![](/files/books/160/no-cover.jpg)
Текст книги "Случайное обнажение, или Торс в желтой рубашке"
Автор книги: Виктор Широков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 21 страниц)
ТАЙНА РОЖДЕНИЯ
1
Так начинают: года в два от мамки рвутся в тьму мелодий, щебечут, свищут, а слова являются о третьем годе… От детства у меня, Владимира Михайловича Гордина, осталось немного воспоминаний. Помню, года в три пытаюсь взгромоздиться на высокий ошарпанный табурет и, хватаясь ручонками за нижнюю раму, вглядываюсь в узкое длинное оконце над дверью, чтобы увидеть отца и мать. За дверью – амбулатория, где великаны родители в белых медицинских халатах ведут прием больных. За стенами дома – хутор Кругловка. Помню ещё летний пронизанный солнцем сад, где с трудом бочком протискиваюсь между кустами терновника; ягоды темные, сочные, кисло-сладкие и – шипы. Красота и сладость всегда окружены препятствиями – отпечатывается в сознании, а может гораздо глубже, в подсознании и генной памятью переходит к дочери. Няня вытаскивает меня из кустарника и несет к родителям.
Что делать страшной красоте, присевшей на скамью сирени, когда и впрямь не красть детей? Так возникают подозренья. Лёгкие подозренья, что я – неродной сын, приемыш, витали у меня весь школьный период. (Младшая сестра моя знала об этом с пяти лет, то есть с моего десятилетнего возраста. Однажды она, гостя и ночуя у бабушки, услышала с печки разговор соседей, жалевших её мать и её брата. Недавно, при встрече по печальному поводу, я спросил её, почему она мне тогда ничего не сказала. Ответа не было, она и не помнила уже почему. Скорее всего по-женски пожалела. Пожалела и побоялась передавать подслушанное).
Так начинают понимать, и в гуле пущенной турбины мерещится, что мать не мать, что ты – не ты, что дом – чужбина. В детстве нередко я чувствовал себя изгоем. Отец (отчим) бил меня нещадно, изуверски, то пиная ногами, то душа за горло и выдирая язык, когда ему казалось, что я провинился или надерзил, когда просто был пьян. Мать тоже иногда могла мне всыпать за дело, скажем, если я в новом зимнем пальто отправлялся вдруг прыгать с крыш сараев в сугробы и приходил домой в заледенелом одеянии с оторванными пуговицами, но чаще всего она пыталась меня защитить, хотя бы словами, равно как и любимая бабушка Василиса Матвеевна, изредка наезжавшая подомовничать, поводиться с двумя малыми детьми, поскольку родители целыми днями на работе.
У меня появилась сестра Нина, почти на пять лет меня младше, а такого понятия в заводе, как ясли или детский сад практически не знали. У меня, словно у барчука, всегда были няньки, молоденькие девчонки, сбежавшие из сталинской деревни от колхозной повинности и мечтавшие получить в городе паспорт и, если повезет, удачно выйти замуж. Сестре от отца тоже доставалось на орехи, причем она была более упрямой и реже шла на компромиссы, нежели я, назовём этим мудреным словом стояние в углу, рыдающие извинения, ползания по полу и немедленное беспрекословное выполнение домашней рутинной работы вроде мытья крашеных полов или протирания влажной ваткой или марлевой тряпицей листьев у фикуса, а также у домашней декоративноой розы, стоявших гордо в кадках в парадном углу залы, как именовалась большая комната нашего рубленого из брёвен дома под шиферной крышей.
Но начав наказывать сестру за что-либо, отец все равно переходил ко мне, как к более благодатному материалу, словно скульптор – с пластилина и глины на мрамор или бронзу. В сложном, по-своему виртуозном процессе битья отец, уставая (а я, естественно, изворачивался, как уж, подставляя под удары голову с мощным костяным прикрытием овна, именно таков мой знак Зодиака, а не нежные филейные места) ронял иногда бранные слова, адресованные мне, типа "сучонок", "выблядок" или "волчонок", последнее определенно было почти одобрением и признанием моей неосознанной тяги к свободе.
Однако, в то же самое время меня не обделяли ни в еде, ни в одежде, впрочем, как мы тогда были одеты, словно в униформу: фланелевые шаровары с подпушкой фиолетового или ядовито бордового цвета, мощно линяющие при стирке, застиранная рубаха и хорошо, если вельветовая, куртка (вельветка). Бегали подчас босиком, кожа на ступнях грубела, только на выход имелись летом сандалии или почти солдатские ботинки на шнурках, которые в целях экономии денег и времени отец нередко чинил сам подручными методами, вкусно вакся дратву и ловко работая сапожным ножом и шилом, что превращало рукомесло в домашний театр. Зимой носили валенки с галошами или подшитые автомобильной резиной.
И потом главное – мне давали много читать, учиться, не выталкивали в работу, в зарабатывание денег, которых катастрофически не хватало, и я хотел после седьмого класса уйти в фельдшерское училище, чтобы скорее стать самостоятельным, впрочем по дому (а он у нас был частный, собственный, хотя мы были все-таки горожане, а не деревенские жители) приходилось трудиться немало: и животину (кроликов, поросят, кур) покормить, убрать за ними, и колка-переноска дров, которых заготавливалось впрок на две-три зимы, и носка воды ведрами из далекой колонки, пока мы не провели наконец водопровод. Ведра носили на коромысле, но я рано, по – мужски стал носить в руках, широко их разводя при носке и стараясь не пролить воды и не облиться.
Так вот все мелькающие словно искры мысли о своей незаконнорожденности, особенно в процессе чтения (сотворчества) исторических романов Вальтера Скотта или Виктора Гюго, вызывающих острое чувство сопричастности происходящему в романе и уподобление одному из героев оного, так же быстро гасли, не переходя в устойчивый пожар отчуждения от родителей, хотя настоящей близости и теплоты родственных чувств почему-то не было.
Шло безжалостное время, я закончил мединститут, женился, учился в спецординатуре, готовясь в командировку за рубеж, отслужил в Советской Армии врачом воинской части № 75624, стал отцом прелестной крохотной дочери и поступил в Литературный институт при СП СССР, что в Москве, словом, жизнь шла по намеченному мной плану со всеми изъянами непредусмотренных капризов судьбы и разгула природных стихий, как однажды на квартире тестя в городе П. раздался телефонный звонок, и незнакомый нежный девичий голосок, осведомившись прежде всего, действительно ли я тот самый поэт, чье стихотворение "Отец" (вернее, маленькая поэма) было недавно напечатано в областной партийной газете "Звезда" (спешу попутно похвастаться к вящему неудовольствию, а то и бешенству до колик Яр-Хмель-Сержантова и Ниухомнирылова, что позднее точно такой же вопрос встретился мне в одном из кроссвордов в другой областной газете), стал настоятельно требовать моей немедленной встречи с мамой обладательницы этого незнакомого голоса. Вначале я воспринял разговор как бред, как дурной сон, как нелепую путаницу: зачем мне было ни с того ни с сего встречаться с чьей-то мамой, уж лучше прямо с дочерью (шутка!), как я и попробовал отшутиться по телефону. Но тот же голос, звучащий, кстати, из Зак – ска, посёлка на другом берегу великой русской реки К., делившей город на две неравные части, где у меня почти не было знакомых за исключением моего зятя и живущей с ним сестры да родителей зятя и ещё одной артистки кукольного театра, с которой всё давно было кончено, тоном, не принимающим возражений, назначил время (что-то около четырех часов пополудни) и место (скверик на площади Павших бойцов). Заранее пугающая меня нелепыми притязяаниями и возможными инвективами её мать должна быть одетой в синий плащ и иметь ещё какие-то приметы, которые я за прошедшую с той поры четверть века просто забыл.
Смятенно пересказав своей ревнивой (и порой не без оснований) Марианночке весь нелепый разговор, я поклялся в очередной раз в неизменной верности (отнюдь не лукавя) и предупредил, что возможна провокация: тему встречи звонившая девушка не раскрыла, несмотря на все мои недоуменные вопросы.
3
В назначенное время я подошел в сквер и (сейчас не помню: то ли я вычислил женщину, то ли она – меня) полная довольно-таки высокая незнакомка лет сорока с небольшим, действительно в темно-синем просторном плаще, без всяких ужимок и вступлений огорошила меня вопросом:
– Вы знаете, что у вас неродной отец?
– ???
– Ваш настоящий отец живет в Харькове, у него другая семья, он инвалид Великой Отечественной войны, мать вам о нем не рассказывала?
– ?
– Он бы хотел переписываться с вами. Его очень растрогало стихотворение "Отец", ему посвященное.
– Но я писал не о нем. Я действительно ничего не знаю о другом отце.
– Странно. Все сестры вашей матери знают Андрея Никаноровича, не раз с ним переписывались. Вот вам его адрес. Он ждет ваших писем, он страшно соскучился по сыну. У него ведь нет больше детей, только тоже взрослая приемная дочь. Я была недавно у него в гостях, много общалась с ним, так его жалко.
– А откуда вы его знаете?
– Когда во время войны он лежал в госпитале в Нижней Курье, а потом жил там с вашей мамой, то мы иногда встречались. Конечно, я была тогда совсем девчонкой, но он так красиво ухаживал за мной, водил на танцы, он ведь был на два года моложе вашей матери.
Странное чувство овладело мной: коктейль из печали и радости. Радости, потому что никакой ожидаемой провокации не оказалось, а я перед встречей довоображался до того, что какой-то юноша назвался моим именем и фамилией и звонившая девица беременна от него, а не дай Бог расхлебывать придется мне. Печали, петому что детские подозрения мои, к сожалению, оправдались и я бастард, незаконнорожденный, а настоящий отец бросил меня до рождения, предал, отрекся от меня, а сейчас проснулся, хочет на готовенькое получить взрослого небездарного сына, не приложив никаких усилий и затрат, оскорбив смертельно давным давно мою бедную мать.
Не помню, дала ли женщина мне фотографии моего настоящего отца. Простился я с ней любезно, хотя и суховато и никогда больше не встречал ни её, ни её дочери. Шок, пережитый мною, долго давал себя знать, как ни странно. Несколько лет, приняв лишнего, я рассказывал своим собеседникам и собутыльникам о том, что у меня есть другой отец. Кстати, тогда же Наташевич рассказал мне, что у него тоже отчим, а настоящий отец, армянин, живет в Москве. Я тогда не поверил ему. И Корольков, тоже будущий писатель, был безотцовщиной.
Я ненавидел и боялся харьковчанина. Кто он? Белорус или украинец Зачем я ему? Так зреют страхи, как он даст звезде превысить досяганье, когда он Фауст, когда – фантаст? Так начинаются цыгане. Конечно, цыганам начинаться было уже поздно. Но незнакомка украла у меня детство и юность, прожитые не там и не с теми. Жизнь снова началась с нуля, с чистого листа. Причем, парадоксально, к отчиму я стал относиться с того времени лучше, ведь какие претензии могут быть к чужому, неродному по крови человеку? Ну и что ж, что он бил. Спасибо, что не убил.
Сразу же я вернулся домой, к тестю, у которого жил уже три года, и пересказал жене все услышанные новости. Она восприняла известие о новонайденном отце куда спокойнее меня (надо заметить, что она не жаловала и мою мать, которая не сумела найти с ней общий язык и мечтала о другой невестке, враче из Рязани, но отчима моего воспринимала хуже некуда, он казался ей малоразвитым, хитрым, жестоким… Как же она ненавидела его за побои, о которых я ей как-то рассказал, как же она хотела отмщения!), подтвердив, что, конечно, у меня и должен быть по всем статьям другой отец. Посоветовала переговорить с матерью. Так в двадцать пять лет я оказался новорожденным, впору было менять отчество, а может быть и отечество, в котором царит подобная несправедливость.
4
Разговор с матерью выдался не скоро. Не помню, как мы сказались наедине. Мать сразу же подтвердила истинность сообщения женщины из Зак-ска, расспросив о ней прямо-таки с незажившей ревностью, дескать, около Андрюши всегда девчонки вертелись… Она дала мне пакет с давними фотографиями, который умудрялась прятать в нашем доме и от детей, и от мужа. Пакет этот и сейчас где-то среди моих книг и архивов.
Я узнал, что отец мой, Андрей Никанорович, хотя и мог не идти на фронт, в том далеком 1944 рвался на воину изо всех своих сил, очень боялся, что не успеет ещё повоевать и война закончится, мечтал стать комендантом города, лучше Берлина. (Разбогатеть, видно, хотелось, – ухмыльнется какой-нибудь современный чересчур просвещенный читатель и прав будет, возможно, сукин сын).
От Андрея у матери был до меня первенец, которого назвали Виктором, но он умер на первом году жизни, а моя мать родила меня уже после ухода Андрея на фронт. Зарегистрироваться они не успели, да и настоящий отец мой, будучи моложе матери, не очень-то и хотел. Происходил он от боковой ветви старого казацкого рода Разумовских с примесью польского шляхетства и носил фамилию Витковский, но все равно считал себя единственным законным потомком гетмана и тосковал по щирой и незалижной Вкраине, ненавидя сталинскую неволю. Но это всё, впрочем, мой вымысел и домысел, основанный на совершенно непроверенных фактах, больше – на эмоциях, которые, на мой взгляд, актов достовернее.
Писем от него в Курью долго не было. Только чуть ли не через год мать окольными путями узнала, что он был снова тяжело ранен, на этот раз в голову и лежит в госпитале на Украине. Комендантом какого-то освобожденного городка он пребыл три дня. Ранил его не немец, а свой брат, хохол, бывший полицай, когда наши доблестные войска проводили зачистку местности.
На то время случилась оказия в Харьков, поехала навестить родню знакомая медсестра. Мать передала с ней письмо, извещая, что родился сын Владимир, что сама она ещё в декретном отпуске, что у неё пропало молоко, а козье или коровье для вскармливания стоит безумно дорого, попросила узаконить отношения и выслать по возможности аттестат. Ответом было полное непонимание, сообщение, что его аттестат отослан его собственной матери, и совет лучше начинать новую жизнь с другим хорошим человеком. Вскоре мать узнала, что Андрея забрала к себе его лечащий врач, вдова, у которой была дочь, а муж был убит на фронте. Стоит заметить, что тогда подобным семьям сразу выделялись благоустроенные квартиры, так что свободные инвалиды ценились на вес золота, ведь инвалюты тогда не знали.
5
Незаметно прошло несколько лет. Я закончил три курса литинститута, был приглашен на работу врачом в Москву. Уволиться в городе П. удалось с большим трудом, я ведь уже был номенклатурой районного масштаба. Но в начале семьдесят четвертого я оказался в столице полноправным москвичом. Прожив в литинститутовсксм общежитии около двух месяцев, я получил двадцатиметровую комнату в коммунальной квартире с телефоном в Петровско-Разумовском, почти наследственном имении, и на первых порах посчитал это за большое счастье.
В апреле или в мае мать проехала через Москву в Харьков на свидание к моему настоящему отцу. Было ли это желание увидеть былого первого возлюбленного или даже надежда на новую жизнь и возможное воссоединение (мать всегда тяготилась Михаилом Андреевичем, и она не раз собиралась от него уйти, чему мешал то я со своими уговорами, то моя сестра с тем же) трудно сказать. Она побыла несколько дней у меня в гостях, уже в комнате, я сводил её на спектакль во МХАТ, стыдясь и себя самого, и её, нашей бедности и неприкаянности, а через день-два раздался вечерний звонок, я услышал далекий голос матери и она передала трубку отцу Андрею Никаноровичу. Так я впервые услышал голос родного отца, но кроме тягостного чувства резкого отчуждения, обиды за давнее предательство и тупой боли в висках ничего светлого не ощутил. Впоследствии было от него ещё несколько телефонных звонков и писем, но я наотрез отказался поддерживать отношения.
Сегодня, пятидесятилетний, может быть, я вел бы себя помягче, не был бы столь жесток и категоричен, но в преддверии тогдашних тридцати, видимо, не мог поступить иначе. На обратном пути мать опять заехала ко мне и сказала, что я был прав: наливать кипяток в склеенную чашку бессмысленно, и жизнь доживать она будет на Урале с моим отчимом.
И вот похоронив его, а ещё полтора года назад похоронив тестя, я не знаю, жив ли мой настоящий отец, а если он умер, то кто закрыл ему веки и где находится его могила, чтобы положить цветы и отвесить последний поклон. И стыдно становится, истинный крест, стыдно и до слез жалко всех их, моих бедных родителей, все их поколение, вкусившее сполна прелести Советской власти, раскулачивание, Отечественную воину и перестройку, под корень подрезавшую все их жалкие надежды на спокойную обеспеченную старость. Так затевают ссоры с солнцем.
КАК СОЛНЕЧНЫЙ ЛУЧ
Ты как солнечный луч промелькнула на закате гудящего дня, и среди обступившего гула стало пусто в душе у меня. Что мне чувств беззастенчивый рынок? Разговоров случайных прибой? Я бы в ливне молчания вымок, чтобы встретиться взглядом с тобой. Если ж вправду нам слово дается, чтобы не было в мире темней, твоим именем, именем Солнца заклинаю вернуться ко мне! Разве жатву сулят суховеи? Ждут плодов, если почва гола? И, наверное, смерти страшнее одиночества серая мгла.
Ты как солнечный луч промелькнула на закате гудящего дня, и среди обступившего гула стало пусто в душе у меня. Показалось на миг; что напрасны все заклятья, что выхода нет, что не кончится ночь, не всевластно о тебе мне напомнил рассвет, и сраженный таким единеньем нашей жизни и жизни светил, сам предстал я природы твореньем и страданья её повторил.
ВЫБОР
Напрасно женщине служить ты будешь, став постылым. Любви притворной крест носить ей явно не по силам, и чашку трудно удержать, когда устали руки её несчетно вытирать в бесплодном рвенье муки. Ты приноси вино и фарш, дивя хозяйской прытью, но будет прорываться фальшь в прорехи общежитья. И как-то, слыша за спиной глухой усталый голос, ты вдруг поймешь, что ты – чужой, что чашка раскололась. Что собирать на центр стола сейчас осколки тщетно, что трещина давно была, продляясь незаметно. Что прочным клеем ПВА не все соединимо, что ты ли прав, она ль права – все мнимо, мелко, мимо…
И выбор, право, невелик каким путем расстаться: расстались вы в далекий миг, не стоит вновь стараться…
ДВА СОНЕТА
1
Я барабаню рифмами давно. Терзаю слух. Порою множу слухи. И во вселенной скромное окно я ковыряю, словно мальчик в ухе. Рассеянно Мечтая о кино. О новом прапрадедовском треухе. И тихо ткётся жизни полотно. Жужжит веретено подобно мухе.
Откуда я? Кто я? Да всё равно безумной обеззубевшей старухе. Вот нож взяла обрезать нитку, но задумалась: что за жужжанье в ухе? Вот так я продлеваю жизнь мою, а с виду – о забвении молю.
2
Мне холодно, хотя объемлет жар. Так двуедин озноб. Зачем утроба страшится праха, не приемлет гроба, предпочитая вечности угар? Распорядилась мудрая природа, чтоб человек бездумно, как Икар стремился к солнцу, продолженья рода чтоб не стыдился, даже если стар.
Так вот она, хваленая свобода! Перед тобою – не алтарь, а бар, И если у тебя священный дар, то выбирай забвенье для народа. Но осторожно: сменится погода, и удостоят длинных узких нар.
ЧЕРНЫЕ СТИХИ
1
И я мечтал о невозможном, и мне хотелось в вихре лет оставить ясный и тревожный, и празднично-веселый след. Но шли года, и жизнь тянулась как вол в грузнеющем ярме; когда на миг душа очнулась – сидел я по уши в дерьме. И чем сильней ко свету рвался, тем глубже увязал в грязи: капкан испытанный попался, теперь лежи и кал грызи. Повсюду фальшь, везде трясина, и нет спасения во мгле; я не оставлю даже сына на этой воющей земле. Ну что ж, я в мир пришел, безродный, изгоем жил и в срок уйду, чтоб утолить позыв голодный земли в горячечном бреду. В последних судорогах оба познаем мировой озноб, меня родившая утроба и безотказный вечный гроб.
2
Когда придет пора держать ответ перед судом вернувшихся пророков, спасения не жду, прощенья нет вместилищу столь мерзостных пороков. Я лгал и крал. блудил и убивал, не почитал святых и лицемерил; всё сущее бесовской меркой мерил, и мне заказан райский сеновал. Все перечислю смертные грехи. Введенный в искушение большое, вдруг вспомню: есть святое за душою про черный день есть черные стихи. Я в них свой век ничуть не очернил, лишь все цвета расставил по заслугам, и Бог простит за это фальшь и ругань и в ад пошлет мне скляночку чернил. Чтоб изредка средь мрака и огня в какой нибудь избёнке под Зарайском вдруг рифма вырывалась из меня о чем-то чистом, неземном и райском.
СУДЬБА
Жил-был я. Меня учили. Драли вкось и поперек. Тьма потраченных усилий. Очень маленький итог. Что я думаю о Боге? Что я знаю о себе? Впереди конец дороги. Точка ясная в судьбе. Всё, что нажил, всё, что нежил, что любил и что ласкал, всё уйдет…
А я – как не жил. Словно жить не начинал.
1997–2001 гг.