355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Шкловский » Федотов. Повесть о художнике » Текст книги (страница 7)
Федотов. Повесть о художнике
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:26

Текст книги "Федотов. Повесть о художнике"


Автор книги: Виктор Шкловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)

НОВЫЕ ПРОБЫ ПИСАНИЯ

Но служба должна была идти своим порядком.

П. А. Федотов

Летом полк стоял под Парголовом. Федотов жил на маленькой даче. По вечерам он пел, аккомпанируя себе на гитаре.

Вдруг замечает Федотов, что у него улучшается стол. Как-то вечером денщик-ярославец поставил на стол даже жареную курицу, а курица – птица по крайней мере майорская. Сегодня курица, послезавтра опять курица. Очевидно, Коршунов ворует.

Спросил у соседей – нет, не пропадает ничего. Но все равно будут неприятности. Вызвал Коршунова. Коршунов отперся, а через три дня на ужин колбаса и бутылка вина.

– Коршунов, откуда это?

– Экономические суммы, ваше высокоблагородие, – от тех дней, когда вы не изволите обедать дома.

Темное дело…

Вечером опять пел, а на другой день вечером на столе закуска – балык. Снова был допрошен Коршунов. Павел Андреевич сказал ему:

– Экономические суммы я подсчитал – их хватит на булку. Чудес я не люблю… Отошлю тебя в полк, возьму другого денщика: для меня слишком хитры ярославцы.

И тогда Коршунов признался:

– Разные господа, ваше высокоблагородие, слушают ваше пение у заборчика, я их пускаю в сад на скамейку, а они мне на чай дают, и никто не знает об этом, ваше высокоблагородие.

Пришлось отказаться от курочек. Неудобно: офицер.

Молодость пока поддерживала Федотова. Он продолжал ходить в вечерние классы Академии художеств. Преподавал здесь художник Егоров. Подойдет сзади, остановится, скажет:

– Что, батенька, ты нарисовал? Какой это следок?

– Алексей Егорыч, я не виноват – такой у натурщика.

– Так ведь он не сам себе следок сделал: сапог обезобразил следок, вишь, расплылся с кривыми пальцами мозольными, а ты должен природу облагородить. Вот посмотри.

Егоров брал из руки художника карандаш и исправлял работу.

Много спорили об этом в академии и вспоминали «Портрет» Гоголя и героя повести – художника Черткова: как рисовал тот светскую барышню и не выходило у него ничего, потому что не позволяла мать девушки рисовать желтизну кожи и велела уничтожить сделанное.

Разочарованно стоял Чертков перед мольбертом, и дальше Гоголь рассказывает так:

«…А в голове его между тем носились те легкие женственные чары, те оттенки и воздушные тоны, им подмеченные, которые уничтожила безжалостно его кисть. Будучи весь полон ими, он отставил портрет в сторону и отыскал у себя где-то заброшенную головку Психеи, которую когда-то давно и эскизно набросал на полотно. Это было личико, ловко написанное, но совершенно идеальное, холодное, состоявшее из одних общих черт, не принявшее живого тела. От нечего делать он теперь принялся проходить его, припоминая на нем все, что случилось ему подметить в лице аристократической посетительницы. Уловленные им черты, оттенки и тоны здесь ложились в том очищенном виде, в каком являются они тогда, когда художник, наглядевшись на природу, уже отдаляется от нее и производит ей равное создание. Психея стала оживать, и едва сквозившая мысль начала мало-помалу облекаться в видимое тело. Тип лица молоденькой светской девицы невольно сообщился Психее, и чрез то получила она своеобразное выражение, дающее право на название истинно оригинального произведения. Казалось, он воспользовался по частям и вместе всем, что представил ему оригинал, и привязался совершенно к своей работе».

Об этом много спорили в мастерской. Одни говорили, что Чертков виноват только в том, что продал картину эту за портрет; другие – что проклят самый портретный жанр; третьи молчали.

Молчал и художник Федотов. Он научился молчать на караулах. Он молчал и думал о том, как нарисовать Юлию Тарновскую.

Пока поощряли больше всего живопись батальную. Его императорское величество государь император Николай Павлович говорить соизволил: «Я люблю баталистическую живопись, и она очень нужна; у нас есть довольно того, что можно передать потомству: подвиги на Кавказе и многое другое».

Так сказано было, без согласования в падежах. Николай больше понимал в маршировке, чем в грамматике.

Федотов маршировал всю свою жизнь. Люди, которых он вокруг себя видел, были людьми для рисования почти запрещенными.

Уже не так молод был Федотов. Выросли большие усы, пополнел. По службе продвигался неплохо – назначили его командиром учебной команды. Нужно было особенно заботиться о выправке.

На квартире Федотова было людно и шумно. У стены стояла большая черная доска, на которой художник любил делать мелом наброски.

Здесь он изображал господ офицеров и видел героев оперы «Руслан и Людмила»; они сражались, пили в разных костюмах и совсем без костюмов.

К ротному командиру приходила молодежь; курила, пила, удивлялась на рисунки и на простое обращение Павла Андреевича с низкорослым вестовым Коршуновым.

На службе дела шли неплохо. Смотровые вещи красились в однообразный цвет, и Федотова иногда, для того чтобы он подобрал гамму красок, вызывали в соседние роты. Это создавало ему положение в полку.

В полку перед смотром работали напряженно; солдат так муштровали, что сильно увеличивалась смертность и учащались побеги. За первый побег полагалось пятьсот шпицрутенов. Солдат, совершивший вторичный побег, получал сверх шпицрутенов ухудшенный стол на четыре года, четыре года надбавки к сроку службы и два серых шнурка в погоны – для отличия. За третий побег полагалось три шнурка, и тут обычно шпицрутенами пресекали жизнь провинившегося.

Трудно было в полку. Трудно смотреть в яркорозовое, лососинного цвета, лицо командира полка; трудно маршировать и не думать. Не помогали гитара и рисование.

Душа тоскует с утра, ее не успокоишь тем, что умеешь рисовать так, что удивляются товарищи и сам великий князь поражается сходством своего портрета.

На ялике, чтобы выгадать время после строевого учения, пока еще в небе сохранился свет, переезжал Федотов через Неву.

Быстрым шагом поднимался он по мраморной лестнице Эрмитажа, бегло смотрел на Диану и шел по широким залам.

Фрагонар смотрит со стены, удивляет связностью линий – все жизненно, а случайного на картине мало.

Эрмитаж считался продолжением дворца. Сам император интересовался оборудованием нового помещения, расстановкой канделябров и малахитовых ваз. Кроме входного билета на посещение Эрмитажа, нужны были парадная форма, шляпа и перчатки.

Стоя перед любимыми картинами, нужно было тянуться.

Эти свидания происходили как будто на параде.

Федотов ходил в академию вечером рисовать, учился писать маслом. Профессор Заудервейн, старый, успокоенный орденами немец, утешал его:

– Вот научитесь, милый, писать солдат, перспективу изучите… Всего уметь нельзя, милый. Вот голландцы, говорите… Голландцы тоже не все умели. Изучит кто-нибудь, как колонны писать с перспективным правильным сокращением, – и пишет колонны. И продает, милый мой, картины. Каждая колонна столько-то… И колоннит, колоннит… Вы, милый, богом изысканы. Вы с десятилетнего возраста на военной службе. Тут у вас ошибок не может быть. Пишите солдатиков поштучно, в рядах, в сокращении, а на переднем плане его императорское величество на белой лошади. Подучитесь писать у лошади колени… Ну, а в левом углу собачка, положим. Тут можно вроде жанра…

И на службе строй и на картине строй. Как надоела эта фронтовая суета!..

Занимался художник учением своей роты под Красным Селом. Распекали его за строй, и рисовал он тогда картину под названием «Брань под Красным». Военные подвиги сейчас заменились подвигами «бранными».

Скучно. На строевом «бранном» поле, там, вдалеке, мальчишки запускают змеев; барышник на беговых легких дрожках выезживает своего коня. Направо Галерная гавань – дома серые, деревянные, крыши мшистые, зеленые. Налево строения Васильевского острова – мха на крышах нет, больше железа.

Подсчитывая ногу, идет рота домой, мимо Дома трудолюбия, Патриотического института, мимо Горного института с тяжелыми колоннами и чугунной статуей, отлитой на Александровском литейном заводе.

В академию ходили два брата Агины, Александр и Василий, – рисовальщики, иллюстраторы. С Александром Агиным приходил художник Бернадский, добрый малый. Ходили, рисовали, пили жидкий чай, сидели на продавленных диванах и старались не думать.

Федотов служил и рисовал. Это нравилось начальству, так как соответствовало приказу императора. Во время лагерного ученья 1839 года по приказу командующего полком генерала Офросимова Федотову даже дали помещение, в котором он мог поселиться со своими слепками и рисунками. Здесь Павел Андреевич сидел, рисовал с гипса уши, носы, глаза, руки, ноги…

К Федотову зашел его товарищ по корпусу Лебедев.

– Ты, Павел Андреевич, уже человек умелый, – сказал он, – зачем тебе эти упражнения?

– Не дивись, друг, – ответил Федотов. – Надо изломать хорошенько свою неэстетическую натуру, чтобы сделаться художником. Самый плохой абрис можно распестрить красками, но художник должен достигнуть искусства изображать красоту в линиях. Чтобы влезть по-настоящему в искусство, надо много труда, да и времени. Мало чувствовать к тому зуд – нужно иметь особую впечатлительность, особый глаз, способность схватывать и запоминать характерные черты людей и предметов, подмечать различие даже листьев на одном и том же дереве. И если этого нет, лучше быть чем угодно, только не художником. Я рисую гипс, для того чтобы рука покорилась мне, как солдат в строю команде, но, боже мой, какая была бы тоска, если бы строй моей картины только повторял картины чужие, изредка меняя обмундирование!..

Царь любил смотры и не любил стрелкового дела. Война ему казалась беспорядком, дым стрельбы затемнял строй, но зависть к брату Александру Первому мучила его. Однажды войска в составе полков, принимавших участие в Бородинском бою, были двинуты из Петербурга на Можайск. Шли они по широкому тракту, мимо страшного аракчеевского Чудова. Дошли до Москвы, обошли ее, свернули на Можайск. Бородинское поле было покрыто памятниками, возвышающимися над нескошенной травой.

Под личным наблюдением императора были восстановлены расплывшиеся линии старых окопов. Со старыми кремневыми ружьями, в 1700 году введенными Петром, в черных киверах шли по старым полям полки, стараясь не сбиваться с ноги, когда приходилось обходить гранитные и кирпичные пирамиды памятников.

Его императорское величество сидел на коне и находился в состоянии восторга. Царь въехал на тот холм, где стояла когда-то коляска Кутузова.

Играли горнисты, били дробь барабаны, бой развертывался на старой диспозиции. В середине «боя» его императорское величество повелел войскам перейти в «наступление». Правый фланг Наполеона был охвачен кавалерией, и сам Наполеон пленен. Село Бородино и прилегающие к нему позиции были взяты маневрирующими войсками при дружных криках «ура» приступом.

Николай Первый собрал на редут всех начальников и сказал, обращаясь к Ермолову и другим сподвижникам Кутузова по 1812 году:

– Вот как надо было сражаться, господа! Если бы фельдмаршал Кутузов действовал так, как я сегодня, то последствия сражения были бы иные.

Генералы безмолвствовали. Даже свита молчала. Была вся группа так неподвижна, как будто бы она нарочно позировала для Федотова, стоявшего с краю, вместе с ординарцем генерала Офросимова.

После молчания в толпе кто-то сказал внятно, но ни к кому не обращаясь:

– Государь забывает, что сегодня не было ни ядер, ни пуль, а главное – в поле не было Наполеона.

Впоследствии голос был выяснен и уточнен: он оказался принадлежащим генералу Давыдову, брату известного партизана и поэта Дениса Давыдова.

Николай как будто не слыхал этих слов. Он вступил в стремя, и все генералы вскочили на лошадей. Он еще раз осмотрел поле.

Забили барабаны, и полки пошли церемониальным маршем, соблюдая интервалы и дистанции. Шел скорым шагом полк егерей; люди были малорослы, но кивера дополняли их до общегвардейского размера. Белые ремни снаряжения, натертые воском, вылощенные, блестели. Сверкала медь, сверкали штыки. Расслабленные, чтобы отбивать такт, ружья дребезжали.

Поле было великолепно. Царь подъехал к командиру полка Офросимову и сказал ему:

– Хорошо идут! Амуниция в порядке! Дай мордашку!

Они поцеловались, и после этого запели певчие, и все сто семнадцать тысяч людей, принимавших участие в этой батальной картине, пали на колени и выслушали молебствие; артиллерия произвела семьсот девяносто два выстрела.

Войска вернулись в Петербург. Началась петербургская жизнь с караулами, парадами, с редкими посещениями Эрмитажа.

Служба продолжалась; сменялись караулы, проверялась амуниция. Появилась мода на шинели с двойными длинными воротниками. И двадцать третьего января 1841 года повелено было большие воротники офицерской шинели иметь длиною, начиная от нижнего края малого воротника, в один аршин. В том же году повелено офицерам во всех случаях носить брюки со штрипками.

В том же году при проверке пригонки капсульной сумки и пуговицы касочной чешуи штабс-капитан Ган, заметив неисправность, ударил штрафованного солдата первой роты Иванова.

Иванов сорвал со штабс-капитана эполеты и бросил их на землю. Полк стоял по команде «смирно», и никто не вступился за штабс-капитана.

Запись об Иванове в полковом журнале лейб-гвардии Финляндского полка коротка:

«Рядового Иванова из разряда штрафованных, как не выдержавшего шпицрутного наказания, определенного по конфирмации его императорского высочества, и умершего в госпитале, из списка штрафованных исключить и снять с полкового довольствия».

Но не мог забыть рядового Иванова капитан Федотов.

НАД ГОРОДОМ

…Вдохновение нужно в поэзии, как и в геометрии.

А. С. Пушкин

Карлу Брюллову было поручено изобразить на плафоне Исаакиевского собора богоматерь, сидящую на престоле среди облаков, а рядом с ней Иоанна Крестителя, Иоанна Богослова и сонм святых, соименных членам императорского дома.

Портреты членов императорской семьи Брюллов уже делал и бросил, начав превосходно. Он рисовал также и Николая, но прервал работу, так как император опоздал на двадцать минут на сеанс. Все это ему прощалось, потому что художник имел право на странности, так же как кавалерийская лошадь могла горячиться, но, горячась, подчиняться удилам и шпорам, что придает особую красоту посадке всадника.

Теперь предполагалось написать свыше тысячи шестисот квадратных аршин живописи. В этом просторе, опершись на облака, академически прославленные, должны были стоять особы императорской фамилии, как бы привыкая к будущему своему квартированию в небе. Несколько ниже их, на барабане под окнами, должны были быть изображены фигуры двенадцати апостолов, поддерживающих веру и престол. Под ними на парусах свода надо написать было четырех евангелистов.

Чертя проект гигантской росписи, художник был охвачен вдохновением и гордостью. Целые группы и отдельные детали росписи вставали перед ним даже во сне. Особенно его вдохновлял плафон, который повторял размах работы Микеланджело.

Брюллов с радостью хотел рисовать людей, которых не уважал. Ему казалось, что, преображенные кистью, вознесенные на высоту сорока саженей, они перестанут быть собою и будут только отображением высокой души Брюллова, его гениального мастерства и размаха, станут живописью спокойной, величественной и реальной, как скульптура.

Были приготовлены картоны, с картонов сняли контуры на грубой бумаге, контуры были пробиты проколами и припорошкой перенесены на кривизну купола. Роспись уже лежала на белизне подготовленной штукатурки легким черным бегом точек.

Высоко стояло солнце. Над куполом крест сверкал в синем небе. Купол накалился, как медная солдатская каска на параде. Расписанные под мрамор медные стены барабана купола раскалились и пахли вытопленной печью.

Умелая кисть бежала по контуру, и цветное видение заполняло купол.

Внизу чуть блестела мраморная пропасть здания. Купол был отдален от собора разборными рамами. В соборе шли работы по мрамору. Мрамор рубили, полировали, вырезали, набирали рисунки из разноцветного мрамора. Весь собор был полон слитного шума легких молотков каменотесов, как будто в траве стрекотали миллионы кузнечиков.

Тяжелая и белая пыль пробивалась вверх, мутно висела в полосах света, садилась на стены плотным слоем. Низкий, некрутой деревянный мостик был перекинут под ложным сводом, повторяя его изгиб. Карл Брюллов стоял на мостике с кистью в руках; клубящиеся драпировки, голубые облака уже дымились и плыли под быстрой кистью, рождались на плафоне гиганты, и художнику казалось, что он сам имеет рост исполина. Он быстро, размашисто и верно писал клубящиеся одежды, руки святых, устремленные вдаль в смело найденных ракурсах. Брюллову казалось, что он создает сейчас живописное сердце великого города. Художнику захотелось сейчас же увидеть этот город, построенный Земцовым, Захаровым, Растрелли, Стасовым.

В середине плоского ложного свода, закрывающего снизу барабан собора, еще светился огромный круглый просвет. Это отверстие должно было быть потом закрыто отступающим плоским потоком без росписи, так, чтобы оставалась щель между ним и сводом с плафоном для вентиляции. Здесь же должна была проходить цепь, на которой будет висеть огромный, как корабль, голубь, изображающий святого духа. Листы, из которых должен был быть собран святой дух, уже были выбиты, склепаны и золотились у входа в храм. Огромное отверстие еще не было закрыто, оно помогало освещать и проветривать темный и пыльный храм. Внизу в собор свет входил и пестрел мраморами, крупными пятнами открытых ворот.

Легкая крутая лестница вела туда с мостика, на котором работал художник. Брюллов часто поднимался по лестнице туда, к огромным окнам, освещающим путаные чугунные стропила купола, и там отдыхал. Окна держали открытыми, для того чтобы прохладить раскаленную позолоченную медь купола и расписанную под мрамор медь барабана. Морской ветер прорезал печную жару раскаленного залитого солнцем и пересеченного косыми тенями помещения.

За Невой поднимался петропавловский шпиль, и с него, держась за крест, дружелюбно смотрел на Брюллова ярко позолоченный ангел. Другой ангел, похожий на императора, стоя на Александровской колонне, не в силах был подняться до высоты купола и смотрел на Брюллова исподлобья, угрожая ему крестом.

Люди внизу – мелкий мир, только тенями обозначенный; на северном берегу, у Невы, – давно завоеванная Академия художеств; рядом с ней обелиск Румянцеву и сфинксы; дальше к северу – Галерная гавань, взморье, желтые отмели; там, между Васильевским островом и Галерной гаванью, живет художник Федотов и пишет маленькие картины.

Зыбкие, легкие туманы, разделенные широкими полянами солнечного света, стоят над Невой, над Большой и Малой Невкой. Огромный город лежал на берегу бледно-голубого залива, как будто написанный гениальной кистью Сильвестра Щедрина. Кронштадт в заливе, с которого ветер смел туман. За ним – миражи, приподнятые над морем, висящие в небе, как мазки подмалевки на холсте картины. На юг побежала серая дорога, и по ней двигались повозки, крохотные, как мухи; на юго-восток вела желтая линия: люди что-то копали, носили; воображение говорило, что это строят железную дорогу.

Город внизу испещрен темными ямками дворов. Люди сверху почти не видны – они обозначены тенями у ног, которые показывают местопребывание подданных царя Николая. Серые стены и красные крыши домов на первом плане превращаются в лиловатые и розоватые краски дальних зданий, стоящих там, ближе к бледно-голубому заливу.

Могучая Нева державным своим течением развертывает перспективу города вглубь; вода реки чуть оконтурена серыми линиями набережных. Насколько это могущественнее и красивее, чем та условная и затейливая роспись темного, похожего на перевернутое блюдо свода!

Надо посмотреть на плафон снизу. Неужели он плох?.. Вниз художника обычно рабочие спускали в люльке, но Брюллов не захотел ждать. Он почти сбежал вниз по шатким сходням. Холод охватил его, как птицу, влажной рукой.

Брюллов стоял на пышном, пестром мраморе пола.

– Раздвиньте рамы! – крикнул Брюллов.

Из темных углов храма эхо повторило:

«Инте амы! Инте амы!..»

Там, наверху, зашевелились – раздвинулись и прояснели полосы света.

Умелые рабочие убирали рамы.

Косым полотенцем пошли лучи солнца. На плафоне ясно обозначились бледно-голубое облако и клубящиеся одежды святых.

«Все правильно… Да, правильно… То есть обычно. Это же похоже на отражение чужой живописи, как будто кто-то раздул мыльный пузырь… Голубовато-розовое… Как ничтожно! Но ведь это геометрически рассчитано… И только грозная фигура апостола Филиппа похожа на живопись, а весь плафон – это только радуга в мыльной пене…»

Брюллов не вспомнил, что его шляпа наверху. Он пошел, не подняв еще раз головы, к двери; путь до двери был далек. Художник отразился в толстых полированных колоннах, отразился в полированных ступенях; эти ступени слишком крупны для шага человеческих ног.

И вот перед ним булыжник Петербурга. Кругом люди такого же роста, как он. От высоты еще бьется сердце, а он сам – как другие. И перед ним, кривясь на булыжнике, бежит искаженная тень.

«Плафон не удался: ошибка вдохновения или ошибка жизни? Пускай плафон дописывает Басин».

Как голова в шишаке, отрубленная у великана, в небе обозначался крутой купол.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю