямых губ. Ли смеется, двумя руками закрывая глаза, боится попасть под «воздействие», а смешливая Кланя, от хохота сложившись пополам, спряталась под стол.
Глава 8
Праздник, посвященный Великой Октябрьской социалистической революции я и Ли начали отмечать за два дня раньше. Это было несколько преждевременно, но Ли убедила меня изменить раз и навсегда узаконенное правило.
– К чему эта обязаловка? Эти фиксированные числа, красные дни календаря, их так мало… Почему нельзя радоваться раньше кем-то установленного срока? Не люблю веселиться по графику, к тримандоебной матери этот духовный бюрократизм! Мои праздники без дат, гуляю, когда хочу! – сказала Ли.
Мне нравилось ее всегдашняя готовность превращать будни в праздники, и мы погуляли так, что седьмого ноября я проспал и не пошел на демонстрацию. Это был серьезный проступок, за который полагалось тяжелое возмездие. Накануне, староста курса армеец Алимов в перерывах между лекциями много раз предупреждал, что участвовать в демонстрации обязаны все без исключения, даже больные и немощные. «Хоть на костылях, но чтобы все пришли на парад. Учтите, будет две проверки, перед началом парада и после».
Алимов многократно предостерегал и запугивал тех, кто тайно вынашивал мысль не прийти на парад, изощренными карательными мерами, в число которых самыми невинными были снятие стипендии и выселение из общежития, вплоть до отчисления из института и сожжения на пионерском костре. Эти самые, много раз обещанные репрессии я теперь с нетерпением ждал. Тягостно не само наказание, а его ожидание. Неопределенность вгоняет в депрессию. Когда Ли узнала, отчего я хожу, как пыльным мешком пришибленный, она подняла меня на смех.
– Переживаешь, что тебя из-за этого объявят врагом народа и репрессируют? Не сучи ножками, как титечный ребенок, не те времена! Скажи им прямо, что не пошел на их блошиную манифестацию потому, что противно идти по принуждению, ‒ она была права, но хоть времена и были не те, да нравы остались прежние.
Спустя неделю после праздника перед последней лекцией Алимов зачитал список «не явившихся», которых вызывают в деканат. На весь курс из трехсот двадцати человек нас набралось пятеро, проигнорировавших праздничную демонстрацию трудящихся. Переминаясь с ноги на ногу, мы стояли в приемной перед дверью кабинета декана Шульги. Из-за двери исходили токи гнетущей враждебности. На белом полотне двери чернела стеклянная табличка с надписью золотыми буквами «ДЕКАН». Хотя здесь, больше бы подошел, черный транспарант: «Оставь надежду всяк сюда входящий!»
Мы стояли, молча, в напряженной тишине. Разговаривать никому не хотелось, на унылых лицах застыл стыд от того, что происходит. Все были в ожидании предстоящего позора публичного наказания, и каждый из нас должен был пройти через это сам, в одиночку. Позади нас по свободному участку приемной ходил высокий парень, не с нашего курса, круто и быстро поворачиваясь, когда доходил до стены. У него были спутанные черные волосы, крупные капли пота струились по вискам. Я еще никогда не видел, чтобы так кто-то потел.
В просвете окна висла серая хмарь. Копоть масленой пленкой покрывала все вокруг, она была везде: на стеклах, на раме, на подоконнике, ‒ липкая на ощупь, воняющая мазутом грязь. Из приоткрытой фрамуги тянуло мозглой сыростью. Мелким бисером накрапывал дождь. В мутной поволоке напитанного влагой смога, как в вате слабел и таял гул машин, носившихся туда-сюда по расположенной неподалеку набережной.
Я ждал, когда все начнется, а потом закончится, и можно будет уйти, только бы кончилась неизвестность, и будь, что будет, только бы скорей. «Странно, с каким страхом я жду предстоящей развязки, ‒ подумалось мне. ‒ С какой, собственно, стати? Ведь никакого преступления я не совершил». Это тягостное ожидание, пытка неизвестностью, продолжалось бесконечно долго. Вероятно, так и положено мариновать всех, кто состоит в подчинении. Прошли годы, прежде чем нас по одному начали зазывать в кабинет.
Первая, вызванная студентка, вышла, а вторая, выбежала, обе в слезах. Третьим вызывали меня. В большом кабинете, кроме обязательного портрета Брежнева и огромного полированного письменного стола, ничего не было. Под портретом за столом на высоком кресле орлом восседал декан Шульга. Рядом, на стульях пристроились: староста курса татарин Алимов, председатель студсовета Карп и еще четверо сурово разглядывающих меня незнакомых студентов. Мне отчего-то подумалось, что они не имеют, ни имен, ни фамилий, и пригнали их сюда для большего количества.
Они сидели, насупившись, с надутыми губами и зловеще молчали. Я невольно съежился от царившей здесь милой атмосферы гестапо. Для завершенности мизансцены чего-то не хватало. И в самом деле, почему-то отсутствовала подсудимая скамья, но она, по-видимому, здесь была излишней роскошью. По придуманному ими ритуалу унижения, провинившийся должен был стоя давать показания, выслушивать порицания и приговор, поэтому для обвиняемых не предусматривалась даже табуретка. В затянувшейся тишине в животе у меня громко заурчало. Я подумал, что это форма протеста и вспомнил, что весь день не ел.
Шульга напоминал мокрую крысу, которая однажды выскочила из канализационного люка и поднялась передо мной на задние лапы, став похожей на злобную сказочную сущность. Он нарочито долго смотрел на корзину для мусора, стоящую в углу кабинета и, как будто только что меня увидев, посмотрел на меня с безграничным отвращением, словно одно мое присутствие здесь наносило оскорбление его чести и достоинства. Не теряя время на выяснение, почему я отсутствовал на демонстрации, он набросился на меня и принялся уедать.
– Ты только два месяца проучился в нашем институте, а тебя уже выселяли из общежития. Теперь ты не соизволил явиться на демонстрацию. Ты, и такие, как ты, вы позор нашего института. Таких, как ты, поганой метлой надо гнать из высших учебных заведений, вам здесь не место. А на твоем месте мог бы учиться послушный, дисциплинированный студент, – он замолчал и изобразил гримасу, долженствующую выражать крайнюю степень возмущения по случаю такой безобразной моей неблагонадежности.
– Не о чем нам больше с тобой говорить, отправляйся в канцелярию, забирай свои документы, и не жди приказа об отчислении! ‒ пригвоздил он меня наконец к позорному столбу.
Все это он высказал с напускным пафосом, рисуясь перед своим кукольным трибуналом. О повадках общения нашего декана со студентами я знал не понаслышке, и был готов к неприятному разговору, опасаясь лишь одного, чтобы мои оправдания не оказались хуже самого преступления. Но его слова о «рейхсканцелярии», задели меня за живое. Эта облезлая крыса распоряжалась мною, как своей собственностью.
– Позвольте заметить, я не привык свершать поступки по принуждению. Мне надо подумать, прежде чем забирать свои документы, – с вызовом заявил я.
Шульга побледнел и тут же покрылся красными пятнами затейливых форм и размеров, а его нос шилом, сделался и вовсе красным. Но, как ни странно, стал более сдержанным и принялся разглядывать меня своими мутными глазками, словно хотел удостовериться, кто это, я или кто-то другой, неизвестный?
– Подумай-подумай… Оч-ч-чень тебе советую, – зловеще протянул он, усмехаясь, не разжимая в нитку слипшихся губ. Его лицо при этом перекосилась, как в бракованном зеркале.
Краска с его лица слиняла, он даже пожелтел от разлившейся желчи.
‒ А пока будешь думать, с сегодняшнего дня ты выселен из общежития! – придумав, чем мне досадить, радостно закончил Шульга, оскалив множество мелких зубов, как будто хотел меня укусить.
Я впервые видел его улыбку, мне показалось, зубов у него во рту больше, чем у обычного человека и расположены они в несколько рядов.
– Та чего с ним цацкаться! – вскочил, и по-собачьи зачастил председатель студсовета Карп, – Он, вы же еще не знаете, Анатолий Арнольдович, а я проверил и узнал, он же в комсомоле не состоит. Надо его отчислять, нечего с ним миндальничать!
Остается только удивляться, откуда может взяться столько неприязни к малознакомому человеку, ведь он в сущности меня совсем не знает.
– Сыволап, он что, в самом деле, не член Всесоюзного Ленинского коммунистического союза молодежи? ‒ разыграл изумление Шульга, обращаясь к студенту с грубым лицом, наводящем на мысль о дубине.
Это комсорг нашего курса, часто вижу его на лекциях. С его усыпанного красными угрями лица не сходит выражение тупой бессмысленности. Он бросил сложенный вчетверо лист бумаги, которым чистил ногти, с вдумчивым видом обнюхивая извлеченную из-под них грязь, вскочил, и оторопело несколько раз безмолвно открыл и закрыл рот, как издыхающая рыба, а затем начал что-то нечленораздельно выкрикивать, бессмысленно поводя по сторонам подслеповатыми глазами.
– Я вточню! Мы, э-э это самое… Разбъерёмся и его э-э ысключым! Ну, э-э это… Выясним объязательно, состоит он у членах чы ни, – почти каждое слово у него предварялось тягучим «э-э-э». ‒ Но на парад он должен был быть все равно от того комсомолец он чы ни – его мяклые губы дрожали от волнения.
Его испятнанная гнойными нарывами физиономия давала основание предполагать, что и весь он, включая седалище, покрыт такими же прыщами. Говорение его стало более связным, голос окреп, в нем зазвучал металл.
– Сразу видно, даже невооруженным глазом, цэ вы правыльно сказалы, Анатолий Арнольдович, э-э-э, это есть несознательна личность, элемент… Э-э это самое, социально врэдный элемент! Правыльно вы гово́рытэ, Анатолий Арнольдович, гнать его надо з нашего ынституту, погану вивцю зи стада гэть!
Сидящие вокруг стола студенты дружно кивают головами, старательно изображая на лицах предел своего возмущения и согласия с предложением комсорга.
– Да-да, вот и чудненько, – сам себе качает головой Шульга, жмурясь от удовольствия. – Сыволап, выясните и доложите мне завтра в пятнадцать ноль-ноль, состоит ли он в комсомоле. Надо с ним что-то решать. А пока, Карп, поставьте в известность коменданта и сегодня, сейчас же, сию же минуту выселите его из общежития, чтобы ноги его там больше не было! Тэ-эк-с... – мазнув по мне злорадным взглядом, продолжил Шульга.
– Вы, Алимов, завтра к семнадцати часам, не позже, в семнадцать тридцать у меня встреча с ректором, предоставьте мне сведения об его успеваемости по всем кафедрам, о пропусках лекций, семинаров и практических занятий.
Будто меня здесь нет, отдает распоряжения Шульга. Остальные, с сыновним почтением слушают и записывают каждое его слово в свои блокноты и тетради.
– Да-а, вот еще что, пусть староста его группы подготовит на него характеристику. Ну, вы понимаете какую... – и они с Алимовым обменялись взглядами, выражавшими полное взаимное понимание.
– Все, нашему терпению пришел конец, будем готовить на него приказ об отчислении. А ты, можешь идти, и вызови следующего, Борисенко, – скучающим голосом бросил Шульга куда-то в сторону, будто я был не более чем пустое место.
– Я-то пойду… – не сходя с места, со значением начал я.
«Рано веселитесь, я вам испорчу праздник торжествующих уродов!» ‒ подумал я, борясь с накатывающей волной бешенства.
– Но мой дядя, сказал, что участие в демонстрации на Седьмое ноября, это свободное волеизъявление каждого гражданина. А вы, не выяснив причину, почему я не мог присутствовать на демонстрации, выселяете меня из общежития и отчисляете из института. Боюсь, мой дядя будет этим недоволен.
– Да мне плевать на то, что будет недоволен твой дядя! – взвизгнул Шульга.
Я и не предполагал, что он умеет так визжать.
– Ошибается твой дядя, – уже не так громко продолжил он. – Пока ты студент нашего института, ты должен по праздникам ходить на демонстрации, это твой долг и святая обязанность.
– Мой дядя не может ошибаться в этом вопросе, скорее ошибаетесь вы, – возразил я твердо и совершенно спокойно, но желудок начало жечь огнем.
– Это еще почему? Он, что у тебя, адвокат, права твои знает? Кандидат юридических наук или правдоискатель, профессор кислых щей? – глумится Шульга.
Он хотел скорчить саркастическую гримасу, но у него не получилось. Вернее, на его физиономии появилось выражение похожее на то, как если бы кто-то из сидящих с ним за столом испортил воздух.
– Мой дядя заместитель заведующего идеологическим отделом ЦК КПСС. Из-за него я не успел прийти на демонстрацию. Пока дозвонился к нему в Москву, чтобы поздравить с праздником, наш «парад» уже закончился. Я хотел пойти, но дядя не любит, когда я забываю его поздравлять с Седьмым ноября. Это его любимый праздник после Дня рыбака. А позже поздравить я не мог, он бы уехал пить водку… То есть, праздновать с членами Политбюро на даче под Москвой.
Я бы мог и туда позвонить, позже, после нашей демонстрации, но дядя этого не любит, говорит, что там много параллельных телефонов… Поэтому мне пришлось ждать на переговорном пункте, пока он не вернулся с Красной площади. Я у него спрашиваю: «Дядя Володя, как мне быть? Пока я к вам старался дозвониться, наша праздничная демонстрация закончилась, и я в ней не участвовал, а старшие товарищи из нашего института будут меня за это порицать». А он мне отвечает: «Участие в демонстрации есть свободное волеизъявление каждого гражданина. Иди, говорит, и празднуй спокойно, все будет хорошо, Андрюша».
– Да… Вообще-то, это правильно, – весь преобразился Шульга.
Голос его сделался слащавым, а крысиный нос льстиво вытянулся, отчего его внешность стала напоминать помесь крысы с лисой.
– Но все-таки, можно было бы вам нас предупредить, что не прейдете, тогда бы не было к вам никаких вопросов, все-таки уважительная причина…
Я едва не расхохотался, до того карикатурным было это перевоплощение. Происходящее показалось мне каким-то несерьезным, словно я играю роль плута в театре абсурда. Смеяться перехотелось.
– Так, что мне делать? Позвонить дяде и сказать, что он ошибся относительно демонстрации, и меня из-за этого выгоняют из общежития? Я не хотел и в первый раз ему звонить, беспокоить по пустякам, но мне надоели ваши притеснения, ‒ с негодованием спросил я. Лицо у меня пылало, я это чувствовал, но ничего поделать не мог.
– Ну, зачем же дразнить гусей… ‒ беспокойно зашевелил лопатками Шульга. ‒ Вышло небольшое недоразумение, мы во всем разобрались, теперь все в порядке, – заговорил Шульга с какими-то приторными, влезающими в душу интонациями. – Совершенно не зачем звонить, ‒ улещает Шульга, расплываясь в сладчайшей улыбке.
–То есть, как это гусей?.. Мой дядя, он, что для вас гусь?! Остальные члены ЦК тоже для вас гуси? Теперь мне понятно, почему вы так относитесь и к студентам.
– Вот этого не надо! – истерически взвизгнул Шульга, – Не надо все перекручивать, я совсем не то подразумевал. Раньше надо было прейти и все объяснить и в первый раз тоже, разве я не понимаю… Все было бы по-другому, совершенно иначе. Мне доложили, что в вашем случае имеет место совсем другая подоплека… – и он уничтожающим взглядом указал мне на Карпа.
Какой артист пропадает, невольно вспомнился мне его собрат по цеху Нерон.
– А сейчас мы все выяснили, вы ни в чем не виноваты. Остается, как говорится, принести вам наши извинения. Идите и спокойно живите себе в общежитии и учитесь на здоровье. Как говорится, инцидент исчерпан. Обязательно передавайте привет вашему дяде. О демонстрации говорить ему ничего не надо, а о нашем институте обязательно расскажите, у нас прекрасный ректор и учебный процесс проводится на высоком уровне, и декан о вас заботится, как о детях родных, – научал меня Шульга, голосом, исполненным липкой сладости.
– Кстати, как вы устроились в общежитии? Ничего? Можно подыскать для вас более удобную комнату. Не надо? – проявлял отеческую заботу декан. – Вот и хорошо, вот и ладненько…
Голос его медом с патокой растекался по кабинету. Он весь светился радушием, его скользкие глазки выражали сладчайшее удовольствие от одного процесса лицезреть меня, он даже жмурился от удовольствия.
– Если возникнут недоразумения в общежитии или трудности на кафедрах, сразу же обращайтесь ко мне, все устроим, в лучшем виде. Не надо? Вот и замечательно, просто превосходно. Все-все, идите себе спокойненько, голубчик, отдыхайте, всего вам хорошего.
Неожиданно он подскочил, схватил меня за руку и пожал своей липкой ладонью мою руку. Это меня доконало. Ни слова не сказав, я вышел, медленно прикрыв за собою дверь. Гнев и отвращение рвали меня в куски, и я вернулся.
– Простите меня, пожалуйста. Я тронут вашим вниманием, но знаете, если говорить начистоту… Если уж быть до конца откровенным, то вы заблуждаетесь относительно моего дяди. Мой дядя Володя совсем не гусь, он скорее похож на Ивана Никифоровича.
– Я не понимаю, какого Ивана Никифоровича? – заелозил на своем кресле Шульга, глядя на меня с видом нагадившего пса.
– Ну, как же, из повести Гоголя «О том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», помните?
– Да-да, припоминаю! – с готовностью закивал Шульга, и начал чесаться. – Но, какого Ивана Никифоровича вы имеете ввиду? ‒ уточнил он. ‒ Директора Дома политпросвещения или заведующего Облснабсбытом? – состроил самую льстивую из своих гримас Шульга.
– Ивана Никифоровича из повести Гоголя. Мой дядя Володя вылитый Иван Никифорович, он толстый, как свинья… – сказал я и вышел.
Как при моментальной съемке, отпечаталась в памяти групповая фотография: нечто, настороженно взъерошенное, побледневшее полотном, в окружении своих прихвостней с наклеенными улыбками. Мое слово было последним. Так мне казалось. Но это была сиюминутная победа над ничтожествами, которые тупо взяли власть надо мной и могли «по своему хотению» перекроить мою жизнь, направив меня по другому пути. Не жалея времени и сил они делали все, чтобы подчинить меня себе и порой, как это ни обидно, им это удавалось.
Выйдя на порог административного корпуса института, я с облегчением вдохнул полной грудью свежего воздуха (напитанного сероводородом), вернувшись в мир разума и свободы. Хотя настоящим моим миром был тот инквизиторский кабинет, где заседали мои однокурсники во главе с деканом. В студенческой столовой, напротив окон деканата, отвинтив до отказа кран над раковиной, я мыл и мыл руки под сильной струей воды, но чувство гадливости не покидало меня. Было противно от разыгранного спектакля, в котором я играл едва ли ни главную роль, да я и сам себе был противен.
Я чувствовал себя грязным, как будто на голову мне вылили ушат помоев, казалось, океана не хватит, чтобы отмыться. Да к тому же рука! Изводило мерзкое ощущение, будто подержал в руке скользкого, извивающегося ужа. Гаже не представить. Руку б себе отрубил! Ну, да, как же… Отрубил бы, ‒ если б она была не моя…
* * *
Ноги сами принесли меня в «Чебуречную».
Я знал, что Ли здесь нет, она уехала со своим ансамблем в праздничное турне по селам области. Зато я встретил здесь Жору по кличке Тушисвет, Ли недавно меня с ним познакомила. Вначале знакомства меня удивила его интуиция и быстрота ума. Мы быстро нашли общий язык и понимали друг друга с полуслова. В легкости понимания состоит прелесть разговора, когда вольно делишься своими мыслями, и нет нужды их объяснять, и быть не может никаких неясностей. Прощаясь с ним в последний раз на ночном Проспекте возле кафе «Париж», мне показалось, что я знаком с ним с самого рождения и парень он, что надо.
Жора относился к редкому виду странствующих философов и доводился родным братом Григория Сковороды. Ему было около тридцати, среднего роста, с мощной шеей и покатыми плечами борца. Держался он очень прямо, и от этого выглядел намного выше, чем был на самом деле. У него было некрасивое, вернее, необычное, треугольной формы лицо с вершиной к раздвоенному подбородку, и резко очерченный рот с иронически приподнятыми углами губ, а густые, нависшие брови говорили, если верить френологам, о развитых артистических способностях. Его жесткие, смоляного цвета волосы торчали во все стороны копной, и вся его внешность производила странное впечатление. Вместе с тем, в чертах его лица и в манерах было что-то неотразимо располагающее.
Жору отчислили из двух институтов и музыкального училища. Виной была его прямолинейность, а может, врожденная непокорность. Он безмерно любил джаз, а к джазу у нас отношение известное: «Сегодня ты играешь джаз, а завтра родину продашь». Жора не выносил принуждений, не желал, а возможно, и не умел приспосабливаться, не мог заставить себя мириться с человеческой глупостью, не хотел играть отведенную ему роль статиста в коммунистическом театре абсурда. Несмотря на то, что это было опасно для его будущего и даже свободы, Жора беспечно относился к последствиям своих поступков. Его глаза постоянно искрились весельем. Имея открытый, добродушный характер, он всем своим видом не вписывался в нашу серую обыденность.
Тушисвет был завсегдатай «Парижа», он был там, что называется «приписан», днями напролет заседая в окружении боготворившей его молодежи. К своей популярности среди интеллектуалов и стиляг он относился равнодушно, и был равен самому себе. При этом он всегда был готов прийти на помощь, если не делом, то советом, хоть словом утешения либо одобрения. Он обладал внутренним стержнем, который у меня ассоциировался с его прямой спиной. Позже выяснилось, что он мастер спорта по тяжелой атлетике и верный в дружбе товарищ.
Я удивился, встретив его в «Чебуречной». Впрочем, чему тут удивляться, почитатель раблезианских радостей жизни, он, как и Ли, испытывал тягу к низам, ко дну общества, поднимаясь вверх по лестнице, ведущей вниз. Его богатырское здоровье пока сопротивлялось действию алкоголя, но алкогольная зависимость определенно прослеживалась. С последовательной методичностью он занимался саморазрушением. Все то же, не раз подмеченное мной, стремление к самоуничтожению, как у китов, которые непонятно почему выбрасываются на берег.
Жора интересный собеседник, страстный книгочей, знаток по части редких и замечательных книг. У него была широкая натура и независимый склад ума. Мне нравились его молодецкие, шикарно небрежные манеры. На все случаи жизни он имел свою точку зрения, и умел говорить просто о сложном, и понятно о непонятном. Я пил с ним «Біле міцне» и рассказывал о судилище в деканате. Он внимательно меня выслушал и расхохотался в конце. Меня переполняло негодование от этого позорного лицемерия, от этой подлейшей двоякости! Меня охватило и не отпускало невероятно сильное желание что-то разбить или кого-то ударить, и сделать это немедленно.








