Текст книги "Лицеисты"
Автор книги: Виктор Московкин
Жанр:
Прочая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 12 страниц)
Виктор Флегонтович Московкин
Лицеисты
Старой рабочей гвардии –
волжским ткачам посвящается.
Родился Виктор Московкин в деревне, но воспитал его старинный, самобытный фабричный район комбината «Красный Перекоп», бывшей Ярославской Большой мануфактуры. Район со своими нравами и обычаями, своим особым говором, играми, каких не было нигде кроме. Здесь принял он и первое трудовое крещение, сначала в ремесленном училище, затем на заводах города в годы войны. А там уже – и первые рассказы, и Литературный институт имени Горького.
Жизнь учила самостоятельности, учила вглядываться в людей и открывать их, пока еще – для себя. Разное открывалось. А в целом прежде всего – душевная щедрость рабочего люда, с которым был он всегда. И простота, скромность, сдержанность в слове. И здравая ясность взгляда на вещи, способность к юмористическому, даже чуть озорноватому осмыслению бытия. Теперь, когда сложился характер Московкина-человека, эти качества обнаруживаются в нем самом, они сказываются и в Московкине-писателе. В книгах для детей «Валерка и его друзья», «Человек хотел добра», в молодежных «Как жизнь, Семен?», «Шарик лает на луну» – везде эта щедрость в изображении простого человека, видение всего хорошего в нем. И везде добрый юмор с озорноватинкой, везде – без лишних слов, без каких бы то ни было красивостей слога или пространных описаний, без «воды», как говорят пишущие. Все будто обыденно-просто, безыскусственно и – по-настоящему жизненно, интересно.
К исторической теме Виктор Московкин пришел уже довольно известным в литературной среде. Будучи напечатанными в Москве (в журнале «Юность»), его молодежные повести заинтересовали широкий круг читателей. Об одной из них – «Как жизнь, Семен?» – писали чуть ли не все центральные газеты и толстые журналы. Отдельным изданием вышла она в Литве, затем в Болгарии, Чехословакии.
В историческом романе писатель остался верен своим художественным принципам, своему стилю. Впрочем, это естественно, ибо его тема – история родного «Перекопа», а стиль – он и прежде был с заметным перекопским акцентом. Здесь он оказался просто незаменимым и проявляется в полную силу.
В первом романе, «Потомок седьмой тысячи» (Ярославль, 1964), – Большая мануфактура конца прошлого столетия, пробуждение сознательной борьбы рабочих за свои права и знаменитая стачка 1895 года, когда в безоружный народ стреляли солдаты Фанагорийского полка. В «Лицеистах» – та же фабрика начала девятисотых годов, когда пропагандистскую работу ведут революционно настроенные студенты Демидовского юридического лицея, бурный 1905 год, первый рабочий Совет и – снова расстрел, расправа с вожаками рабочего движения. Как будто обычные историко-революционные книги. Но Московкин не идет по пути облегченной беллетризации фактов, его герои живут в романе своей жизнью, они – жизненно достоверные, интересные личности, люди со своими характерами и судьбами. Интересны и представители господствующих классов – без тени карикатурности, умные, сильные противники. Столкновение с ними всегда исполнено напряжения, драматизма.
В этом кратком предисловии-аннотации невозможно дать хотя бы беглую характеристику «Лицеистов», сложных взаимоотношений героев романа. И нужды нет: перед читателем сама книга. Хочется лишь сказать, что она свидетельствует о росте писателя. Роман более строен по сравнению с первым, автор уверенно владеет материалом, пишет, как говорится, «на свободном дыхании». И – еще строже, сдержаннее по форме, щедрее по содержанию.
К. Яковлев
Глава первая
1
Во второй день рождественских праздников к Романовской заставе – двум высоким столбам с железными орлами наверху и полосатой будке у края дороги – валили толпы народа. Шли тесно, запрудив примыкающие, занесенные снегом улочки, ежились от холода, прятали носы в воротники пальто. Серединой пробивались извозчики – рожи красные, наглые, – кричали на зазевавшихся, гикали с удалью. В звенящем сухом воздухе гомон стоял невообразимый. Все спешили на скачки.
Левее заставы ровное поле, огороженное высоким забором, – городской ипподром. Перед входом на порыжевшей доске указаны лошади, участвующие в бегах. Здесь останавливались.
Чиновники, мастеровые, зимогоры – кого только не было у окошечек касс. Волновались, отсчитывали монеты. Ставили на счастье. Сгорбленная старуха била кулаком в грудь стоявшему перед ней верзиле, повторяла:
– Выиграет Мэри. Николаша, поставь на Мэри.
– Не настаивайте, мамаша, – досадливо морщился тот. – Сапфир – самая рысистая лошадь.
– Мэри, Николаша, – не сдавалась старуха. – Помяни меня, выиграет Мэри.
– Ах, мамаша, что вы понимаете…
Смех, крики. Озорные парни из мастеровых нарочно устроили в воротах давку. Переглянулись, притиснули купчиху в богатой шубе, в меховой шапке, обвязанной поверх платком. У купчихи глаза полезли на лоб, задохнулась с открытым ртом. Чуть живая выбралась на свободное место, заголосила тонко:
– Ой, глазыньки мои застило, свету белого не ви-иж-у! Да что же вы хулиганите, погубители окаянные?
Потом отдышалась, пошла честить со злобой:
– Антихристово племя! Шарамыжники! Попадитесь вы мне в другом месте!
Парни хохотали ей вслед, свистели. Сторож попытался совестить их, но и его затолкали в толпу. От озорников боязливо шарахались в стороны.
К воротам подошли молодая женщина в короткой шубке, в беличьей шапочке и рослый мастеровой с курчавой, побелевшей на морозе бородкой, – Варя Грязнова и Федор Крутов. Парни двинулись к ним, нажали.
Федор оглянулся, широкой ладонью накрыл ближнему голову, оттолкнул.
– Чаво? Чаво? – оторопело заговорил парень, подхватывая на лету свалившуюся шапку. Вытаращил злые глаза, снова надвинулся. Федор опять легонько толкнул его.
Варя тянула за рукав, уговаривала испуганно и сердито:
– Идем же, Федор! Не ввязывайся…
Беспрепятственно прошли в ворота. Парни молча смотрели им вслед – растерялись.
На расчищенной и укатанной площадке перед конюшенными постройками уже готовили лошадей – запрягали в легкие, сделанные из тонких планок санки. В середине деревянного навеса, который делился на отдельные кабины, играл марши духовой оркестр Фанагорийского полка. Косое зимнее солнце, что висело неярким красным шаром у горизонта, мутно поблескивало на медных трубах.
Оберегая Варю от толчков, Федор выбрался к навесу. Здесь было не так тесно – в кабинах размещалась только чистая публика. Для тех, кто поплоше, с боков навеса были установлены в несколько рядов длинные, белые от инея скамейки.
Очутившись на просторе, без толкотни, Варя пришла в себя, укоризненно стала выговаривать:
– С тобой все что-нибудь случается. Боязно показываться на люди…
Федор удивленно глянул на нее – брови нахмурены, носик воинственно вздернулся. Потерся виском о мягкий мех ее шапочки.
– Что же я должен был делать? – спросил с любопытством.
– Мог обойтись и без кулаков.
– Ладно, не сердись, – миролюбиво остановил он ее. – Ничего такого не было.
Служитель с окладистой бородой, в темной шинели, в фуражке с кокардой и суконными наушниками принял от Вари билеты, распахнул дверь крайней кабины.
Первые два места у барьера были уже заняты. Сидели женщины, тепло укутанные одинаковыми пуховыми платками. Они оглянулись. Федор хотел поклониться, но выражение лица той, что была старше, заставило его забыть о своем намерении. Полные щеки женщины покрывались гневными пятнами, глаза пепелили.
– Поражаюсь вашей смелости, сударыня, – с ненавистью сказала она Варе. Сорвалась с места, дернув за руку свою соседку. – Пойдем, Лизонька, мы возьмем другое место, подальше от этой…
Лизонька – хрупкая, с болезненным бледным лицом – растерянно смотрела на вошедших. Взгляд ее будто говорил: «Ах, пожалуйста, не думайте обо мне плохо, я тут ни при чем».
Дверь захлопнулась.
Федор зачем-то прикрыл ее поплотнее, сказал только для того, чтобы что-то сказать:
– Садись, Варюша, места у нас – лучше не придумаешь.
Она медленно опустилась на лавку, спрятала горевшее лицо в воротник шубки. Федор рассеянно уставился на поле.
– Прости меня, – робко сказал он, боясь неосторожным вопросом причинить ей новую боль. – Совсем не представляю, как надо было вести себя в таком случае. Отчего они сбежали отсюда? Знакомые?
Варя водила пальцем в шерстяной перчатке по заиндевелому деревянному барьеру. Темные полоски оставались на нем. Она смотрела перед собой и, наверно, ничего не видела. Федор легонько коснулся ее локтя, заставил очнуться.
– Будущие родственники. – Голос у Вари дрожал, отводила глаза, чтобы не встречаться с ним взглядом. – Младшая – невеста Алексея Флегонтовича… Как она придется мне?
– Сноха, – машинально ответил он, раздумывая, чем же Варя не угодила своим будущим родственникам. – А мать ее для тебя – сваха.
Варя зябко передернула плечами.
– Сноха… сваха, – тихо проговорила она. – Обнадеживающее начало. – Кротко улыбнулась и спросила: – Неужели не понимаешь, почему она озлилась?
Еще не веря своей догадке, Федор спросил:
– Неужели из-за меня?
Можно было не отвечать, обо всем сказало ее стыдливо запунцовевшее лицо.
Снизу, от конюшенных построек доносились крики. Там происходило что-то непонятное. Служители старались увести с беговой дорожки лошадь, запряженную в простые крестьянские сани. Им мешал низкорослый мужик в полушубке, хромой. Вокруг теснились любопытные, шумели, размахивали руками.
Федор чувствовал себя виноватым перед Варей, попытался обнять ее, как-то успокоить. Она высвободилась, попросила коротко:
– Не надо.
– Тебе приходится терпеть… – И не договорив, неожиданно вспылил: – Может, и ты стыдишься меня? Какая из нас пара…
Варя долгим, внимательным взглядом посмотрела на него, грустно усмехнулась.
– Почему-то я решила, что ты выше всех этих пересудов. Что они думают о нас – совсем неважно. – И пожаловалась: – Просто я опешила поначалу. Алексей остался дома, никак не думала, что они придут.
– Перебиралась бы совсем из его дома, – посоветовал Федор. – Найдем хорошую недорогую комнатку… А Артем как тебе обрадуется.
Она молчала. Федор пождал немного и покорно сказал:
– Тебе видней. Что ты ни сделаешь, для меня все ладно.
Сзади зло завизжали мороженые половицы. Вошли трое.
Один лет тридцати, в коричневом длиннополом пальто с воротником шалью. Разрумянившийся на морозе, он весь светился радостью. С ним парень в студенческой тужурке, в ботинках на тонкой подошве, темноволосый, с усиками, и девушка, синеглазая, с выбившимися из-под шапочки светлыми волосами.
– Друзья, не помешаем? – справился старший.
Федор недовольно рассматривал его. Что-то знакомое было в нем. Смотрел, смотрел и вдруг неуверенно, растягивая слова, произнес:
– Никак, Иван? Иван Селиверстов?
Тот лягнул ногой, обрадовался.
– Вспомнил! – завопил он. – Вот бы никогда не подумал, что узнаешь. – Ласково потряс Варе руку, назвав ее по имени, обернулся к студенту и девушке: – Машенька, Мироныч, располагайтесь. А я поближе к Крутову. Хоть наглядеться на человека, лет восемь не видел.
Сверху из-под крыши навеса донесся предупредительный удар колокола. На беговой дорожке выстраивали лошадей. Рядом с крупным огненно-рыжим жеребцом, запряженным в легкие высокие санки, – в них сидел чернобородый человек в романовском полушубке с оторочкой, в папахе, – пристраивался с тонконогой лошаденкой давешний хромой мужик, который скандалил со служителями. Из публики, расположившейся на скамейках, несся раскатистый хохот, козлиное блеяние, летели слежавшиеся комки снега. Мужик старался казаться невозмутимым, стоял в санях на коленях, склонив голову, будто прислушивался к чему.
– Надо посмотреть, – сказал Селиверстов тоном человека, который давно мечтал о таком зрелище. – Ожидается потеха. Этот чудак в крестьянских санях – угольщик, откуда-то из-под Рыбинска. Говорят, ехал с Сенного рынка, вздумал сюда завернуть. Сначала не пускали, потом, видимо, решили позабавить народ. – Рассказывая, Селиверстов не сводил глаз с Федора. – А возмужал ты сильно, морщинки лишние появились, – заметил он.
– Если бы ты помолодел, – усмехнулся Федор.
– Мне частенько вспоминалось, как я у вас в каморках в гостях был. И Андрей Фомичев, и этот смешной Прокопий Соловьев, и Марфинька. Как они? Живы? Здоровы?
Федор, прищурясь, разглядывал его. Невинная радость на румяном лице Селиверстова смутила. «Неужели совсем ничего не знает?»
– Прокопия застрелили солдаты на фабричном дворе, – стараясь быть бесстрастным, поведал он. – Марфуша жива. Года три тому назад похоронила мать. Тетку Александру, наверно, помнишь? Фомичев, так же как и я, был осужден за подстрекательство к бунту. Сейчас работает на фабрике.
– Ладно, после об этом, – погрустневшим голосом сказал Селиверстов. – Мог бы что-нибудь поприятнее сообщить, – неловко пошутил он.
За их спинами стучал каблуками о промерзший пол студент, которого Селиверстов назвал Миронычем. Федор покосился на него. Студент улыбнулся посиневшими губами, виновато доложил:
– Крепко прихватывает.
– Была нужда в такой одежке переться сюда, – грубо сказал Федор.
Успел заметить, как возмущенно сверкнула глазами подруга студента Машенька – обиделась. «Ого, эта за него насмерть стоять будет», – с завистью отметил он.
2
Ударил колокол, и то, что произошло дальше, заставило публику напряженно притихнуть. Сначала из-за поднявшегося снежного вихря трудно было разобрать, кто вырвался вперед, но уже перед первым поворотом стало видно, что бег ведут огненно-рыжий жеребец и лошадь угольщика. Тонконогая, невзрачная лошаденка шла ровной частой рысью. Чернобородый, никак не ожидавший, что мужик на крестьянских санях окажется достойным соперником, нервничал, оглядывался. Он первый пришел к повороту, но, заворачивая, слишком круто рванул поводья, и санки стало заносить, из-под полозьев сильно брызнула струя снега. Боясь перевернуться, он сдержал жеребца, и этого оказалось достаточно, чтобы угольщик обогнал его.
Публика бесновалась. Как это и бывает, теперь многие хотели видеть угольщика первым. «Славно! Славно!» – рвался зычный голос из соседней кабины. «Наддай!» – поддерживали этот крик десятки глоток.
Федор всего раз или два бывал на ипподроме и не понимал особой прелести в стремительном беге лошадей, но тут тоже оживился, не замечая того сам, крепко сжимал Варе руку. Ей было больно, и она сказала об этом. Федор на какое-то мгновение опомнился и даже чуть отодвинулся, решив, что ей неприятно его прикосновение, и опять был захвачен происходящим на снежном поле. Сбоку толкался, привскакивал Селиверстов и тоже орал: «Гони! Дай ему жару!»
После второго поворота огненно-рыжий жеребец отставал на добрый десяток метров. Все ближе конечная черта. Рискуя быть сбитыми разгоряченными лошадьми, с боковых скамеек повскакали люди, бежали к краю дорожки. Селиверстов заерзал на лавке, крепился из последних сил. Потом все-таки не выдержал, крикнул:
– Встречу вас у ворот!
Сорвался с места и выбежал из кабины.
Поднялся и студент с Машенькой. Тогда все решили идти поближе к выходу.
Угольщик пришел первым и теперь сдерживал разбежавшуюся потную лошадь. Чернобородый остановился рядом, выпрыгнул из саней – был мрачен, ни на кого не смотрел. Окружившие их зеваки вдруг шарахнулись в стороны. Раздался слабый револьверный выстрел. Рыжий жеребец всхрапнул, рухнул на снег. Чернобородый – возле него было пусто – решительно шагнул к лошади угольщика. За суматошными криками второго выстрела почти никто не слышал.
У ворот ипподрома толпа бурлила, не думала расходиться. Грудились возле мастерового с серым без кровинки лицом. Мастеровой хлопал себя по ляжкам, скалил зубы:
– Любитель он, наш-то, на лошадях гоняться. Да что там, каждый в городе знает вахрамеевского Сапфира. Не то чтобы раз или два призы брал – никогда его не обгоняли. А тут этот мужичонко, соплей перешибешь… Наш-то, понятно, разозлился: лошадей и пристрелил вгорячах. Тыщу рублей дал угольщику и велел убираться, покудова цел. А тот ему говорит: «Зря, барин, коней сгубил, тебе, Вахрамееву, со мной не тягаться…»
Мастеровой оглядел собравшихся и, довольный тем, что знает больше, чем остальные, весело продолжал:
– И открывается он тут, кто, значит, такой… Вот как было. Будто бы угольщик вовсе не угольщик, а наездник питерский. Все его знают. Упал он летось на скачках, с тех пор и перебрался в деревню, ногу вывихнутую лечил. Заодно углем торговал. С Сенной ехал, не стерпел… У нашего-то челюсть отвисла, когда услыхал, с кем гоняться пришлось. Сразу же ему предложение делает: так, мол, и так, иди ко мне на службу, озолочу. Будешь моей конюшней ведать. Полную волю обещал, лишь бы только лошади хорошие в конюшне были. «Нет, не пойду, – говорит тот, ссориться будем: лошадей ты не любишь, барин». Взял он свою тыщу из его рук, лошадь убитую в губы поцеловал и похромал с поля.
Толпа слушала, мастеровой распалялся пуще, даже жарко стало – расстегнул верхние пуговицы пальто.
– Теперь наш-то опомнился, волосы на себе рвет. Сапфира ой как жалеет, больно хорош рысак был. Велел шкуру содрать и опилками набить. «Чтобы как живой был, – наказывает, – на заводском дворе против окон конторы поставлю»…
Селиверстов выбрался из толпы к дороге, где его ждали. Студент совсем закоченел, но был оживлен, спорил с Варей о какой-то актерке Беленской, которая недавно появилась в городском театре и покорила публику. Федор прислушивался к ним и скучал. Когда подошел Селиверстов, разговор оборвался. Сначала все шли молча.
– Это какой Вахрамеев? – спросил Селиверстов. – Здесь их несколько. Не городской ли голова?
– Другой, – ответил Федор. – У этого свинцово-белильный завод недалеко от Федоровской церкви. Каторгой зовут. Идут туда, кому уж больше ничего не остается.
– Лихач, видать. Не удалось по правилу, решил другим взять. Все равно весь город станет говорить о нем. Ему только того и надо. Герой!
Пригляделся к Варе, заметил ласково:
– Свет-матушка Варвара Флегонтовна что-то взгрустнула.
Варя в самом деле чувствовала себя неважно. Хоть и храбрилась, говоря, что ее мало трогает, как о ней думают будущие родственники, но осадок от неприятной встречи остался.
– Когда вы успели познакомиться? – удивляясь, спросил Федор.
– Ого, брат, – засмеялся Селиверстов. – Пришлось… – Подхватил Федора под руку, сообщил негромко: – От Вари я наслышан о том, что делается на фабрике. Кружки – хорошо, молодцы, но сейчас этого, Федор, мало. Надо устанавливать связи…
– Было бы с кем, – отчужденно заметил Федор.
– Есть с кем, не одна ваша фабрика в городе… Знаю, что ты непочтителен к лицеистам и все-таки прихватил с собой Мироныча. Если мне сколько-нибудь веришь, ему можешь верить вдвойне. Парень стоит того. Через него и связи у тебя будут…
Федор покосился на студента. Тот поймал взгляд, бесхитростно улыбнулся.
– Ладно, – удовлетворенно сказал Федор, – подружимся. Сам, надеюсь, заглянешь к нам.
– Рад бы, да не придется. Здесь я проездом. День, два задержусь – и дальше. Сейчас заглянем к Марье Ивановне, там поговорим обо всем. Кстати, у нас припасено для тебя кое-что. В обиде не будешь.
3
От Широкой – людного базара фабричной слободки – под уклон к Которосли тянется Тулупова улица. Возле базара дома двухэтажные, с каменным низом, с богатыми крылечками. В одном из них, угловом, трактир Ивлева. Ближе к реке избы покосившиеся – слепые оконца, сгнившие тесовые крыши, обросшие мягкой зеленью мха, покривившиеся заборы. Весной и осенью перед домами непролазная грязь, зимой сугробы в человеческий рост.
На этой улице и поселился Федор Крутов с сыном Артемом, сняв у домовладелицы Птицыной комнатку в нижнем этаже.
Комната махонькая, с низко нависшим закопченным потолком, одно окно в толстой стене. Много места занимает печь. Между печью и окном стоит кровать, с другой стороны небольшой стол, тут же у стены плетеный короб для белья. Столкнись вдвоем в проходе – не разойдешься, так он узок.
Василий Дерин сел на табуретку у стола. Был он в серой косоворотке, засаленной у локтей, пушинки хлопка прилипли к волосам – пришел прямо из фабрики.
– Не густо живешь, – сказал Дерин, оглядываясь.
Федор обернулся к нему, усмешка затаилась в глазах. Стоял он у кровати, собирал Артемкины тетради и складывал на подоконнике. Сына не было.
– Похуже, конечно, чем Ротшильд. Однако не жалуюсь: вход отдельный, стены глухие, сам себе хозяин, не в каморках. Может, у тебя лучше?
– У меня хуже, – признался Василий, – но и здесь не мед. Скажи-ка, кто это Ротшильд?
– Заморский банкир. – Федор достал из-под стола стеклянную банку с огурцами, стал выкладывать в блюдо. – Раз, наверно, в пятьдесят богаче нашего Карзинкина.
– Ого! Значит, верно – живешь чуть похуже. Вроде моего отца. Мать-то, помню, на кухне, а он с мужиками в коридоре разговоры ведет. Спрашивает она его: «Яйцо-то все в суп опускать или половину?» Батя разгладит бороду, приосанится и орет: «Опускай все!» Пусть, дескать, люди видят, как широко живем.
Вошел Евлампий Колесников. Не в пример Дерину, он мал, узкогруд. Черные глаза беспокойно блестят. Сел на кровать и сразу потянулся к тетрадям на подоконнике, осторожно полистал, полюбовался крупным почерком.
– Сынок-то у тебя грамотный теперь. Чай, и письма писать может?
– Что ж не писать, буквы знает.
– А я давно собираюсь тетке письмецо направить. Читать могу, а чтоб самому писать – того нет, не выучен. Скажи ему, чтобы помог.
– На всякий случай – неровен час, зайдет кто, – Федор приготовил закуску, выставил бутылку водки: кому до того, что мастеровые собрались после смены выпить.
– Подосенов не придет, хворает, – сообщил Евлампий.
– Слышал. – Из щели между стеной и печью Федор вытащил пачку листовок, завернутых в тряпицу. Отдал поровну Василию и Евлампию. Сказал: – Здесь обращаются ко всем рабочим города, поэтому, если из рук в руки будете передавать, добавляйте на словах.
– Мало, – сказал Дерин, взвешивая на ладони свою долю. – Разбросать бы не только по каморкам, а и в фабрике.
– Будут еще. Марья Ивановна обещала дать сколько нужно.
– Какая из себя Марья Ивановна? – заинтересовался Евлампий.
– Не поверишь: щуплая, смотреть не на что. Одни глаза – крупные, яркие. И одета просто: будто фабричная бабочка. Но, видать, умна. Каждое слово ухом принимаешь.
– Ухом – не сердцем, влетит и вылетит.
– Сказал не так, чего придираешься?
– Ну вот и обиды, – усмехнулся Евлампий, тщательно упрятывая за пазуху листовки. – Скажи-ка, верно – сестрица нашего директора социалистка?
– Этого я не знаю, – резко ответил Федор. Пренебрежительный тон Евлампия задел за живое. – Одно известно, что и ты, и Василий… все мы обязаны ей. Не вмешайся она, кто принял бы нас на фабрику?
– Да я же спроста, – смутился Евлампий, не догадываясь, почему Федор вскинулся на него. – Я к Варваре Флегонтовне всей душой. К тому говорю: чудны дела твои, господи. Братец фабриканту прислуживает, готов из кожи лезть, сестра против того же фабриканта, а значит, и против своего брата…
– Ну и дай ей бог здоровья, – примирительно сказал Дерин.
– Я вот еще о чем думаю, – не унимался Евлампий. – Почему Андрюха Фомичев выпущен из тюрьмы раньше нас, а теперь его старшим рабочим поставили? Иван Митрохин как-то жалобился: «Все навыворот стало. Раньше-то как ты ни бейся, а если бороды не отрастил, не быть старшим. Нынче молокососов за темные заслуги отличают». Это он об Андрюхе Фомичеве, о его будто бы темных заслугах. Вот и скажи, кому Андрюха обязан?
Дерин досадливо поморщился. Знал он за Евлампием слабость: никогда доброго слова не скажет о другом человеке.
– Тебе все чудится. Фомичев – мастеровой, каких мало. Почему бы его не поставить старшим? А выпустили раньше, так знают: песельник, хвастун, в стачку полез по оплошке.
– Не верится что-то, сумнительно… Я тоже по оплошке попал, да отсиживал с вами полностью. Ты как скажешь, Федор?
– В плохом Андрея подозревать нечего, – ответил Федор. – Что отошел он от нас, в этом, может, мы сами виноваты.
– Будешь виноват: встретишь его на улице, а он, как от чумного, на другую сторону бежит.
Федор снова полез в щель между стеной и печью, достал несколько тетрадных листков, свернутых вчетверо.
– Тут все прописано, что надо делать. На всех не хватит, пусть передают друг другу, запоминают.
Евлампий глянул на крупный почерк, ухмыльнулся.
– Похоже Артем старался. Буквы одинакие, как в тетрадке.
– Крупно-то написано – скорей поймут… Особенно надо запомнить, чтобы каждый при случае указывал рабочим на их бедность, объяснял, что бедность эта от жадности хозяев и администрации фабрики. Последнюю копейку норовят урвать. А как почувствуешь, что понял человек, тут ему дальше: такая несправедливость получается из-за плохого государственного устройства. Причина их нужды в правительстве вместе с царем, они лишили рабочего человека всех прав. И, мол, если не будем бороться за свои права, лучшей доли нам не видать.
– Оно все так, – в раздумье проговорил Евлампий, – только не каждому скажешь. Другому заикнешься, он тебе по шапке смажет да еще стащит куда следует.
– И поделом, – усмехнулся Дерин, – будешь знать, с кем разговоры вести.
Федор вдруг предостерегающе поднял руку. Прислушались.
– Показалось, царапается кто-то, – пояснил он.
В самом деле послышался робкий стук. Федор пошел открывать.
Через порог ступила Марфуша Оладейникова. В душной с запахом плесени комнате повеяло уличной свежестью.
– Крадется как мышь, – с усмешкой сказал Федор, прикрывая за ней дверь. – Или постучать, как люди, не можешь?
Дерин и Колесников переглянулись, налили по стакану водки, выпили и подозрительно спешно стали одеваться. Евлампий плутовато поглядывал то на Федора, то на Марфушу.
Марфуша все еще стояла у порога. Была она в бархатной жакетке, в теплом платке и валенках. Развязала платок, спустила на плечи. Взгляд ее мельком скользил по комнате – впервые была здесь.
– Всего тебе доброго, Федор Степанович, – церемонно попрощался Дерин. – Как наказал, все исполним.
Голос вполне серьезный, а в глазах тоже вроде усмешка. Федор пощипывал бородку, злился. Метнул сердитый взгляд на Марфушу, неохотно пригласил:
– Садись. Выкладывай, зачем пришла?
Марфуша не торопилась отвечать. Отступила от двери, давая дорогу Дерину и Колесникову. Те вышли. И только тогда дерзко глянула на Федора.
– Нельзя уж и прийти? – спросила с вызовом. – Я, может, за советом…
Шагнула вплотную, губы полуоткрыты, глаза влажные, зовущие. Федор отступил в замешательстве, сел к столу, стараясь не смотреть на нее.
– Ты и сама любому насоветуешь. Говори уж прямо, чего задумала?
– Фабрика опостылела, – с притворным вздохом сказала Марфуша, – вот и не знаю, что делать, не к тебе ли в прислуги наняться. Видела вчера: вырядился – не подойти, как конторщик какой… Хотела окликнуть, да обробела.
– Мели, мели, – поощрил Федор, впервые улыбнувшись ей.
– Смеется, идол, – ворчливо сказала Марфуша, лаская его взглядом. Присела на табуретку, опустила руки на колени, посерьезнела. – Я, может, в самом деле за советом пришла… На свадьбу скоро приглашать буду. Родион торопит, говорит, чего тянуть…
Федор потер лоб, вспоминая.
– Это что, за фанагорийца? Как же, за солдата?
– Эва, хватился, он уже второй год в чесальном работает. Кончилась его служба. В деревню не поехал, остался тут.
– Приду поздравить.
– Только-то! – воскликнула она и покраснела от обиды, от его черствого «приду поздравить». Но тут же постаралась скрыть свои чувства, беззаботно усмехнулась. – А я шла, думала, приласкаешь. Небось, уже не испортишь…
– Напоминай теперь при каждом случае, – буркнул он.
Может, и любил бы ее, не войди в сердце другая. А как объяснишь?
– Не пугайся. – Марфуша нервно засмеялась. – Просто в голову приходит дурость. Что, думаю, будет… Сделай сейчас по-моему, видеть тебя не могла бы. Наверно, довольнешенька была бы, а прокляла. И себя прокляла бы… Ты не падкий. За это, может, и люблю… О чемь здесь с мужиками шептался?
– Да выпили маленько.
– Говори. Так оно и видно, что ради выпивки собрались. Может, и я в чем помогу?..
– Артем у вас?
– Видела в каморках. Наверно, у Дериных. К нам-то и не заходит теперь, большой, стесняется… Ты не увиливай, я серьезно. Могу, наверно, что-то делать?
– Ладно, коли серьезно. Когда нужно будет, скажем.
Марфуша ушла, и он вздохнул с облегчением.
4
В каморке у Дериных собрались подростки. Был тут Васька Работнов – увалень, который, казалось, рос больше в ширину. Его круглое тупоносое лицо всегда было заспанным. Рядом сидела Лелька Соловьева – непоседа и болтушка, с острыми плечиками, с косичками вразлет. Третий – Артем Крутов, с крупными темными глазами и удлиненными девичьими ресницами, доставшимися ему в наследство от матери.
Все выжидательно сидели, поглядывая на занавеску, делившую каморку на две половины. Впереди у окна жил старший рабочий ткацкой фабрики Топленинов. Сейчас его не было – на работе. За занавеской, на топлениновской половине шуршал бумагами Василий Дерин, отец Егора. Как пришел, молчаливо укрылся от ребячьих взоров. Подростки не раскрывали рта, стеснялись взрослого. Сам Егор, ради которого и пришли сюда, – бледный, исхудалый, с испариной на лбу, – лежал в куче тряпья на низком топчане. Уродливым горбом выпирала обвязанная грудь. Друзья только что переложили его поудобнее, и Егор скрипел зубами от еще неутихшей боли, тихонько ругался.
– Вахлак ты, – сказал Ваське, который жалостливо смотрел на него, – ведь не бревно волокаешь, человека живого, мог бы и осторожнее. – Егор моргнул на Лельку, добавил с лаской, силясь улыбнуться: – Вот у кого учись: дотронется – ровно ничегошеньки не болит.
– Знаем, – обидчиво сказал Васька, хотел еще что-то добавить, но опомнился, оглянулся на занавеску – отец Егора все еще шуршал бумагами, негромко напевал: «Мыла Марусенька белые ножки…» – Знаем, – повторил Васька и обиженно надулся.
А Лелька шмыгнула носом, радуясь похвале.
– У меня руки мягкие, – глупо похвасталась она и показала пальцы с обгрызанными ногтями.
Вторая неделя пошла, как принесли Егора из фабрики. Уж какой год работал в прядилке, ничего не случалось. А тут уморился, прилег за машиной на полу. И нарвался на табельщика Егорычева. Тот не закричал, не растолкал спящего, а велел принести ведро холодной воды. Когда окатили Егора, дернулся он спросонок к машине, – помяло кареткой грудь, веретеном ободрало плечо. Первую неделю провел в больнице. Лечил доктор Воскресенский, говорил, что еще легко отделался. Теперь дома, отлеживался помаленьку, оживал. Все бы ничего – загрызла тоска собачья. За дверью в коридоре парни шумят, тренькают балалайки. Так бы и вышел, посидел – сил нет подняться. Раньше-то как придет из фабрики – и играть в шары. Человек десять выстроятся в одну линию – у каждого шар в свой цвет покрашен. Первый прилаживается и закидывает шар ногой как можно дальше. Только успеет шар остановиться, а следующий игрок уже метит в него. Егор любит кидать последним – выбирай любой шар и бей. Попадешь в один – другой рядом. Шар у него не катится, а летит по воздуху – навесом. Из любой ямки выколупнет…