Текст книги "Особые условия"
Автор книги: Виктор Пронин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 23 страниц)
А потом они шли по пустынному Поселку мимо черных деревянных изб, накренившихся заборов, мимо жеребят, гревшихся в теплом еще песке. Они несли ящик, взявшись за него с двух сторон, и его тяжесть притягивала их друг к другу.
Молчание было продолжением знакомства, придавало новый смысл тем легковесным шуткам, которыми они обменялись утром. И Званцев, и Анна понимали, что этот день не забудется, не затеряется в толпе других дней и будет сверкать освещенной вершиной, когда другие дни уже исчезнут в вечерних сумерках возраста.
– Ну что, Вовка, как грибы делить будем? – спросила Анна, осторожно нарушая молчание.
– Чего их делить... – Званцев чувствовал, что не все слова годятся сейчас, чтобы поговорить и попрощаться, не разрушив того, что возникло между ними за день. – Отнесем девчатам, пусть засолят... – Он хотел сказать, что грибы могут пригодиться на их свадьбе, но не решился. И сказал проще: – Не пропадут.
– Я не подорву твой авторитет, если скажу... если девчатам скажу, где была... и с кем? Они, конечно, не поверят, но все-таки...
– Скажи... – Званцев пожал плечами. – Ты в какой комнате живешь?
– А что?
– Вдруг в гости когда-нибудь загляну... Если женихи не поколотят.
– О! Они смирные, – с облегчением засмеялась Анна. Званцев ответил на ее невысказанный вопрос – будет ли продолжение их знакомства.
– А то заходи ты, – продолжал он. – Когда с досугом туго будет... Вон мое окно, угловое... Как увидишь, что светится, так и заходи.
– Заметано, – улыбнулась в темноте Анна.
Но продолжения не получилось. То ли слишком зыбкими оказались впечатления того дня, то ли Званцев замотался с производственными неурядицами, но первая же неделя, в течение которой они ни разу не встретились, поставила между ними стену. Потребовался год, прежде чем они снова стали близки друг другу, как тогда, на катере, на материковском берегу, близки настолько, что разговор о свадьбе сделался попросту неизбежным.
И была свадьба, и пригодилась небольшая банка тех самых материковских грибов, которые Анна суеверно хранила в чемодане, и Панюшкин произнес тост, и вообще было здорово! Как говорится, не было девушки в Поселке красивее и счастливее Анны, и не было парня красивее и счастливее Званцева, и члены Комиссии, отложив в сторону суровые свои обязанности, отдались свадебному веселью, и все звали молодых к себе в гости – в Москву, в Оху, в Южный, в Хабаровск, и ни у кого даже мысли не возникло, что через три года, в другом конце Острова, мягкой, влажной осенью кончится все то, что сегодня так шумно и радостно рождалось на глазах у всего Поселка.
В Москве Панюшкин рассказал мне, что сейчас Званцев живет в столице, заведует отделом в Управлении.
У него отдельный кабинет с видом на кремлевские купола. Его жена преподает иностранный язык в каком-то институте. Оба записаны в бассейн, плавают зимой и летом – это позволяет, говорят, сохранить спортивную форму. Вместе ходят на лыжах, вместе уезжают в отпуск, и вообще, ведут счастливый образ жизни. Да, у них двое детей.
Пожилая секретарша Званцева рассказывает об одной его странной привычке – когда на улице туман, он часами стоит у окна, глядя на узкую полоску воды Москва-реки, на золотые купола Кремля. Кто знает, о чем он думает... Во всяком случае, отвлекается Званцев от этого занятия неохотно, и, если кто направляется к нему по делу, секретарша в знак особого расположения может посоветовать зайти на следующий день. «Сегодня у нас туман», – говорит она.
Слова, которыми Панюшкин очень гордится:
– Ферзем может стать каждая пешка. После смерти.
* * *
– Ну что, дорогой друг Михайло, подошла твоя очередь давать правдивые показания. Надеюсь, они будут чистосердечные, полные и объективные, – молодые зубы Белоконя сверкнули весело и свежо.
– Чего меня допрашивать – рапорт в деле, – Шаповалов озадаченно провел рукой по круглой стриженой голове. – Там все изложено чистосердечно, как ты говоришь.
– Не помешает. Слог у тебя больно суховат... И потом, мне интересно, что ты за человек есть и почему участковым на шестом десятке лет заделался. Так что давай, валяй. Без утайки и без робости. Записывать все не буду, только то, что к делу относится.
– Чего валять-то? Мне вопрос нужен.
– О, вопросов у меня больше, чем болезней! Как стал участковым?
– Как стал... Был шахтером, неплохим шахтером, между прочим, есть чего на стенку повесить – грамоты всякие, листы похвальные... До орденов, правда, дело не дошло, хотя и не возражал бы.
– Не горюй, Михайло, орден на новом поприще получишь.
– Да бог с ним, с орденом... Нынче все молодых награждают, им, видать, нужнее. Ну, так вот, работал в Бошнякове, здесь же, на Острове. Недалеко от Александровска. А там всего одна шахта, и на той шахте одна добычная бригада...
– Какая-такая?
– Добычная. Которая дает уголек на-гора. А обслуживают ее тринадцать проходческих бригад. Опять непонятно? Ну те, которые готовят забой для этой, добычной. В чем дело, спрашивается? Откуда такая дикая производительность труда? Дело в условиях залегания. Пласты угольные там, мало того, что полметра мощностью, да еще смяты, разорваны, перекручены, сдвинуты... Не шахта, а наглядное пособие. Все, что с пластами может случиться, – в Бошнякове есть тому пример. Только наладимся, бывало, давать приличную добычу, только комбайн заведем, конвейерную линию отладим, и на тебе – кончился пласт. Где он? Выше? Ниже? Или его вообще на сотню метров в сторону швырнуло? Ищи-свищи... А мощность пласта такая, что работать приходится лежа, на карачках, сверху наседает, кровля рыхлая, сыплется, не всегда успеваем технику вызволить.
– Скажи, Михайло, вот и работа тяжелая, и с жильем, наверно, паршиво, и со снабжением... Что же тебя там держало? Ответь мне на такой неприличный вопрос.
– А черт его знает! Зарплата хорошая, но не в ней дело. Нет. Ни за какие деньги не заставишь людей уродоваться по две смены, вручную вкалывать, не заставишь комбайны, чуть не рискуя жизнью, из забоя вызволять, под куполами костры возводить.
– Костры?
– Когда обрушивается кровля, над выработкой образуется купол метров десять вверх. – Шаповалов заволновался, заговорив о знакомом, пережитом. – И эта яма дышит над тобой, время от времени из нее вываливаются этакие булыжники тонны по полторы-две, а ты не знаешь, на чем там вверху все держится, не знаешь, обрушится через минуту или через две. Вот тогда единственное спасение – внизу под куполом костер кладут: два бревна вдоль, на них два бревна поперек, а на них опять вдоль... И выкладывается такая башня до самого верха купола, чтобы последние бревна потолок подперли. Тут главное – не содрогнуть купол, быстро выскочить, когда камушек вдруг дышать начнет.
– Моя ты деточка! – воскликнул Белоконь. – Надо же, какая еще работа бывает на свете!
– Знаешь, Иван Иванович, живешь вот так, с людьми общаешься, то-сё, а где-то в тебе чувство такое, что настоящая твоя жизнь, честная, ответственная, справедливая, не знаю, как еще назвать, идет где-то рядом и даже не касается тебя, не знаешь, какая она на самом деле, твоя истинная жизнь. Так вот, когда клал я костер и камни вокруг меня падали, будто под обстрелом находился, казалось, что началась, наконец, моя та самая, долгожданная жизнь. И сейчас вспоминается не гнилое жилье, не худая спецодежда, вспоминаются случаи, когда настоящую жизнь почувствовал. Такие случаи – они как костры человека подпирают, понял? Чем больше их, тем прочнее купол над тобой, тем тверже на земле стоишь, и не сковырнет тебя ни злобство людское, ни беда какая или хворь. Не надо только уходить от таких случаев, когда подворачиваются, использовать их надо полностью, как жилу золотую.
– Ох, Михайло, и говоришь ты, перебивать не хочется. Но уж если сам остановился, вернемся в шахту.
– Давай в шахту, сам по ней соскучился, снится иногда, до сих пор снится... И купола, и люди, и разнарядка... Что интересно – дождь в сопках пройдет, а через неделю начинает нам за шиворот капать. Мы даже с ребятами спорили иной раз – за сколько дней дождь до забоя доберется. Точно угадывали. Да что дождь – туман на сопки ляжет, и то чувствуем его там, на глубине.
– И однажды тебе все это надоело?
– Нет, какой надоело! Работа в шахте тяжелая, но после нее к другой трудно привыкнуть... Вот ты, Иван Иванович, знаешь, как наша планета пахнет?
– Планета? Ну ты и хватил... Не нюхал я как-то планету, не доводилось. Землей, наверно, пахнет, чем же еще?
– Какой землей? Черноземом? Перегноем? Мусором каким? Травами? Все это, мил человек, запахи поверхностные, посторонние, в общем-то. А вот в шахту спустишься, о! Только там и почувствуешь. И чем глубже, тем он сильнее, чище! Не могу я тебе этот запах описать, самому надо почувствовать. Влажный такой запах, серьезный, сравнить не с чем, отвлечешься от работы, посидишь, тревога берет... И задумаешься – вот она какая, могила-то, вот что, оказывается, ждет тебя вскорости.
– О могиле не будем. Итак, ты ушел из шахты?
– Да, придавило меня маленько... Все комбайн пытались вызволить, зажало его кровлей, не удалось, а меня прищемило. Ногу. Ходить можно, а работать, шахтером работать – нет. Но жить-то надо? Я говорю не только про деньги... Жить надо. Жить! Кончил курсы, и вот пожалте, участковый. Хотя с шахтерской пенсией тоже кантоваться можно. Но у меня две дочки на Материке, учатся... Все замуж никак не выйдут, все, вишь ли, парни им не те попадаются.
– Понял. Теперь, Михайло, о том вечере, когда чрезвычайное происшествие у вас стряслось, – Белоконь подпер ладонью щеку и замер, словно приготовился услышать нечто невероятное.
– Так, дай сообразить... Было уже часов восемь. Начался буран. Панюшкин командует – укрыться в окопы. В школе занятия прекратили, танцы отменили, что можно, закрепили, аварийные бригады оповестили на всякий пожарный. Пограничники подтвердили – прогноз серьезный. Конечно, всем об опасности пожаров напомнили, в такую погоду ветер даже из сигареты столько огня высекает... курить страшно. А в печах гудит так, что обыкновенные дрова синим огнем горят!
– Ну и брехать ты, Михайло, здоров!
– А твое дело слушать. Так вот, работы свернули, Поселок, можно сказать, замер.
– Один магазин остался?
– Да, с магазином промашка вышла. Но с другой стороны, вроде бы все правильно. Я потолковал с Панюшкиным, и он говорит, что уж коли буран начинается, надо людям продуктами подзапастись, а то наутро и магазина под снегом не найдешь. Действительно, перед буранами у нас запасаются консервами, хлебом, сахаром...
– Водкой?
– И водкой тоже, а как же! Ты меня водкой с толку не сбивай. В девятом часу Андрей Большаков приволакивает ко мне в отделение этого бандюгу, Витьку Горецкого. Так, мол, и так, докладывает, человека порезал. Лешку Елохина.
– Горецкий был избит?
– Не заметил. Я еще подумал тогда – вот подлец, улыбается. Парень он видный, ничего не скажешь, но злобный какой-то, все по сторонам глазами шныряет – не то кого боится, не то сам укусить подбирается. Допросил я его, как положено, Большакова Андрюху тоже допросил, протокол составил, ты читал этот протокол... А самого запер.
– В камере уже кто-то был? – невинно спросил Белоконь.
– Да, Юра Верховцев. Парнишка он ничего, но за ним глаз да глаз нужен. Родители его здесь, в Поселке живут, из местных они. И какая-то ему в голову дурь влезла – все хочет доказать, что он не хуже других. Другие-то весь Дальний Восток объездили, на островах побывали, в страны всякие плавали, народ у нас пестрый, а Юра в Поселке все свои шестнадцать лет отбарабанил.
– О том, что запрещено в одной камере оставлять взрослого и подростка, ты, Михайло, конечно, знаешь?
– Да у меня всего одна камера! Что мне было делать – Горецкого домой забирать? Отделение милиции на дому открывать? Ты, мил человек, учитывай обстановку, условия, возможности!
– Дальше?
– Часов в девять домой отправился. Еле добрался. Ни один фонарь уже не горел – на подстанции предохранители полетели, кое-где провода не выдержали... А в десять звонок. Так, мол, и так, окно в отделении выломано, и ветер там уже гуляет, и снег наметает, и все, что угодно твоей душе, там происходит. Сбежали. И Горецкий, и Юра.
– Как же они удрали?
– А! Вывинтили шурупы, которыми решетка крепилась, распахнули окно и были таковы. К буровикам направились. Это около сорока километров. В такую погоду их можно и к сотне приравнять. Трезвым на такое не решишься.
– Чем они вывинтили шурупы?
– Набойкой от каблука. Нашел я эту подковку... В инструкции ведь не сказано, что задержанных разувать полагается?
– Горецкий знал, что рана у Елохина не опасна для жизни?
– Думаю, не знал. Крови было много, к Лешке он не подходил. Наверно, мог решить, что вообще... Большаков притащил его, втолкнул в отделение и говорит, что вот, мол, подонок, Лешку порезал.
– И там, на Проливе, встретившись с Большаковым, Горецкий мог подумать, что терять ему нечего? Что, мол, одним больше, одним меньше...
– Кто ж его знает, что он подумал! Конечно, если решил, что Лешку насмерть убил, то не исключено... с отчаяния... или со злости...
– Продолжим. Итак, десять часов вечера. Ты получаешь сообщение о том, что задержанные сбежали. Твои действия?
– Первым делом отправился к Нинке Осокиной. Горецкий живет у нее на положении хахаля. Но опоздал. Были они у Нинки, оделись потеплее и ушли. Не сказали куда. Но Нинка догадалась – к буровикам. Оттуда надеялись выбраться в обжитые места. Потом я направился к Верховцевым – была у меня надежда, что Юра все-таки домой вернулся. Это только сказать – сходил... На самом деле – сползал. Колька дома? – спрашиваю. А старики, извиняюсь, на меня шары выкатили. И началось. Тут уж не до преступников – людей спасать надо. Шофер ты или начальник, преступник или молодожен. Закон у нас такой. Неписаный, правда, закон. Спасать. Разбираться потом будем. Это как на шахте – завалило одного парня, сутки не выходили, все откапывали, руки в кровь изодрали, но спасли. А вечером ему же и шею намылили – заслужил.
– Твои действия, Михайло?
– Звоню Панюшкину. У него люди, техника, связь с пограничниками. Он все и развернул. Аварийные бригады на Пролив направил, по старой дороге к буровикам, у пограничников два наряда выпросил – те по своим маршрутам пошли. А я тем временем дружинников собрал, того же Андрея Большакова, еще человек пять. Трое двинулись по берегу, еще трое вдоль обрыва. Под этим обрывом и нашли Большакова. Пограничники нашли – собака его почуяла.
– Андрей? – переспросил Панюшкин. – Большаков? А разве это было не при тебе? Да! Ведь ты к тому времени уехал. С ним произошла невероятная история. Не успел он на ноги подняться, по Поселку с палочкой ходил, и вдруг – бац! Прикатывает его жена! С ребенком малолетним! Тут еще выясняется, что ребенок не Андрея! – Панюшкин досадливо хлопнул себя ладонями по коленям. – Мы как узнали, за голову взялись – что делать? Ну, в самом деле, прилетает почтовый вертолет, и вместе с мешками, письмами, посылками вываливается этакая симпатичная толстопятая девчонка и такой же крепкий, как она, но маленько симпатичнее ребенок! Каким-то образом, через десятые руки узнала она, что Андрюха на Острове от ран помирает и некому ему, бедному, бинты сменить и воды подать. Представляешь? Бросила она своего нового ухажера и в чем была – на Остров! Надо Андрею отдать должное – вел себя достойно. Хотя и разболтала баба в первый же день, что ребенок чужой, назад ее не отправил. Ребята в общежитии потеснились, так что маленькую комнатушку мы им дали. Там, правда, и иней по стенам, и отопление неважное, но ничего, перезимовали. Ребенок даже не заболел ни разу. До конца они были у нас, последним пароходом уехали все трое. На Украину подались, домой. Андрюха мне на прощание прямо сказал: наелся, говорит, северу, не знаю, надолго ли, но пока пауза требуется. Опять же, говорит, поправочку маленькую сделать необходимо – баланс в семье восстановить. Своего ребеночка хочу, говорит, посмотреть. Дескать, убедился, что Зойка моя управляется с такими делами, пусть еще разок поднатужится.
– А к ребенку как относился?
– Не обижал, нет. Но и горячих отцовских чувств я не замечал, – Панюшкин прищурился, будто где-то там, за окном, в неимоверной дали видел, как опускается в снежной пыли вертолет и высаживается из него жена Андрюхи Большакова, растревоженная предстоящей встречей с умирающим мужем. – Где они сейчас, как живут – не знаю. Потерялся след... Жаль. Увидишь случайно, дай мой адресок, глядишь, напишет, вспомнит старика. По моим прикидкам большим человеком должен стать. Дело знает, работать любит, голова варит. И было в нем, знаешь, непробиваемое такое спокойное достоинство, уверенность – что бы с ним ни произошло, кончится все как нельзя лучше. Такой человек.
* * *
Льдистая луна висела над поселком, и широкая лунная дорога вела прямо к вагончикам водолазов, к тому месту, где на дне готовили траншею для трубы, еще и еще раз опускались под воду – убедиться, что конец трубы не сдвинуло сильным течением и что стыковка возможна. Там же, у вагончиков, были подготовлены ледорезные машины, тросы, прозрачной рощицей стояли всевозможные знаки, предупреждавшие о прорубях, майнах, торосах и прочих опасностях, которыми был так богат неподвижный, поблескивающий под луной Пролив.
Панюшкин и Званцев спустились к берегу и даже не заметили, как ступили на лед. Сойти с укатанной тягачами и вездеходами дороги, заблудиться было невозможно даже ночью.
– Трос лопнул! Вот что нас крямзануло, – неожиданно сказал Панюшкин. – Как раз вон на том месте стояла флотилия, когда лопнул трос. Старым оказался... Или мы пожадничали – слишком большую плеть взялись протаскивать! – с каждым словом изо рта Панюшкина вырывались голубоватые облачка пара, мороз был явно за двадцать градусов.
Они шли мимо сверкающих изломов льдин, тянувшихся вдоль дороги, как сигнальные огни посадочной полосы. В самой бесконечности ледяной пустыни ощущалось что-то гнетущее, безнадежность охватывала душу, и нужно было сделать над собой усилие, чтобы не поддаться слабости, состоянию беспомощности. Не верилось, что где-то далеко-далеко, за покатым изгибом земного шара гудели большие города, по теплым рекам и морям плыли праздничные пароходы, на них звучала музыка, а нарядные, загорелые мужчины и женщины жили совсем другой жизнью, настолько чуждой здесь, что казалось, будто там другая планета.
– Что говорить, Николай Петрович, – неохотно откликнулся Званцев, – трос оборвался, потому что был старым, это надо признать. А новый... Вместо нового троса Хромов привез газовые баллоны.
– Но, согласись, газовые баллоны здорово нас выручили. Не будь их...
– Он поехал за тросом и должен был привезти трос, потому что мы ждали трос. А кислород у нас был.
– Нет, – твердо сказал Панюшкин. – Хромов поступил правильно. Он не часто поступал правильно, но тогда проявил здравый смысл, хватку настоящего снабженца, и у меня не повернется язык обвинить его. Кислорода оставалось на два дня. Не завези он баллоны, дожидаться бы нам их еще месяц. Ведь не могли мы предполагать, что трос лопнет.
– Могли, – спокойно сказал Званцев. Он шагал чуть впереди, лишь иногда оглядываясь на отстававшего Панюшкина, и тогда большие квадратные стекла его очков вспыхивали холодно и ясно. – Именно поэтому и послали Хромова за тросом. Ведь мы почему-то послали его за тросом? Признаю – без тех баллонов сварщики простояли бы день, два, на худой конец – неделю.
– Вот видишь! Вот видишь! – азартно подхватил Панюшкин, будто ему удалось доказать свою правоту не только главному инженеру, но и вообще всем сомневающимся.
– В простое сварщиков, – невозмутимо продолжал Званцев, – большой беды не вижу. У нас был запас сваренных секций. Но когда лопнул трос, остановилась стройка, все, кроме сварщиков. Конечно, Николай Петрович, сейчас говорить об ошибках легко... Но, признайте, такой человек, как Хромов, вреден для стройки. И вообще – он везде вреден. Для людей, с которыми общается, для земли, по которой ходит. Гнида он. Я бы на вашем месте...
– Ну-ну! Интересно, с чего ты начнешь, когда окажешься на моем месте!
– Я не уверен, что окажусь на вашем месте, – Званцев чутко уловил ревнивую нотку в голосе Панюшкина. – Я не уверен даже, что мне хочется оказаться на вашем месте. Но, кроме шуток, почему вы его не выгоните, Николай Петрович? Почему вы не уволите его за прогулы, за пьянки, за халатное отношение к своим обязанностям, хотя бы за то, что он терпеть вас не может. И вы тоже, я замечал, от него не в восторге. Так почему не отправить его с первой же оказией в Оху, на Материк, в Южный, вообще к чертовой матери?
– В самом деле... Почему? Жалко. Старый человек, всю жизнь на Острове... Куда он пойдет? Некуда ему идти. Алкаш. Никто его не возьмет. Кроме того, он не так уж бесполезен для стройки. У него широкие связи на Острове, всех знает, не думаю, что новый человек на его месте смог бы работать лучше. Здесь всего не хватает, а Хромов кое-как выкручивался. Не всегда, не везде, но худо-бедно сводил концы с концами. А ты бы выгнал его?
– Да.
– Старого и одинокого?
– Тем более. Терпеть не могу старых и одиноких. Я для него за лекарством сбегаю, переночевать пущу, Одежкой поделюсь, милостыню подам, если попросит, но на работе старого одинокого пьяницу держать не буду. Слишком много они думают о своей старости, о своем одиночестве, из-за этого у них не хватает времени ни на что другое. Более того, они даже преисполнены чувством некой правоты, вроде остальное человечество в чем-то провинилось перед ними, не оценило их заслуг, способностей, каких-то там помыслов и замыслов! Пьяницы бездарны и тщеславны! Если способному человеку есть что сказать, есть чем заняться – у него не останется времени на пьянство.
– А если запил способный? – усмехнулся Панюшкин.
– Значит, он считает, что ему маловато начислили денег, славы, почестей! Значит, он работал только ради этих вещей и запил, не дождавшись их! Назначьте Хромова начальником стройки, и он бросит пить! Спесь и без водки достаточно вскружит ему голову.
– Ты его выгонишь, зная, что он окончательно сопьется, пропадет, подохнет под забором?
– Да! Да, Николай Петрович, я выгоню его немедленно! Зная, что он подохнет под забором к вечеру того дня, когда я подпишу приказ об увольнении. Я выгоню его даже в том случае, если какие-то высшие силы подскажут мне, что со мной в свое время поступят так же.
– Жесткий ты человек, Володя.
– Николай Петрович, это не первая ваша стройка... Двадцать, тридцать лет назад вы бы держали его?
– Пожалуй, нет. Но ведь тогда и он был бы на тридцать лет моложе.
– Не передергивайте, Николай Петрович! Я не о возрасте говорю, а о подходе к таким людям.
– Не добивай, Володя. Не надо. Наверно, здесь я сплоховал. Хотя... хотя не уверен в этом. Я не уверен в том, что сила заключается в безжалостности. Безжалостность-это признак слабости. Сила в доброжелательности и снисходительности.
– Полностью согласен! – воскликнул Званцев. – Снисходительность и благожелательность – это прекрасно! Это здорово, Николай Петрович! Это возвышенно и гуманно! Это достойно человека самого высокого пошиба! Но! Когда речь не идет о десяти миллионах. Когда речь не идет о двух потерянных годах. Когда есть сила, есть возможности, позволяющие быть снисходительным и доброжелательным. Тогда – пожалуйста. Но когда этого нет, нужно обходиться менее красивыми жестами. Я не утверждаю, что во всем виноват Хромов, не утверждаю, что вы допустили слабинку. Но если увижу, почувствую, если просто блажь мне такая в голову придет – заподозрить, что когда-нибудь в самой последней мелочи Хромов даст промашку, если когда-нибудь в будущем не смогу доверить ему дело, за которое он получает деньги, выгоню. Может быть, я буду не прав по отношению к Хромову, но я буду прав по большому счету – перед государством, перед людьми, которые уродуются здесь.
Не сговариваясь, они остановились посреди дороги, посреди Пролива, одни едва ли не на всем белом свете, остановились и с минуту молча смотрели друг на друга, маленький, взъерошенный Панюшкин с воинственно вскинутой головой, и высокий, с тускло мерцающими очками Званцев.
– Что ж, – проговорил Панюшкин, – тебе не откажешь в своеобразной логике. Кое в чем могу с тобой согласиться. Но, полагаю, Володя, есть более высокий счет. Да, он не всегда выгоден с финансовой точки зрения. Но он есть, этот более высокий счет. И слава богу, что люди думают не только о выгоде и целесообразности. Понимаешь, когда не берутся в расчет люди, все остальное попросту теряет смысл.
– Согласен, Николай Петрович. Поэтому, заботясь о людях, я с еще большей охотой уничтожу Хромова.
– О людях можно заботиться и не уничтожая Хромова. Когда начнешь уничтожать, трудно бывает остановиться.
– Знаете, Николай Петрович, мы ничего друг другу не докажем. В нас разные программы заложены. Вы правы сейчас, в споре, но в жизни... У жизни иная логика.
– Правильно, у жизни своя логика. Но как раз я в нашем разговоре отстаиваю логику жизни. А ты отстаиваешь логику волевых решений, право решать, кого уничтожить, а с кем можно и повременить для пользы дела. Другими словами, Володя, ты не склонен дожидаться, пока жизнь все расставит по своим местам, пока она каждому воздаст по заслугам. Все это ты намерен сделать сам. Немедленно. Я правильно тебя понял?
– Мне известны случаи, Николай Петрович, когда жизнь воздала человеку по заслугам спустя несколько веков после его смерти. Знаю я и о человеке, которому лишь спустя тысячелетия удалось занять в истории подобающее ему место. Вам не кажется, что жизнь иногда сильно запаздывает со своими дарами, со своими выводами?
– Да, за ней это водится. Зато она не ошибается.
– Николай Петрович, а вам не кажется, что если мы во главу угла будем ставить боязнь совершить ошибку, если именно это будет иметь для нас самое главное значение, то именно здесь мы и допустим ошибку? Ошибки двигают развитие человечества и развитие каждого отдельного человека не меньше, нежели самое верное решение, самое безошибочное действие. Согласитесь, что...
– Соглашаюсь. Даже не дослушав тебя. Потому что все сказанное тобой совершенно верно. Но ты, Володя, сделал маленький шаг в сторону и сразу оказался неуязвимым в споре. Мы говорили об отдельном человеке, со своей судьбой, своими слабостями и недостатками, а ты перенес свои доводы на человечество. Так нельзя. То, что справедливо для одного человека, может оказаться вопиющей несправедливостью даже для двух, не говоря уже о двух миллиардах. И наоборот. Да, в науке отрицательный результат бывает не менее полезен, нежели результат положительный. Но эта закономерность неприемлема для отдельного человека. Здесь каждый отрицательный результат – это катастрофа, смерть, Тайфун. Убери Хромова – и наш коллектив оздоровится. А Хромов? Что станется с ним? А если завтра кто-то решит, что и ты недостаточно полезен?
Оставшуюся дорогу шли молча. Миновав вагончики, Панюшкин и Званцев подошли к самому краю льда. Промоина напоминала широкую черную реку. Мускулистая, ледяная вода с тихим шелестом проносилась у самых ног.
Было что-то жутковатое в ее скорости, в черноте, в неподчиненности самым очевидным законам природы – вода не замерзала, хотя температура временами опускалась до тридцати градусов мороза. Вихрящимися потоками она вырывалась из-под сжимавшего ее льда и снова уходила под лед. Лунные блики перекатывались, исчезали и снова возникали на поверхности. Неудержимо и мощно неслась многометровая масса воды, чтобы вскоре, замерев на несколько минут, с такой же силой ринуться обратно. Из десятка километров, составлявших ширину Пролива, только эти двести метров не могли замерзнуть, и казалось, никакие морозы, никакая сила не заставят воду остановиться.
Постояв, Панюшкин и Званцев, не говоря ни слова, пошли от промоины. В вагончике, где на ночь обычно оставались дежурные, светилось окошко.
– Зайдем? – спросил Званцев.
– Вряд ли они обрадуются. Начальство должно знать свое место и свое время. Нечего по ночам шастать да честной народ пужать.
Званцев первым поднялся по маленькой лесенке, без стука открыл дверь и вошел. Поднявшийся следом Панюшкин увидел, что они и впрямь пришли некстати. На табуретке меж двумя лежаками стояла початая бутылка водки, лежали куски рыбы, хлеба.
– Никак начальство! – в притворном ужасе воскликнул водитель вездехода Костя, который по совместительству был еще и парикмахером. Вторым дежурным был толстый, с округлой рыжей бородой Порфирьич, известный в Поселке еще под кличкой Дедуля. Никто не знал его имени, фамилии, доставало клички да отчества. Неуловимо быстрым движением он подхватил бутылку и так ловко сунул ее куда-то, что Панюшкин даже не заметил.
– По какому поводу? – спросил Званцев, присаживаясь на лежак.
– Да вот, – Дедуля развел широкими, почти медвежьими лапами, – о жизни разговор зашел. – Он виновато поморгал маленькими глазками, окруженными короткими светлыми ресницами, пытаясь прикинуть – как у начальства с настроением, не ошибется ли, предложив присоединиться... – Николай Петрович, вы, может, того... а?
– Что, Порфирьич?
– Я говорю, может, с морозца-то оно и ничего... Только на пользу, а? Кровь быстрее побежит, а?
– Дао чем ты? Что-то я не пойму тебя? – беспечно спросил Панюшкин.
– Говорю, что, если, к примеру, это самое... Ну, в общем...
– Выпить предлагает, – улыбаясь, пояснил Костя-парикмахер. – А слово «водка» вымолвить робеет. Язык не поворачивается. Точно-точно, Николай Петрович! Как на Материке поклялся не пить, так больше этого слова и не произносит.
– Начинать надо с малого, – подтвердил Дедуля. – Слова, которое обозначает эту самую жидкость, для меня уже нет. Думаю, вскорости и от нее самой отказаться.
Так что, Николай Петрович, пригубите?
– О жизни, значит, разговор, – Панюшкин присел рядом со Званцевым, снял шапку, расстегнул куртку, озябшими ладонями потер лицо. – Ну, разливайте, чего тянуть.
На крючьях, как шкуры каких-то человекообразных зверей, висели скафандры, красные блики из раскрытой печи играли на их резиновых складках, на круглых стеклах водолазных шлемов. Панюшкин с улыбкой наблюдал, как радостно засуетился Дедуля, как ловко управлялся он со своим животом. Казалось, достаточно ему поднять руку, чтобы в ней оказался стакан, бутылка, рыбина. Постепенно табуретка приобретала вид накрытого стола.
Панюшкин знал нескладную, известную всему Поселку судьбу Дедули. Когда-то он был режиссером телевидения, снимал фильмы, будто бы даже неплохие фильмы, любил дальние командировки, но потом бросил студию и ушел руководить кружком юных кинолюбителей, а оттуда подался в фотографы городского ателье. И жил, и работал Дедуля шумно, на годы вперед планируя собственное процветание. Когда-то, женившись на красотке из украинской деревни, он, не раздумывая, уволился с работы, решив разводить арбузы. И настолько был уверен в успехе, что немедля засел за составление плана дома, который построит, когда продаст богатый урожай.