355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Виктор Шкловский » Федотов. Повесть о художнике » Текст книги (страница 11)
Федотов. Повесть о художнике
  • Текст добавлен: 17 сентября 2016, 20:26

Текст книги "Федотов. Повесть о художнике"


Автор книги: Виктор Шкловский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 14 страниц)

– Вы начали иначе рисовать, Павел Андреевич…

– Я пробую рисовать пятнами, и для меня краски картины желтыми, оранжевыми и черными пятнами проступают на синей бумаге. Я изменяю свет… Здесь на этом наброске как будто светится пустым, странным светом бутылка…

– Для чего?

– Я прячу страх, и видите, кругом тени – на стенах, на полу…

– Вы пугаете зрителя!

– Я так вижу, я хочу передать сущность того, что показываю. В этой комнате все проиграно, и этот стул как бы хранит тем, что он так небрежно отодвинут, жест ушедшего игрока.

– А это что? Что значит откинутый полог и жест женщины в рубашке на этом наброске?

– Это могло бы быть эскизом нашей судьбы. Называется это «Домашний вор». Видишь, в зеркале отражены игроки. Играли долго… Хозяин дома тихо прошел в спальню, открыл ящик комода и попытался украсть драгоценности жены. Жена вскочила с постели, стоит в рубашке… вор освещен светом закрытой свечи, ярко видны ладони его поднятых рук. Колени его дрожат, а жена протягивает руку к ящику через руку мужа или отстраняет мужа.

– Но вы же не играете, Пава?

– Я поставил на карту счастье, чтобы выиграть искусство.

– Вы выигрываете?

– Я не могу играть на ваше счастье. Я же не могу принять от вас бесценный дар – вашу судьбу. Вы тоже положили руки на стол ладонями вверх… какие они маленькие…

Юлия посмотрела на свои руки и горько улыбнулась.

– Вы возьмете в руки чью-нибудь жизнь и будете любить ее, а я буду делать картины. Их станет покупать Прянишников или другой кто и будет запирать.

– Прощайте, Пава… Ты видишь, я путаюсь между «ты» и «вы». Почему ты, Пава, не нарисовал себя в «Сватовстве майора»? Невеста убегала бы, улыбаясь. Ты изменил себе, милый. В драгоценной картине своей ты не нашел себе места… Не пугайся, я не буду плакать. Я обыкновенная, даже не очень красивая женщина, я даже не сумею умереть от горя…

Юлия закрыла глаза маленькими руками и почувствовала ресницами тонкую ткань перчаток и слезы.

– Продайте мне картину, как только напишете и забудете ее.

– Я подарю ее вам на память.

ВДОВСТВО

Отчего же так запоздал род человеческий в своем развитии и такою ужасною, бедственной опытностью должен… приобретать познания? Невинность, молодость – единственная причина всех доселе испытанных неудач. – ему надо было прожить свое детство, юность, и будет время зрелости, когда человек не будет ошибаться и падать, как теперь.

Речь Ахшарумова[15]15
  Ахшарумов Д. Д. (1823–1910) – петрашевец. Судился вместе со всеми петрашевцами, был приговорен к смертной казни, замененной арестантскими ротами и ссылкой.


[Закрыть]
7 апреля 1849 года

В большой грустной комнате с окнами на север стоял мольберт, на мольберте – новая подмалевка. В глубине и направо – зеленое, посередине – красное, рядом с красным – светло-серое, еще глубже – медное, с бликом.

Нужно все это для того, чтобы передать простой и широкой манерой простую историю. Женщина в черном, откинувшись, оперлась на комод, маленькая рука лежит совсем легко; женщина беременна. Далее кровать; на полу вещи разоренного вдовьего хозяйства – серебро и медь, вещи в бледно-желтой лучинной корзине. На комоде венчальный образ и в золотой раме ракурсом портрет Федотова: сейчас это он умерший муж; он опять примерял судьбу на картине.

Не один и не два плана – десятки планов горестных судеб были перенесены на картины.

Он прежде изображал себя как портретиста, рисующего собачку, в рисунке «Последствия смерти Фидельки», в картине «Старость художника» и в семейном портрете.

Муж – военный: остался его мундир, фуражка… Вдова уйдет из дома с узелком.

Вещей много; по ним читается вся жизнь женщины, но они нарисованы так, так подчинены, что в картине лишнего нет ничего.

Муж убит, вероятно, в ненужной войне в Венгрии; убит, не увидит ребенка, который родится без него.

Картина написана о неоправданной надежде, о непрошедшей, конченой молодости. Она писалась много раз; неделями, месяцами сидел Федотов; иногда поворачивал наброски лицом к стене, снова садился перед пустой доской; он менял цвет стен, и тогда менялась картина; менял женщину, ее позу, в картине наступал рассвет, свеча бледнела в полосе света от окна; он изменял цвет комода, цвет стен, изменял рефлекс от стены на пяльцах с работой, поставленных у комода.

Каждая картина, каждый набросок был иным, иначе связанным с миром.

– Не стану ничего делать до тех пор, пока не выучусь изображать на картине красное дерево, – однажды сказал он.

– Почему не делать того, что уже умеешь? – возразил Дружинин.

– Поглядите на картину: здесь должна быть не краска, а само полированное дерево и рядом с ним неполированное дерево на боку чуть выдвинутого в поисках чего-то ящика. Два разных материала.

Между тем художник старел. Для себя сделал рисунок. На рисунке Федотов примеряет на себя парик, внизу подпись: «Теперь невест сюда, невест!»

На другом рисунке сгорбленный, усатый, усталый художник сидит на стуле, девочка примеряет ему чепец и говорит: «Ах, папочка, как тебе идет этот чепчик, – правду мамочка говорит, что ты ужасная баба».

Ничего не будет – это примерено и отложено.

Он не будет, как майор, улучшать свои обстоятельства женитьбой. Сам про себя он не скажет: «Трудиться ленится – так женится».

Заходил Дружинин, смотрел. Стояла картина; была она только подмалевана.

На улице май.

На другой день Федотов прибежал к приятелю без пальто, без шляпы.

– Идите ко мне! Идите скорей! – кричал он. – Хорошо, что вы были у меня вчера. Вы увидите вещь, за которую меня иной может ославить лгуном.

Они пошли.

Серая комната была как будто освещена. У окна стояла картина, та самая, которая вчера была только начерно набросанной фигурой со стертым лицом.

Теперь вещь стояла оконченная: выписаны были и лицо и платье; красное дерево, медь были сделаны без щегольства, легко и просто.

Вдовушка стояла в вечной своей грусти.

– Вы шутите надо мной, Павел Андреевич, – сказал Дружинин. – Неужели это дело одного вечера и одного утра?

– Ночь в мае коротка. Со мной произошла штука, феномен… чтобы сказать благообразнее – то, о чем я до сих пор имел понятие только приблизительное. Как будто искра зажглась в голове. Я не мог спать, я чувствовал в себе силу чрезвычайную. Мне было весело, и каждая жила во мне знала, что надо делать. Каждый штрих ложился куда следовало, каждое пятнышко краски подвигало вперед картину. Я иду вперед. Как ловко и весело трудиться таким образом!

Пришли художники, дивились.

– Как просто! – сказал один.

Павел Андреевич ответил спокойно:

– Будет просто, если поработаешь раз со сто.

Он сидел перед картиной.

Пришел Жемчужников, долго молчал, смотря на картину.

Вдовушка смотрела мимо них.

Жемчужникову стало грустно, хотелось идти домой, отказаться от всего. Рисовать, только рисовать или совсем не рисовать никогда.

Он вздохнул и сказал:

– Если бы только можно было б вас, Павел Андреевич, после этой картины освободить от вечной заботы о деньгах…

– Вы не понимаете государя Николая Павловича, а он хорошо знает, что делает, когда дает мне деньги только на хлеб, – ответил Федотов. – Я существую в его царстве так, как существовал Белинский; мы должны работать непрерывно и неустанным трудом добывать право существования для гоголевского направления русского искусства.

– Быть может, Брюллов несчастнее вас, – сказал Жемчужников, – хотя он поехал на остров Мадеру отдыхать.

– Я и Шевченко, – ответил Федотов, – Брюллову благодарны как учителю. Пусть он будет счастлив.

РАЗГОВОР О ПРЕДМЕТЕ ЖИВОПИСИ И О КОЛОРИТЕ

«Посмотри, – сказал он (Федотов) мне, указывая на картину, – знаешь ли ты, кто мне открыл секрет этой краски? Карл П. Брюллов – я видел его во сне… и он мне рассказал, какую краску надобно употребить для подобного освещения».

П. С. Лебедев

Написать картину? Но что писать? Темы почти все запрещены.

Государственный совет обсуждал вопрос о лубочных картинах. Московский генерал-губернатор Закревский все старые медные доски, по которым печатались лубки, истребовал к себе, изрубил в куски и передал в колокольный ряд на переливку.

Государь император обсуждал вопрос о том, можно ли переиздать сатиры Кантемира, и решил, что не стоит.

Можно написать такую картину: приезжает институтка из Смольного в свой дом, дома бедно, как у Федотова.

Но пойди нарисуй! Скажут, что вмешивается в дела правительства, указывает, что воспитание неправильное.

Уж и так отношения испортились с начальством.

Советовали нарисовать картину «Посещение императором Николаем Павловичем Патриотического института».

Пускай будет: Николай Павлович держит на руках девочку. Так сказать, мадонна наоборот.

Можно нарисовать детей кругом, голубые жилки на висках, розовые прозрачные уши, головы, поднятые вверх.

Утешало одно: Агин освободился.

Пошел гулять, зашел далеко, ночевал у знакомого на Галерной гавани.

Комната для ночлега окнами во двор. В Галерной гавани тихо. Интересно было смотреть, как становилась все короче свеча и изменялось ее отражение в стекле окна.

На дворе поют петухи разными голосами, хриплыми, яростными, звонкими.

Помолчат и снова поют, как будто у них смена или караулы меняются.

Интересно было бы написать картину: деревня, утро еще почти без света, стоит человек у какого-то дома – это евангельский блудный сын вернулся к дому отца.

Почему нужно непременно о древнем «блудном сыне»? Почему не рисовать свое о своем?

Снова зажег свечу.

Что Коршунов дома делает? Не будет больше покупать он любимые свои лубки. Скучать будет Коршунов, старый финляндец.

Вспомнил: деревня, за окнами грязь, она еще не прочахла, она такая глубокая, такая липкая, что и ночью ее не забудешь. Грязь за окном. Темно. Дом отрезан. Гитара. Офицер. Мало света. В глубине денщик стоит и курит. Ночь. Поют петухи. Подробностей как можно меньше.

Надо, чтоб было понятно, каково этому офицеру, хотя, может быть, он и глупый. Утром пьет ячменный кофе, играет на гитаре.

Что он делает с тоски?

Свеча осветит самовар краем, гитара отразит свет, рубашка офицера освещена. В глубине денщик черноволосый. На первом плане стул твердого рисунка. Написать его, не отходя.

Как передать, что времени слишком много? Как дать картине центр тоски?

Висит в Эрмитаже картина: уютная комната, нарядная женщина у окна. Внизу, у нижней грани картины, служит собака, и видно, что женщине скучновато.

Но собака уютный зверь; собака служит охотно.

Пускай он кота дрессирует, кота выдрессировать почти нельзя, и видно будет, что время тому офицеру не нужно.

В темноте составил рисунок. Свеча горела уже бумагой у подсвечника.

Стало светать. Опять запели петухи. Рисунок на столе обозначался все ясней и ясней. Вдохновенье томило Федотова. Было совершенно невозможно лежать на одном месте.

Встал. Тихо прошел в сени, нашел там платье, а где сапоги? Взяли чистить?

Надел чьи-то чужие, очень широкие туфли, по улице шел спеша и с трудом. С Галерной гавани далеко.

Павел Андреевич шел домой по берегу Невы. Тихая луна забралась в небо, выбелила крутой шлем Исаакия, сделала черными набережные и матово-серебряной зимнюю реку.

Ночь над городом тихая, фосфорически белая. Каменные, тяжелые, высокоплечие атлеты в полосе луны борются у тяжелых колонн Горного института, разделенных глубокими черными тенями.

Вот и дом. Тихая улица под снегом, высокие, нетронутые сугробы, над сугробом – красное окно. Коршунов не спит, ждет.

Павел Андреевич хотел вспомнить, где он видел это сочетание темно-красного теплого цвета и фосфорически белого света луны.

Он вошел в комнату. Жарко. На мольберте стоял набросок: ночь, маленькая комната, на улице, вероятно, мороз, а тут лампа с красным абажуром, красная скатерть еще более окрашивает свет.

Офицер лежит на диване, закинув босую ногу; внизу красный свет переходит почти в черноту, и там видно, как белый пудель, вытянувшись, прыгает через палку.

«Как усилить это красное? Почему картина все еще бледна?»

Павел Андреевич взял кисть и присел у мольберта. Утром он, разогнув спину, отошел к двери и вдруг увидел, что маленький, тесный холст ожил: вокруг свечи уже горела бумага, огонь поднимался маленьким дымным столбиком, сало оплывало на медный позеленевший подсвечник.

Павел Андреевич лег, покрылся шинелью: от окна дуло.

Ночь проходила медленно. На той стороне улицы, за сугробами, запели петухи.

Вдохновение томило Федотова. Он скинул шинель. Тикали и вдруг замолчали часы.

Ночью был сон. Сон был такой: приходил Брюллов. Федотов встает; видит себя самого спящим на постели. Они вместе поставили картину у стула и рассматривали ее. Федотов широкоплечий, лысый, Брюллов очень постарел, а голова красивая – видно, что он болеет там у себя на острове Мадера.

– Мое сердце закрыто для всего, – сказал Федотов у картины, – имя печати – искусство. Я привык к неудаче, потому что выступил на арену артистом в пору шумно политическую.

Брюллов ответил:

– Душа дивится, восторги в иные минуты разорваны. Художник и талант, открой законы. Я очень несчастен. Жена моя спала с Николаем Павловичем. Слава моя опозорена, я вырвал у жены из ушей серьги, которые он ей подарил. В Италии обо мне пели песни, а теперь перестали. Сейчас я хочу забвения. Я не могу больше писать и, значит, не могу освободиться искусством.

Брюллов отошел от картины, посмотрел на нее, заслонил свечу, и свет на картине изменился сам.

– Ты как я, – сказал он. – Ты тоже рисуешь мучения святого Лаврентия. Горе нельзя заключить в картину, и рама не помогает. Николай Васильевич Гоголь лет двенадцать назад книгу свою «Арабески» издал, там он писал о картине моей «Последний день Помпеи». В той книге написал он и повесть свою «Портрет». В той повести я был идеалом жизни художника, и Чертков был в том виновен, что он не дошел до моего мастерства. После смерти Пушкина снова написал Николай Васильевич ту же повесть, в ней изменения большие, больше, чем у тебя в картинах. Повесть стала укоризненной, и в ней уже не я герой, герой в ней Александр Иванов, и о нем же он написал статью. Чертков в этой повести виновен уже не в отсутствии прилежания, а в измене искусству, в беглости кисти, в раболепности казенной.

Федотов (тот, который снился) возразил:

– Мы говорили об этом в мастерской.

– В первой повести Чертков просто продал набросок Психеи за портрет, в повести второй наложил художник на антик черты, сходственные натуре. Художник Егоров честный человек, и ведь он так учил рисовать нас. Мы так превращаем античные статуи в наших современников. Время наше в картинах наших отличается искусством только парикмахерским от прошлого. Мы передаем от времени своего только второстепенное.

Их было трое в комнате: Федотов (тот, который спал) сел на кровати и, смотря на тех двоих, ему приснившихся, сказал сиплым голосом:

– Гоголь мною уважается как человек, рукой гениальной написавший «Тараса Бульбу». Но известно мне, что Улинька Гоголя в той части «Мертвых душ», которую читал он недавно, работает способом чертковским. Я узнаю в ней драпировку в платье, она не переоделась, выйдя с антика в произведение реалистическое.

Брюллов поднял красивую голову и сказал:

– Совесть моя спокойна, она чиста, как цвет лица красавицы. Но как обмануть сердце? Гоголь ушел от меня к Иванову. Для Гоголя мои картины сейчас уже не картины.

Федотов, который снился, спросил того Федотова, который спал:

– Выдержим ли мы с тобой? Ты помнишь, что вчера приходили заказывать картину «Посещение Патриотического института государем императором»? Ты не отказался?

Федотов с кровати сказал обоим:

– Наслаждение искусством само по себе есть счастье. Нам дан дар подмечать строение природы, мы его передаем. Картина сама должна удовлетворить сердце.

– Ты пишешь о сегодняшнем дне, – сказал Брюллов, рассматривая набросок. – Это уже знакомо, но это недостаточно понято, это несколько анекдотично, как у французов.

– Это истина, здесь жизнь не перенаряжена, – ответил Федотов.

– А разве Александр Иванов, выведший живопись на вольный воздух, не связывает свои эскизы в религиозную картину?

– Он начал писать тогда, когда верил, – ответил Федотов. – А я пишу о сегодняшнем дне, в который верю, но не могу дописать этой картины. Скажите, учитель, как написать эту картину и почему я вас вспомнил?

– Я выпросил себе прощение и удачу, – ответил Брюллов, – стоя на коленях в зале академии. Каракалпаков выкупил меня ценой своей головы, но я верил в прекрасного человека, который вдыхает полной грудью и живет в искусстве – только в искусстве! – даже тогда, когда мы показываем в искусстве его гибель. Я сделал одну ошибку: я хотел освободиться только в искусстве – только красками, только гением и высокомерием художника.

Но хотя императрица позировала перед моим окном на коне и не уехала, когда пошел дождь, я остался рабом своей страсти, купцом, подбирающим золото во время извержения Везувия! Все было ошибкой. Не ошибается Александр Иванов, когда отказывается от жизни, для того чтобы нарисовать и воду, и деревья, и даль такими, какие они есть и какими их не умел он увидеть. А я только украшатель.

– Вы показали жизнь красивой, а не украшенной, и за вас поручаются Гоголь и Пушкин. Вы выучили меня и Шевченко.

– Да, я спас тебя от дилетантизма, я дал тебе кисть в руки. Я был другом Глинки.

– Карл Павлович, – сказал Федотов, – как написать эту картину? Научите меня.

– Ты хочешь написать красное красными красками, а это невозможно. Поверь в мороз, впусти мороз в комнату: вот здесь, над головой офицера, будет маленькое окно в четыре стеклышка, окно незамерзшее, – через него дай луну. А чтобы было просторно и далеко, в окно тесно впиши маленький домик под снегом. В окно того дома опять впиши красное и расстояние покажи живописью. И не верь, что первый план должен быть освещен больше, чем задний план… Ты дашь задний план сильнее первого, мороз даст жару этой комнате, и все увидят, что домик маленький, что он в лапах зимы и скуки, улица широка, пустынна… Ты понял? Лунно-фосфорическое, голубое и красное!

– Как «Последний день Помпеи»?

– Да, они бежали при луне, лава освещала багрово-раскаленным светом то, что уже было освещено молниями. Картина сделана из красного и голубого, из света первый раз понятого художником электричества.

– Значит, у меня будет так: я повторю ваш урок по колориту.

– Нет, у тебя будет живой человек, а не статуя, душная красная комната, великая пустынная зима и пудель, который мечется через палку, тревожный, замученный приказаниями, как сердце бывает замучено скукой. Ты это сделаешь, потому что ты реалист! Картина – это отверстие в мир, просвет в мир, во весь мир, а не только в картину.

– Но передо мною чудовище!

– Нанеси ему удар… Помнишь, как это звенело у молодого Пушкина?

Брюллов прочел, слегка скандируя:

 
И степь ударом огласилась;
Кругом росистая трава
Кровавой пеной обагрилась,
И, зашатавшись, голова
Перевернулась, покатилась,
И шлем чугунный застучал.
Тогда на месте опустелом
Меч богатырский засверкал.
 

– Надо нанести наполеоновский удар.

Брюллов сказал:

– Вот я и пришел к тебе как к равному, но я пришел к тебе не как к победителю. Ты тоже очень постарел сердцем. И повторяешь свои старые картины. Может быть, ты повторяешь одну свою картину о том, как прыгает пудель через палку и вечер уже, за окном красно, офицер лежит с гитарой на скамейке и пуделю кричит: «Анкор, еще анкор!» Ты хорошо передал свет и смотришь спокойно на сцену смерти. Ты как я, – продолжал Брюллов. – Ты тоже рисуешь мучения святого Лаврентия, но горе нельзя заключить в картину, и рамы не помогают.

– Я достигну своего, – сказал Федотов. – Победа стоит миллионы погибших в сражениях, и картина стоит миллионы эскизов. Надо применять стратегию наполеоновскую.

Брюллов повернул голову, красивую и ватную. Так рисовали антиков трудолюбивые немцы в академии, он был весь как будто нарисованный собственным учеником. Щеки брюлловской головы округлились, и он сказал улыбаясь:

– Наполеона не будет, Наполеон взят в плен Николаем – победителем мертвых, взят в плен на Бородине, среди памятников.

Голова Брюллова закинулась назад, как голова Лаокоона на гипсовом слепке, и он начал хохотать.

Федотов, который спал, поднялся на руках так, как подымается, теряя самосохранение, раненый под пулями.

Смех разрывал и его, он хохотал, как школьник. Тени на стене увеличились, разбились, источник света был как будто снизу. Сон раздвинулся, и Федотов проснулся хохоча.

Утренний свет уже промыл окно снаружи, оно было пробелено, чуть прожелчено. Смех был в комнате. Тело болело. Федотов заснул опять.

Потом тех двоих стало больше, чем два.

Тени утроились, потеряли головы, потом сон сдвинулся, перемешался и потерял слова.

Утром болел затылок.

Утром было неприятно во рту.

Пробуждался медленно.

Да, приходили вчера заказывать картину «Посещение Патриотического института».

Давали цену и говорили, что пора художнику улучшать свою репутацию политическую.

Около двух недель сидел Федотов. Размеривал по масштабу, распускал клей, клеил, раскрашивал, резал. Это очень успокаивало.

Он склеил большую белую коробку с прорезанными окнами. Стены расписаны под мрамор. Каждая колонна обработана под мрамор отдельно.

Коробка открывалась сбоку; внутри коробки колонны, ряды кроватей; каждая кровать с одеялом.

Можно дома проверять перспективу.

«Вот сюда войдет император Николай Павлович. Дети толпой окружат его. Он высокий, и сразу получится центр картины. Группа расположится как пирамида. Ребенок на руках будет переходом к детям внизу. Всю фигуру возьму из старой своей карикатуры».

Не хотелось вписывать в картину его, Николая, большелобого, толстого, слегка пучеглазого, как будто красивого.

Нет времени для картины о царе.

В это время многие картины писались неохотно. Время старой академии прошло.

Иванов тосковал, когда ему предлагали заведование росписью Исаакиевского собора, но он сумел отказаться.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю