Текст книги "Нарисуй мне дождь"
Автор книги: Виктор Гавура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 18 (всего у книги 19 страниц)
А потом случилось то, что должно было случиться. Почему? Никогда не следует спрашивать, почему ты сделал то, что привело тебя к беде. Причина всегда одна и та же, но мало кто об этом знает, все прописано в Книге судеб. И тут во все вмешался случай. Случайность ‒ движущая сила судьбы. Самое страшное в жизни пересечение двух случайностей.
Сегодня в «Чебуречной» аншлаг, минут через десять я протиснулся к стойке. Такого скопления народа здесь давно не было, выдался жаркий день, и здесь было не просто душно, стоял тяжелый липучий банный дух. Пока я брал пиво и чебуреки, а Софа рассказывала мне об очередной хохме, случившейся с одним из здешних выпивох, Ли за одним из столов успела выпить стакан водки. Я поздно это заметил, подошел, чтобы ее увести, но усадив ее к себе за стол, ее не отпускали. Это были немые.
Злобно поглядывая на меня, они все разом стали переговариваться на своем языке жестов, а самые горячие даже «заговорили», подкрепляя свою жестикуляцию горловыми хрипами и мычанием. Ли поднялась, чтобы идти, но один из них, высокий красавец с выхоленной черной бородой, как у Педро Зурито из фильма «Человек-амфибия», взял ее на руки. Он стоял и держал ее на руках, она не сопротивлялась, а только смеялась, глядя ему в глаза.
Он поцеловал ее в шею, в засос, присосался, как вампир. Ее лицо, а глаза!.. Взгляд ее затуманился, я хорошо знал это выражение ее глаз. Он засмеялся мне в лицо и со злорадным торжеством победителя снова усадил ее за стол, на этот раз не на стул, а к себе на колени. За столом все смеялись, некоторые аж покатывались со смеху, поглядывая на нее и на меня. На шее у нее багровел большой, с фестончатыми краями кровоподтек от поцелуя.
Мне стало холодно в душном зале. Ли срывалась в штопор, целый день на солнцепеке, а теперь еще накатила водкой. Сердце тревожно забилось, и горло свело от предчувствия беды. Мне пришлось откашляться, прежде чем заговорить. Преодолев спазм в горле, я через силу овладел дыханием и протянул ей руку.
– Лидочка, нас ждут великие дела! – весело сказал я, но мой голос мне изменил, я его не узнал. – Я прошу тебя, пожалуйста, пойдем, – стараясь говорить мягко, попросил я.
– Никуда я с тобой не пойду! Не нравится тебе здесь? Чистенький какой нашелся, – и она с досадой оттолкнула мою руку.
Я почувствовал, что в ней появилось что-то страшно враждебное мне, что-то отталкивающе грубое, мешающее ей меня услышать, и это ужаснуло меня.
‒ Нечего мной командовать, я пойду, когда захочу. Я не твоя собственность! ‒ лицо ее неприятно изменилось, ей так не шло сварливое выражение. ‒ Ты думаешь, я принадлежу тебе? Я принадлежу себе самой и никому больше. Я остаюсь, а ты, проваливай! Пошел вон!
Вспыхнув от нежданной обиды, я стоял, словно оглушенный. Как-то разом пропали краски и звуки. Вокруг звенела тишина, в груди у меня что-то сжалось, и сколько я ни старался, не мог вдохнуть во весь вдох. Мы смотрели друг на друга, не видя друг друга. Я искал и не находил ее взгляд, и она смотрела на меня невидящими глазами с его колен. Ее лицо мне показалось пустым, так зияла передо мной когда-то пустота могилы.
Бородатый немой, нагло ухмыляясь, глядел на меня, он просунул руки ей под мышки и облапил за обе груди, а затем, поставив ее на ноги, поднялся. Как-то неторопливо, по-хозяйски отряхнул руки, и неожиданно со всей силы толкнул меня в грудь. Я чуть не упал, попятился, но устоял. Он тут же толкнул меня снова, я перехватил его руку, и отработанным приемом двумя руками резко вывернул ему кисть. Хрустнули сломанные кости запястья. Он присел и взвыл страшным нутряным воем. С муторным хряском коленом в пятак я уложил его на спину. Кровь брызнула, словно расплющил гнилой помидор. Ложись-ка в ямку, мужичок, отдохни!
Сразу несколько из их компании бросилось на меня. Одного я зацепил левой, метил в подбородок, но попал в шею. Не подготовил удар, поторопился и ударил с ходу, получился скорее толчок, но довольно сильный и мой недобиток упал спиной на соседний стол. Вся их компания месила воздух вокруг меня, я удачно уклонялся, а сзади кого-то из них уже метелили с соседнего стола, который они перевернули.
Все вокруг смешалось, и злое веселье захлестнуло меня. Я почувствовал себя легче пуха и тяжелее свинца. Для разминки, как в диком гопаке, несколько раз ударил ногой. В одного попал так, что чуть нога не оторвалась. С трудом удавалось выделять и удерживать в поле зрения немых, впрочем, все они, мешая друг другу, рвались ко мне. Одного, оттолкнул, а другого, с рычанием кинувшегося на меня, поймав за руку, протянул по ходу его движения и, сбив с ног подсечкой, как мешок с отрубями швырнул на «ёжик» из торчавших ножек перевернутых стульев.
‒ Так-то, сукины дети! ‒ в лютом запале крикнул я, не услышав себя.
В групповой драке спасает непрерывное движение, перемещение в неожиданных направлениях, это выручало не раз. Главное, не переходить в защиту и не упасть, ‒ забьют ногами. Но здесь слишком тесно, не поймешь, кто за кого и кто из них может пырнуть ножом в спину или в бок. Я вертелся, как волк среди стаи псов, растолкав окружающих, обеспечил обзор на триста шестьдесят градусов, но этим открыл себя для нападения со всех сторон. Это была моя ошибка.
Я искал, но нигде не видел Ли. Чисто рефлекторно пригнулся и над головой в стену врезался, разлетевшись на тысячи осколков неизвестно кем брошенный бокал. Дрались уже все, кто был в зале, все со всеми и каждый за себя. Один Бог был против всех. Привлеченные шумом, с улицы заглядывали случайные прохожие и тоже ввязывались в драку. Вокруг мелькают отдельные персонажи и целые конгломераты из них, залитые кровью, искаженные звериной яростью лица, вылезшие из орбит глаза, оскаленные в свирепом рычании рты.
Многие уже возятся на полу, «в партере», в лужах крови и вина. Среди завалов из стульев извиваются живые клубки человеческих тел, немыслимое переплетение рук и ног. Двое, страстно обнявшись, закружились, как будто танцевали танго, и неожиданно взлетев, обрушились на стол. Его алюминиевые ножки, легко, словно из пластилина, разогнулись под ними во все стороны, а они покатились по полу, потерявшись в куче дерущихся.
Передо мной возник рыжеволосый немой, огромной и дикий, как сама наша жизнь. Должно быть, природа наделила его силой в компенсацию за уродство. Высоко над головой он занес металлический стул. Я не успел даже сделать попытку вывести его из равновесия, как он с зверским рычанием обрушил стул на меня. Не метнись я в сторону, этот стул ни то что, развалил бы мне голову, а вбил бы меня в землю по маковку. Меня умиляет подобная пещерная ненависть к совершенно незнакомому человеку, ничем ему не досадившему.
Он подался вперед, а я, нырком обойдя его сбоку, и до боли сжав кулак, представив, что бью молотом, от левого плеча с разворота вломил ему за ухо. Как из пушки выпалил! Вложив в удар вес своего тела и инерцию броска, я сполна вернул ему его ненависть. Мне никогда не забыть упоительную тяжесть удара, смачно плющащий контакт кулака с черепом питекантропа. Он рухнул лицом вниз, тяжело, как кованный сундук.
После такой подачи, если и поднимется, то не скоро! В приступе буйного восторга подумал я, как у меня на плечах повис их центровой. Не опасный, среднетяжелый штуцер в красной рубахе. Справиться с ним не представляло для меня труда. Я закрутился на месте, пытаясь его стряхнуть, но он захватил мою шею сзади в замок согнутой в локте рукой, зажал горло в «двойной нельсон» и начал душить. Я силился разорвать или хотя бы ослабить захват, но ничего не получалось.
И тут передо мной вынырнул немой с черными сальными волосами, сосульками свисавшими на глаза. Мельком взглянув на него, мне не удалось поймать его взгляд, я не увидел его глаз, будто их не было. Из его злобно перекошенного рта исходил жуткий вой, вернее, надрывная горловая вибрация на каких-то, то появляющихся, улавливаемых ухом, то исчезающих тонах. Я так и не разобрал, что он хочет сказать, но догадался, что это не признание в любви. Он ударил меня в лицо горлышком разбитой бутылки, ‒ «дал понюхать розочку».
Уклониться я не мог, слишком крепко меня обнимал сзади мой заплечный «друг, товарищ и брат», только и успел отбить мелькнувшие перед глазами острия. Боль от порезов разорвала ладонь. Сгруппировавшись, присел, и перебросил висевшего на мне немого через голову. Надо бы так сразу! С облегчением подумал я. Но быстро подняться не успел. Кто-то разбил об мою голову пивной бокал. Больно не было, лишь осколки рассыпались по плечам. В осколках стекла есть что-то ото льда, подумалось мне. Да, но откуда тут лед?.. Черные кляксы замелькали перед глазами.
Я вскочил и тут же упал на непослушных ногах. Сам не знаю, каким невероятным усилием воли, я заставил себя встать на ноги. Кровь залила глаза, как я их не вытирал, видимость не улучшалась, предметы двоились передо мной. Все, теперь я не боец. Надо отсюда выбираться. Кое-как проморгавшись, я подхватил лежащий на полу стул, поймал между его ножек какого-то толстяка, и двинул его впереди себя, как таран на выход, к дверям. Там был затор, мы никак не могли втиснуться в узкий проем двери, запруженный продиравшимися к нему, рвущимися наружу людьми.
Похожую давку я где-то уже видел. Вспомнил, на выходе из кинотеатра, когда там обнаружили зарезанного зрителя. Нас снова и снова отталкивали от выхода, со всех сторон сыпались удары, кто-то с такой силой ударил меня по затылку, что лязгнув зубами, я прикусил язык. Рот наполнился кровью, почему-то очень соленой, боли я не чувствовал, лишь сознавал, что слабею. И наконец, я получил свой удар, неизвестно от кого, из искривленного пространства между глаз, в переносицу. Слепящая вспышка, ноги разом подкосились, словно какой-то невидимый шутник сзади дал под коленки, и я провалился в черноту.
Я очнулся от того, что стал задыхаться, мне показалось, непомерный груз давит меня сверху. Оказалось, кто-то навалился на меня, он не шевелился и я догадался, что его вырубили, как и меня. Почти от самой земли с полуприседа в каком-то отчаянном животном прыжке я рванулся вперед, и мы с толстяком любителем пива выломились на улицу. Не оглядываясь, он помчался вниз к проспекту. Я поднял с земли скомканную газету и прижал ее к разбитой голове, кровь покатилась медленнее. Это хорошо, подумал я как-то медленно, охваченный неимоверной усталостью.
Вдруг асфальт пополз из-под ног, и все поплыло перед глазами. Я прислонился спиной к стене «Чебуречной», цепляясь за ускользавшее сознание, чувствуя, что его теряю. Не понимая, что происходит, заметил, что стена держится непрочно, вначале она зашаталась, потом подалась назад, я не устоял на ногах и сел на землю. Все сделалось бесформенно тягучим. Ткань действительности поплыла и разорвалась передо мной. Я потерял сознание.
Вырываясь из вязкой темноты, среди дикого рева, чудовищной матерщины, криков боли и ярости избиваемых людей, треска ломаемой мебели и страшных, глухих ударов по человеческим телам, ко мне издалека, как будто с другой планеты, донесся голос Клани:
‒ Ли грохнули! Тушисвет, ну помоги ты ей отсюда выбраться!
До меня не дошло, о чем она кричала, но от имени Ли у меня появились позывы на рвоту. Я попытался открыть глаза, и через некоторое время понял, что они открыты, просто на улице было темно, где-то вдали горели фонари. Долго смотрел вокруг, не понимая, где я и, что со мной? Пока не обнаружил себя сидящим у стены. Я поднялся и сделал шаг, неожиданно асфальт передо мной пошел волнами, я потерял равновесие и едва не упал на спину, но устоял, и совершенно обессиленный прислонился к стене. Перед собой я увидел Ли. Одного рукава платья у нее не было, другой, разодранный в клочья, свисал с плеча лоскутами. Белые волосы у виска были в крови. А я… – я отвернулся и, спотыкаясь, побрел по улице вниз.
– Андрей, постой! – она догнала меня, схватила за руку. Внезапно возникшее чувство отвращения заставило меня освободить руку, испачкав ее пальцы своею кровью.
– Не уходи, Андрюша! Прости меня! Пожалуйста… Если ты уйдешь, я умру! –вскрикнула она мне вослед.
– Не подходи ко мне! Я вычеркнул тебя из списка живых. Исчезни из моей жизни навсегда, ‒ сказал я с испугавшей меня самого неожиданно вырвавшейся злостью.
И пошел вниз по улице Анголенко к Проспекту, прижимая к голове окровавленные лохмотья газеты.
* * *
Так я и шел.
Мучительно долго я добирался до травматологического пункта пятой городской больницы. Меня шатало из стороны в сторону, в глазах все гасло и смеркалось, и я останавливался, успокаивая очередной приступ рвоты. И снова вышагивал на подгибающихся ногах, но казалось, оставался там же, словно маршировал на месте. Из всего своего пути помню только, что под ноги мне попалась новая женская туфля, и я несколько раз футболил ее перед собой. Видно, не у меня одного был незабываемый вечер.
Под конец я полностью выбился из сил и не помню, как очутился в травмпункте 5-й горбольницы, где мне зашили рану на голове, а правую кисть наскоро перевязали. Надо сшивать сухожилия. Операция будет утром, сейчас дежурным хирургам некогда, много другой неотложной работы. Рядом ходит, приплясывая и распевая песню, пьяная в три женских половых органа санитарка. Белый халат у нее сзади в желтых разводах не засохшей мочи. Напевает она один и тот же неотвязный куплет.
Гарбуз – дыня,
Жопа – сыня…
– Дэсь выдно побоище идэ, – ни к кому не обращаясь, радостно сообщает она, – Бач, этому дурману́ на макытре вышивку роблять...
Махнула она тряпкой в мою сторону. Хоть и стоит она неподалеку, и орет, как в поле, но ее голос доносится откуда-то издалека, как сквозь вату.
– И в рыанимацию зараз рудого повэзлы, нияк нэ откачають, а в неурохэрургыи дивчыни голову пылять. Такэ вжэ, чорты шо… Ну нэ вмиють в нас люды отдыхать, як мы, к прымеру! Так, Олег Батьковыч?
Спрашивает она у колдующего над моей головой хирурга. Тот лишь неопределенно хмыкнул в ответ, дыхнув на меня самогонным перегаром, и не понятно было, соглашается он со своей разболтавшейся подчиненной, или напротив, полностью ее не одобряет. На нем была маска, лица его я так и не увидел. Значение происходящего лишь смутно отражалось где-то в далеком, сумеречном углу моего сознания. Я сидел бесчувственный ко всему, что происходит. У меня не было ни сил, ни желания жить.
– Олег Батьковыч, та вышей ты ему на тыкве серп и молот, або «Слава КПСС!», – не унимается санитарка. – Нехай будет наглядна агытация за нашу распрекрасную жизнь, земля ей колом!
«А не мягко ли будет?» – подумалось мне. «Тогда х…ем!» ‒ предложил я.
Глава 21
Два года я не был в «Чебуречной».
Даже когда проезжал мимо в городском транспорте, отворачивался, чтобы не смотреть в ту сторону. Напрасно. Она всюду чудилась мне, и я ничего не мог с этим поделать. Она виделась мне во всех на нее похожих, и не только. Она родилась под знаком Воды, и я видел ее лицо не только среди людей, но и в переменчивых водах Реки, в каплях дождя, в зеркале луж на асфальте. Засмотревшись однажды на быстрые воды Реки, мне показалось, что кто-то тонет, присмотревшись, я увидел только пузыри на воде. И был мне голос, то ли прозвучавшая мысль: «Ты мой! И что бы ты ни делал, ты все равно вернешься ко мне через тех, кого полюбишь».
Прошло немного времени, и я с беспощадной ясностью осознал дикую бессмыслицу того, что случилось, но воротись время вспять, я бы поступил так же. Для меня не имело значения, что это была формальная измена, важен сам факт измены, а такое не прощают. Тут у меня определенный сдвиг, я не смогу его объяснить, это семейное, ‒ у нас все верные.
Вначале было тяжело. Со стыдом и отчаянием я во всей полноте осознал свою сирость. Я потерял мир, куда бы мог вернуться, и не к кому мне было возвращаться. Словами не передать, то всеобъемлющее чувство безнадежности, что я испытал, потому как, по большей части, такие переживания бессловесно немы, как, те, немые. Была мысль зачеркнуть все пулей, раз – память и мозги вдрызг! Или просто, дернуть по горлу бритвой. Но любопытство посмотреть, что будет дальше, перевесило.
Гниющая рана на ладони, бритая голова с вышивкой на макушке, проваленные экзамены летней сессии, все вкупе, странным образом мне помогли. Послужили стимулом, что ли. Чтобы окончательно не сломаться, я собрал волю в кулак и вытеснил случившееся из памяти. Я приказал себе: «Ничего не было. А если и было, то не со мной». Время показало, как сильно я ее любил, даже прикосновения хранили память о ней. Я думал, что не смогу жить без нее, но смог, и это самое страшное. Злость ушла, но осталось сожаление, его я тоже убил. Молодая безжалостность победила, я запретил себе и не вспоминал о ней. И, наконец, само время стало между нами.
Чтобы преодолевать дороги жизни, есть колеса и крылья, чтобы одолеть годы, дана память. Как хорошо устроена память, в ней остается только доброе, честное, красивое, а все злое, подлое, глупое забывается. До чего парадоксально переплетаются судьбы и поступки людей. Зачем вспоминать, тем более писать? Хотя, как сказал Ибсен, писать, значит судить самого себя. Кому надо это аутодафе? Прежде всего, мне.
Прошлое не принадлежит тебе одному, ‒ в нем много разных людей, и у тебя нет права единолично властвовать над ними. Однажды я решился и с ужасом и восторгом доверил себя белому снегу бумаги. Но, есть ли у меня слова, достойные строки? И, какова моя цель? Я хочу рассказать вам историю о робких ростках нежности и любви. Они во мне и я не вправе унести их с собой, не поделившись с вами.
Сберечь любовь труднее, чем найти. Задушить любовь сразу невозможно, это мучительно долгий процесс. Я сам выбрал свой путь и был уверен в правильности своего решения. Умом я понимал, что поступил правильно, но сердцем чуял, что это не так. Чтобы сберечь свой разум от разрушения, я расстался с самым близким мне человеком. На удивление, расставшись с любимой, несмотря на смертную тоску, я испытывал странное чувство освобождения. Хотя мое прошлое, мои зеленоглазые дни, зияли предо мной пустотой. И порою, меня охватывало ощущение невосполнимой утраты, будто меня обворовали, будто я собственноручно украл у себя не только свою любовь, но и любовь к жизни.
За это время много воды утекло из Реки в Гнилое море. На воде не сохраняется след, лишь тоска и любовь остаются в памяти, а память дана человеку Небом в наказание за его поступки. Все, что произошло со мной, была моя жизнь, а рядом протекала жизнь других людей, она не стояла на месте. Но, что важнее, моя жизнь или жизнь, живущих рядом людей? Не знаю. Не знаю, до сих пор. Мне кажется, что моя.
Тем временем, сменилось институтское начальство. Ректора посадили за взятки, разлучили бедняжку с возлюбленным деканом. В связи с особо крупными суммами, прилипшими к его рукам, вначале речь шла о расстреле. Но суд учел, сколько за годы своего правления он дал стране дебилов с высшим образованием, и приговорил его к двенадцати годам. Через год его освободили по амнистии, а после, едва ли ни наградили.
Декана Шульгу сняли, и он оставил меня в покое, лишившись своих подлых полномочий. Под самодурством своей маленькой власти он скрывал несостоятельность ничтожного человека. Вместе с Шульгой с треском сняли и председателя студсовета пресноводного Карпа, вдобавок вынесли выговор по партийной линии «за аморальное поведение». В этом ему посодействовала его жена, которой он был богом наказан.
На этот счет была и другая, более оригинальная версия. Нашлись осведомленные лица, утверждавшие, что у Карпа сзади есть небольшой, длинной сантиметров тридцать и толщиной в палец хвост с кисточкой на конце, как у свиньи. У Карпа была эксгибиционистская фантазия, раздеться до гола, лечь на живот и обмахиваться своим хвостом. Естественно, он делал это тайно, не зря говорят: «Когда никто не видит, свиньи ходят на задних ногах». Однако в условиях общежития, хоть он и жил вместе со своей женой в отдельной комнате, обеспечить секретность сложно.
Один из преданных ему студсоветчиков, как всегда, без стука, влетел к нему в комнату с очередным доносом и увидел его во всей красе. Произошла утечка информации, и слухи об этом дошли до высшего партийного начальства. А высшее начальство, заботясь о поднятии своего авторитета среди начальства низшего, приказало снять Карпа с председателей студсовета, как «не оправдавшего доверия». Выговор же получила его партийная половина, за недонесение в партком института о том, что у ее мужа имеется непозволительный для коммуниста атавизм. Так ли это было, неизвестно. Правду усердно скрывали, спрятав ее в недрах парткомовского архива, да она меня и не интересовала.
В общежитии у меня появились новые друзья, мои однокурсники из разных городов страны. Тома с фармакологического факультета во мне души не чаяла. Правда, когда я ее обнимал, я видел улыбку Ли. Я много времени проводил в научном студенческом кружке на кафедре инфекционных болезней. Наука надежное убежище от реальности. Моя жизнь изменилась к лучшему. Плохие времена вспоминались, как давно прошедшее время, они делали хорошие дни еще лучше, а плохие, забывались.
Я выздоровел от тяжелой болезни, у которой нет названия. Но ничего не прошло бесследно, эта болезнь навсегда оставила во мне свой знак. Вначале я погрузился в какое-то странное состояние, мне стало все безразлично, все чувства у меня были парализованы. Я ничего не чувствовал, лишь сознавал, что утратил способность чувствовать. Жизнь обтекала меня волнами, не касаясь меня, я словно потерялся среди людей, потерял свое я. А потом мое сознание изменилось, прошло немного времени, и я стал не тем, кем был. Многие мелочи, на которые я раньше не обращал внимания, стали меня тревожить, я стал замечать то, чего не видел раньше.
У меня словно открылись глаза, и я стал видеть, что у окружающих меня людей, как и у меня, бывают взлеты и падения, они так же, как и я, со всей беззащитностью способны поддаваться печали, переживать, надеяться и видеть крушение своих надежд. И горестям их нельзя не сострадать, поскольку у них, как и у меня, нет ничтожных горестей. От этих, само собой разумеющихся истин, раньше я был бесконечно далек. Я не заугрюмел, не перестал улыбаться, но во мне что-то изменилось: я стал их понимать, умных и не очень, суетящихся и сидящих тихо, робких и совсем наоборот, всех, даже тех, ‒ с кем я просто родился врагом.
А главное, меня оставило мое, доходящее до болезни, чувство обособленности от людей. Полюбил ли я их? Вряд ли. Кто любит всех ‒ не любит никого. Либо по-другому: кто ко всем хорошо относится, тот ни к кому не относится хорошо. Я стал их понимать, точнее, я стал вникать, почему они такие, и это было величайшим открытием в моей жизни.
Если есть обжиг взросления, то я его прошел, правда, изрядно поджарив пятки, но когда хромаешь на две ноги, это не заметно. Да, что там хромота, ‒ пусть даже душевная, по сравнению с небом над нами?
А на небе, как и всегда, плыли облака. Они проплывали надо мною то быстро, то медленно, так само пролетали и мои дни. Я делал то, что хотел делать и был тем, кем хотел быть, и имел всё, что хотел иметь. Но даже, когда у меня ничего не получалось, и я делал не то, что хотел делать и не имел то (или кого…), хотел бы иметь, у меня было всё в порядке. Я шагал по жизни в «башмаках подбитых ветром» и мог сказать о себе словами Бернса:
Растет камыш среди реки,
Он зелен, прям и тонок.
Я в жизни лучшие деньки
Провел среди девчонок.
Но былая веселость не вернулась ко мне, я не смог забыть свою любовь. Будто потерял руку, ‒ привыкнуть можно, забыть нельзя.
Забыть ли старую любовь
И не грустить о ней?
Забыть ли старую любовь
И дружбу прежних дней?
За дружбу старую – до дна!
За счастье прежних дней!
С тобой мы выпьем, старина,
За счастье прежних дней.
* * *
– Кто ж с таким фэйсом употребляет водку?
Неожиданно обратился ко мне в буфете поезда «Запорожье – Херсон» один пассажир. Заговорил он со мной, безо всяких к тому побуждений с моей стороны. То был ничем не примечательный старик. Безжалостное время и крепкие напитки изрядно потрепали его. В его, помятом жизнью лице, все было до заурядности обыкновенно, как в изношенной рублевой банкноте: небритый, с сизым носом, морщинистым лбом и мешками под глазами. Тем поразительнее были его на редкость живые, зоркие глаза. Выдержать его взгляд было так же непросто, как смотреть в нацеленное в глаза острие шила. Так, уколом ока в око, оценивают незнакомого человека тертые зэка. Я сразу понял, такого не проведешь.
Машинист черт-те куда спешил. С какой стати и, куда? С колеи не свернешь, все прибито до скончания века. Кто сам себя загнал в колею, ‒ своей судьбе не хозяин. Ничего подобного, я сам решил стать врачом, буду приносить реальную пользу. Да и против кого поднимать восстание, когда все «за»? Слепым не нужен свет, вокруг одни слепоглухонемые.
А ветряные мельницы пусть подождут очередного рыцаря печального образа. И хватит об этом, а то я, словно оправдываюсь, как будто не уверен в своей правоте. Да и кто знает, что в этой жизни важно, а что, нет? Я вроде молодой, а хлебнул сполна, хватит на троих. И… ‒ что́ с того? Ничего, если не считать, что я перестал мечтать.
Поезд увозил меня все дальше от Запорожья, где я оставил часть себя. Вагон кидало из стороны в сторону, как лодку по волнам, его разболтанные потроха устрашающе лязгали. Со всех щелей дуло. Буфетчица, в боевой раскраске и в черных матерчатых перчатках с обрезанными по дистальные фаланги пальцами, с виртуозностью наперсточника орудовала тремя уцелевшими стаканами. Их остро сколотые края навели на мысль о Гуинплене. Что ж, в очередной раз подбросим монету. Учитывая то, как сегодня штормит, в случае проигрыша, сейчас появится еще один Человек, Который Смеется.
Не смешно. Чепуха! Это только кажется, что не смешно, у жизни тяжелый кулак, а случай тот еще шутник. Тонко и жалобно дребезжала какая-то вагонная железяка, будто жаловалась на жизнь. Было холодно. Я никак не мог согреться.
– Ну́? Что ты вылупился? Вопрос по существу, – его глаза еще пристальней уставились на меня из своих мешков.
Пьяницам свойственна эта своеобразная, граничащая с хамством, простота. Я молча разглядывал кровавую паутину капилляров в его невыносимо сухих глазах. Уяснив, что я смотрю на него в оба глаза и стойко держу его взгляд, он снял свой вопрос.
– Хорош, переморгали. Вопросов больше нет, – выключил свою угадайку он, и тут же, спросил снова:
– А может, тебя кто обидел?
И, не дождавшись ответа, сам себе ответил:
‒ И так видно, что, да.
Он опять стал вглядываться в меня полным внимания, пронзительным взглядом. В его глазах не было наглости, но не было и застенчивости, он глядел на меня без любопытства, но и без равнодушия. В его глазах не было и тени доброжелательства, ‒ то был жуткий в своей отрешенности всезнающий взгляд. У меня появилось ощущение, что он смотрит вглубь меня, как будто увидел там то, чего не дано увидеть мне самому. Ну, и, что́? Возможно, он и был кем-то, когда-то, но для меня он не представлял интереса: антураж текущего момента, не более. И я перестал обращать на него внимание.
А поезд мчался ночными просторами, громыхая на стыках рельсов. За грязным вагонным стеклом в сиянии своих прожекторов с гудками и уханьем проносились встречные составы и пропадали в черной дыре ночи. От резких толчков время от времени открывалась тяжелая, окованная железом зеленая дверь и грохот, холод и вонь мазута усиливались, но они перестали меня раздражать. Очертания окружающих предметов сделались менее резкими, вроде бы сгладились углы, сердце стало биться ровнее и ко мне, как когда-то, пришло волнующее ощущение дороги. Но, нынче, не прежде… ‒ и, ни к чему сравнивать.
Я наконец, согрелся, и на минуту даже забыл, в какую сторону еду. Хотя, если ты откуда-то выезжаешь, то обязательно куда-то приезжаешь. Так уж заведено, и водка тут не причем. Но дорога, порой бывает важнее пункта прибытия, а человек, которого на ней повстречал, остается в памяти вечным твоим спутником. В этом наше счастье, а иногда беда.
– Запомни, сынок, злопамятство себе дороже.
Он задумчиво поскреб серебро щетины на подбородке. Вдруг взгляд его устремился на что-то, увиденное им в мире страстей, что жил в нем.
‒ Никогда нельзя изменять, никому, ни в чем, особенно, себе, ‒ медленно проговорил он. ‒ Но, у человека есть потребность прощать. Не прощая, ты становишься несвободным, ‒ осекся он, с изумлением всматриваясь в то, что увидел. Что он там видел: себя, меня?
Поезд рвануло на стрелке. На узкой стойке у окна, как знак свыше, подпрыгнули наши стаканы. Лицо его преобразилось, помрачнело. Кто-то невидимый прибавил яркость освещения в вагоне, и в безжалостном свете люминесцентных ламп обозначилась каждая из его морщин, превратив его лицо в маску печали.
‒ Учись забывать обиды, – сказал, как гвоздь забил он. ‒ Иначе твоя жизнь… ‒ ты ее профукаешь.
Слова его были верны́, но не сразу в меня поместились. Да и кто из нас слушает мудрые советы.
* * *
Всему виною был дождь.
А может, случай? Где есть Бог ‒ нет места случаю.
Подходила к концу летняя сессия. Жарким полднем после экзамена по венерическим болезням наша подвыпившая компания оказалась в знакомом месте возле «Чебуречной». И тут рана, которую я считал зажившей, открылась, до самой глубины. Во всем виноват был дождь, вернее гроза, которая разразилась, когда мы проходили мимо.
Рокот далекого грома давно предвещал грозу. Стоял тяжелый, недвижимо липкий зной. И меня весь день томило чувство, похожее на нечистую совесть. Я чувствовал себя, как будто виноватым в чем-то, хоть я ничего еще не натворил. И полученная на экзамене оценка и вино, не подняли настроения. Всему виной был дождь.
Солнце вдруг быстро заволокло тучами, и небо свинцовым пологом провисло надо мной. Все настороженно замерло и притаилось. Казалось, затосковала сама природа от этой напряженно тягостной тишины. Я это отметил, но как-то так, между прочим, как и остальные, был в подпитии. Тем не менее, решил уйти. Как водится в пьяной компании, меня шумно уговаривали не расстраивать «коллектив», зайти в эту, кстати подвернувшуюся таверну, выпить по кружке пива и переждать грозу.
Я отказался, наотрез, и уже повернулся, чтобы уйти, как вдруг над головой раздался треск раздираемой парусины и у моих ног в землю вонзился трепещущий зигзаг молнии. Всполох блескавицы высветил все вокруг слепящим светом сверхъестественной белизны! Оглушительно короткий удар грома прогремел тотчас за ней, под ногами дрогнул асфальт, и оконные стекла зазвенели так, будто рассыпались вдрызг. Тяжелые дождевые капли с глухим перестуком шлепались вокруг, разбиваясь в мириады крошечных брызг, оставляя звездчатые пятна на мостовой. Барабанная дробь дождя нарастала со стремительностью приближающегося экспресса. Поднялась пыль, миг ‒ и расколотое небо с грохотом обрушилось на землю.








