Текст книги "Случайное обнажение, или Торс в желтой рубашке"
Автор книги: Виктор Широков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 21 страниц)
На выпускном вечере она подошла ко мне и молча подарила свой рисунок, вернее "переведенную" картинку роскошной черкешенки в танце. Открытка самодельная эта долго болталась среди моего бумажного хлама и может быть цела до сих пор.
А Лиду я встретил через два или три года уже лихим студентом медвуза, проводил её почти до дома, вяло прижимая по дороге и по инерции допытываясь, как она живет, с кем живет… Лида стала мощнее, как-то коряжистее. Она работала, чуть ли не телефонисткой (какой мезальянс, думалось мне, отпрыску дворянских кровей!). Разговор наш не очень-то складывался, слова резали слух. О Сен-Жон Персе она явно не слыхивала. Равно как и о Джойсе, Прусте, Андрее Белом и Саше Черном. Когда я поцеловал её пару раз, жаркое и чуть ли не смрадное дыхание поразило меня.
– Вот это самка! Экая животная страсть, – мелькнуло у меня в сознании, и я опасливо не продолжил поползновения. Кажется, у меня был очередной платонический роман и не один. К тому же родительское табу действовало безотказно. Вот после этого я действительно её больше не встречал.
Владимир Михайлович виновато улыбнулся, снял зачем-то очки, повертел их в руках и снова надел, затем налил всем ещё по чуть-чуть, благо бутылка была литровой, и, предложив тост за любовь, выпил, не дожидаясь "Алаверды" или просто словесной поддержки.
Вагон покачивало. За окном с мерным шумом пролетали темные кусты и шеренги мрачных деревьев. Воздух над ними чуть слоился, но видимая часть неба была ненамного светлее ночной зелени. Спутники Гордина тоже задумались с чем-то своем, потаённом.
А Владимир Михайлович помедлил и снова продолжил рассказ:
– Странно, такие перипетии, такая страстная любовь, но любопытно, что параллельно года три я клал глаз на Галю Соловьеву, тихую шатенку, сидевшую всегда на задней парте с препротивной Тамарой, грудастой рыжекудрой бабёхой в свои семнадцать лет. Учитель математики, уволенный из университета за беспробудное пьянство, не научивший нас логически мыслить и расширивший интерес к алгебре, называл Галину "из-за угла мешком пришибленной". Впрочем, в тихом омуте, как известно, всегда водились самые буйные черти.
Галя жила на отшибе поселка, вернее, на гигантском пустыре, где располагалось что-то вроде военного городка. Отец её был майором, мать, видимо, домохозяйкой. У Гали была ещё младшая сестра.
После окончания школы выяснилось, что мы с ней оба поступаем на лечфак местного мединститута и стали готовиться к экзаменам вместе. То у нее, то у меня. Чаще все-таки у меня, так как родители мои днями были на работе, а сестра уехала на каникулы к бабушке, словом, никто не мешал. Скоро в моей хитроумной сексуально озабоченной голове не только засверкали зарницы коварных намерений, но и сложился четкий план любовного объяснения. Я набросал на бумаге крупным почерком целый сценарий предполагаемой речи, жестов, объятий; свернул эти листы трубочкой и оставил на письменном столе в расчете на извечное женское любопытство. Оставил под благовидным предлогом Галину сторожить нехитрое хозяйство и на час-другой умчался с друзьями. Вернулся с мороженным и попытался дознаться, читала ли она мой сценарий. Услышав в ответ решительное "нет" и не поверив, я с особым наслаждением претворил задуманное в жизнь.
Когда я поцеловал её в губы, она почти не ответствовала мне. Была вялой, безжизненной, потом заплакала, собралась домой и весь путь до дома рыдала, дескать, как я вернусь домой, оскверненная и униженная, что маме скажу. Я шел рядом, злясь на самого себя, что-то лепетал в свое оправдание и только около её дома добился желаемого прощения, для этого чуть ли не пообещав жениться.
Но роман наш завял, не успев расцвести. В институт Галя по конкурсу не прошла и стала работать лаборанткой, набирая стаж. Я же после зачисления отправился в колхоз собирать картошку чуть не на два месяца, потом настала зима, долгие и нелегкие учебные дни, занятия спортом, чего сейчас не скажешь, глядя на меня, частые сидения в библиотеке. Я начал усиленно писать стихи, что в школе делал от случая к случаю, и продолжал бесконечно много читать. Кажется, с девушками я вообще не встречался. Не до того было.
А на следующий год Галя, поступив, наконец, в институт, переехала вместе с семьей в Рязань, куда перевели её отца по службе. Так прошло два или три года. У меня появились первые женщины. Надо бы рассказать о первой, экс-балерине Марине, о которой я написал тогда: "Марина… И ласково сердце заныло… Мерило моих неудач и успехов – Марина, что было бы, если б всю жизнь я не встретил… Не верьте, что это могло бы случиться… Стучится раздумье в закрытую радостью память. Стучится, но я не пускаю его на порог откровенья… Терпенье, ещё раз терпенье…" Лет через пятнадцать журнал "Старая гвардия" напечатал эту бредятину.
Так вот, через три года из небытия появляется в нашем доме Галочка и очаровывает мою мать, кстати, её тезку, и живет у нас неделю-другую, приехав на каникулы, хотя мы с ней и не переписывались, и не договаривались. Я занимался медицинской практикой, а в свободное время гулял с ней по лесу (куда ещё было пойти в нашем уральском городе, притом на самой окраине его темпераментной молодежи) естественно, объятия, поцелуи… Я разыгрывал тогда из себя отпетого ловеласа, опытнейшего сердцееда, вспоминая книжные рецепты; я склонял её к большему, и она почти не противилась, только просила чуть подождать. Мой ближайший приятель Валерий всячески отговаривал меня от большего, ну не нравилась ему она чем-то, а в юности тогда советы друзей много значили. Подружка Тамара иногда залучала её к себе, и это не нравилось мне. Я никак не мог понять, что их могло связывать, умную и глупую, красавицу и уродку. У женщин, как и у богатых, свои причуды. Свои правила игры. Впрочем, сейчас мне кажется, что Галина приезжала не ко мне, лопуху зеленому, а к красавчику Коле из старшего класса, который к тому времени был уже женат, но по-прежнему неровно дышал в сторону Галины, а она… Забегая вперед, информирую, что после развода с первым мужем она таки сошлась с этим Николаем, тоже оставившим свою супругу, и дай Бог, живут они сейчас в согласии и радости либо в Рязани, либо в славном городе П.
Практика заканчивалась, и я решил ехать в Москву, и мы с Галей отправились на фирменном поезде, я – прямиком в столицу, а она – в Нижний Новгород, к тётке. Через неделю мы встретились в Москве и вместе приехали в Рязань. Отец её сутками пропадал на дежурствах, он был уже полковником, мать с младшей сестрой уехали куда-то в гости, скорее всего, создавая нам условия для общения. Господи, какие тяжкие тогда были ночи, жаркие летние ночи!
Галина твердила мне, что она готова на всё, но боится своей возможной разбуженной чувственности, боится остаться одной в Рязани на зиму. Ей явно хотелось предложения, замужества. Я же почему-то был готов жениться только через год. Хотел завершить какие-то важные литературные дела, подготовиться к семейной жизни. Я был суровым реалистом, логиком, любил планировать. Дурак дураком был, простите за откровенность. Да к тому же мой лучший друг Белов очень меня отговаривал от сближения с Галиной. Ну не нравилась она ему, глупой гусыней казалась. Вот и сумел я перетерпеть. Сдержаться. Вернулся домой, полный решимости утвердиться в учебе, выбрать специальность (я ежедневно занимался английским, готовясь к работе за рубежом, на курсе кроме меня был ещё Коля Назаренко, нас двоих гордо именовали спецгруппой, правда, было ещё четверо со старшего курса, у всех у нас было свободное посещение лекций с третьего курса, лафа!) и летом с чистой совестью проститься со свободой, с холостой жизнью.
Но не суждено, знать, было. Помешало очередное увлечение студенткой университета, потом увлечение другой студенткой университета, тоже Галиной, и бедная рязанская Галя была окончательно забыта и при двух последующих встречах уже не вызывала никакого плотского желания.
Через год мы встретились в Москве на вокзале. Она поставила мне вопрос ребром:
– Ты женишься или нет?
После моего не менее решительного вежливого отказа она тут же ушла, не соизволив даже выпить чашки кофе со мной в пристанционном кафе.
И ещё через семь лет разыскала (мать моя подсиропила) мой московский телефон и, не соглашаясь приехать в гости, (я чистосердечно хотел познакомить её с женой), назначила свидание где-то в центре. Она приезжала на переподготовку в институт повышения квалификации врачей и попутно (а может в основном) решила обрушить на меня признание в нелюбви к мужу, обвинение в моей неверности (?), как-то мимоходом предложила попробовать сойтись и, получив ещё один вежливый отказ, не прощаясь, ушла. Ушла из моей жизни, на этот раз навсегда. Дай ей Бог счастья!
Заканчивая историю, Гордин почувствовал, что попутчики как-то сникли, стали позевывать. То ли истории показались скучными, то ли пора было на покой. Все четверо по очереди разложили матрацы, застелили белье и улеглись. И молчаливый доктор Старцев неожиданно попросил своего бывшего коллегу продолжить рассказ или почитать стихи. Но Гордин уже спал без задних ног. Уткнувшись носом в подушку и повернув помолодевшее без очков лицо к стенке.
Поезд летел сквозь ночь. Люди везли с собой не только носильные вещи и сумки с продуктами, но и невидимый груз памяти.
А наутро всем было не до бесед. Проспали голубчики. Состав грохотал по громадному железнодорожному мосту, переброшенному через великую русскую реку К. Через несколько минут плавно подплыли стены городского вокзала, и уже бывшие, попутчики, подхватив ручную кладь и наскоро попрощавшись, растворились в городской утренней сутолоке и суете, словно кусочки сахара в кипятке.
ОТКАЗ
Отказываюсь! Больше встреч не будет… Продолжай свободно игру бровей, ресниц и плеч… Живи, с кем хочешь, как угодно. Лети по улицам, кося надменно шаловливым глазом, как разыгравшийся рысак, узду сорвавший с коновязи. Пусть солнце в выцветшем зрачке, как в тусклом зеркале играет…
И – обожгись на новичке, который сразу оседлает.
РАСПЛАТА
Объяснения, потери, каталог былых побед… Я одною меркой мерил 20 лет и 30 лет. Дух мой, юношески стройный в горний воздух воспарял… Как быка, меж тем на бойню гнал – телесный матеръял. И сошлись парадоксально тело старца, дух юнца в новой страсти и печально ждали славного конца. Что же дева поглядела на меня через очки, разглядела только тело, дух не виден сквозь зрачки. И со смехом убежала вмиг в заснеженную даль…
Тело бедное лежало, дух измученный летал.
Так живу, мой друг, отныне: и раздвоен, и распят… Так пришли ко мне унынье и расплата из расплат. Но и деве той не лучше, облетает юный цвет, и её сомненье мучит: тело есть, а духа нет!
НА СОЛНЦЕПЁКЕ
В стакане – золотистое вино. Оно, как солнце, обжигает губы.
… В твоей квартире пусто и темно. Как людно и как солнечно в Цхалтубо! Смеяться разучились зеркала. Со временем стареет амальгама. За гладкою поверхностью стекла змеятся трещины, как от порезов шрамы. Река Риони отразит верней подвижность черт, знакомую улыбку…
Плыви, купайся, тень среди теней, пускай другой обнимет стан твой гибкий! А я, давнишней болью оглушен, стою на солнцепёке…
С опозданьем обвит, как дерево змеящиеся плющом, вернувшимся.
БАЛЛАДА РАЗЛУКИ
Я навестил её. Она была бледна немножко. Заспанные глазки глядели хмуро. Вся её фигура топорщилась, хотя была кругла. Вот парадокс. Та ж комната и та ж кровать, знакомый стол и книжек полка, в бараньих завитушках та же чёлка – другой прием и чувств другой этаж. Как будто не она, не голубой невинный взор, а серые стальные глаза следят – как пули нарезные готовы грянуть из стволов в упор.
О, Господи! Зачем я шел сюда, зачем ещё с полночи собирался, усы равнял, в обновки наряжался – неужто ради свары и суда? Я ей пытался что-то говорить, я спрашивал усердно о здоровье и чувствовал всем сердцем, всею кровью: все бесполезно, надо уходить…
Страшила не презрением она, но – равнодушьем… Всматривался снова я: что в ней грешного, святого? Опухли губы (может быть, со сна?). На шее справа рубчик (от подушки?), а там как будто склеен завиток – и все же упрекнуть ни в чем не мог (вчера ещё приветливой) подружки.
Мы ссорились. Наивно и смешно претензии друг другу излагали, какие-то пустяшные детали, которые и помнить-то грешно. Я повторял уже в который раз, что виноват, что пьян был, что исправлюсь, просил простить и уповал на жалость, но понял вдруг, что нелюбим сейчас. Что все слова бессмысленны, что все сегодня бесполезны уговоры, что надо прекращать пустые споры и не крутиться белкой в колесе.
Я сдался. Попытался пошутить, обнять её – хотя бы на прощанье, мол, в знак прощенья или обещанья – и вынужден был тихо отступить. О, неужели 30 дней назад я сам не раз от ласки отбивался, порою с облегчением прощался, был передышке в встречах только рад? Что с ней? Другой мужчина? Вроде, нет. Она со мной пока ещё правдива. Притом она всегда нетерпелива и не утерпит дать прямой ответ.
Итак, приятель, подведем итог: ты доигрался, вот и разлюбили тебя, а узелок не разрубили, щемит ещё на сердце узелок! Ты вспомни, как ты сам её учил плыть по теченью, не терять рассудка… Всё – шутка, вот и получилась шутка, но жутко, что не помнишь сам причин. Ведь ты уже настроен был на взлёт, на поклоненье каждому поступку… Да, братец, жизнь с тобой сыграла шутку, а ты, небось, хотел наоборот? Вперед-вперед, верней, назад-назад, шагай сейчас, голубчик, восвояси, и боль свою сомненьем приукрасив, спеши пополнить цикл своих баллад.
Она была честна. С неё пример возьми и честен будь в своем притворстве, не состязайся с недругом в проворстве, а – мимо посмотри, суров и смел. Быть равнодушным вовсе не легко, когда на сердце непогодь бушует, но, друг мой, одесную и ошуюю ещё так много разных дураков. Не уподобься им. Иди вперед. По-прежнему верши упрямо дело. Еще одна баллада отболела и, может быть, она её поймет. И будет день, когда она к тебе больному – без звонка войдет с цветами и всё, что скажет, сохранишь ты в тайне, передоверив отвечать судьбе.
РЯЗАНСКИЙ МОТИВ
Н. Н.
Всё-всё повторяется, в Лету не канет: прогулка, походка и девичий локоть… Ты тоже читаешь любимой на память весеннего Фета и зимнего Блока. Ты тоже идешь по вечерней Рязани, ныряя внезапно тропинкой под горку. И звезды знакомо мигают глазами, и тянутся руки к полыни прогорклой. Летит полушалком рязанское небо, когда ты подругу закружишь коварно… Все так же у церкви Бориса и Глеба растут в беспорядке полынь и татарник.
Все-всё повторяется полночью летней, и ты ещё глуп, очарован и молод, и как угадать, что с зарею рассветной войдет в твою жизнь повзросления холод. Что время сотрет в твоей памяти Трубеж надежней, чем прежде срывали татары; и то, что любил ты, не только разлюбишь – разрубишь, чтоб ввек не встречаться со старым.
И город, воспитанник князя Олега, в есенинских святцах открывшийся миру, вдруг станет далёк, словно лик печенега, разрубленный вкось беспощадной секирой. Развеются чары пленительной ночи; Солотча, Ока – что ни час – всё далече… И только ещё непогасшие очи при солнечном свете напомнят о встрече. И все же не раз, просиявши глазами, чтоб смыть одинокость, схватившись за локоть, прочтешь, повторяясь, надеясь на память, весеннего Фета и зимнего Блока.
ПЕС И КОТ
Новогодняя быль
1
Еще не начало смеркаться, ещё под крышами натек, как будто мог декабрь сморкаться в огромный носовой платок. Начало мало эстетично, но вся зима была больна, и было ей глотнуть привычно
стакан рассветного вина. И было вдоволь аспирина, что растолченный в порошок, слежался снегом по низинам и шел на вынос хорошо.
Предновогодняя шумиха совпала в нашем доме с тем, что со зверьем хлебнули лиха мы в духе общих перемен. Был быт налажен и устроен,
в дому царил философ-пес, и он был дьявольски расстроен, когда котенка я принес. О, это целая новелла, как кот нашелся, как везли,
как дотащили неумело и чуть себя не подвели. Так вот: котенок черн, как сажа, черней, чем ночью небосвод, был главной дочкиной поклажей, предметом споров и забот. Его нашли мы в Верхневолжье
под полночь в смешанном лесу; и вновь символикой встревожен
держу я время на весу. При общей дьявольской окраске котенок был безмерно мил. Его создатель без опаски на шейку бантик нацепил.
Был бантик бел, и тоже белым мазнули брюшко, и легко подушки лап покрыли мелом (а может, влез он в молоко). Так вот: безжалостной рукою судьбы (моей!) кот вдвинут в дом; и флегматичный от покоя
пес начал понимать с трудом, что столь обжитое пространство
как пресловутая шагрень имеет свойство уменьшаться, и каждый час, и каждый день; что ни кусок сейчас – то с бою; что ласку следует делить
с пришельцем; что само собою кот будет драться и дерзить.
В самом спокойствии кошачьем есть вызов приземленным псам
им не дано соприкасаться так с небом, спринт по деревам. Собаки скроены иначе, у них особая стезя, свои служебные задачи,
а их описывать нельзя. Едва ли кто так будет предан владельцу, так снесет пинок, и жить не перейдет к соседу, хоть там повышенный паек.
И вправе требовать вниманье к себе ответное… Но мы свои внезапные желанья исполнить все-таки вольны! Так вот: был мною кот на равных
введен в наш дом под Новый год, а это было столь недавно, и что ещё произойдет. Какие новые страницы своей рукой напишет жизнь;
повествованье наше длится сквозь временные рубежи. Здесь стоит вспомнить о подмене одной коллизии другой; одно и то же время в темя нам дышит и ведет рукой; но мы не думаем об этом и вводим в круг своих забот того, кто будет их предметом, неважно пес он или кот.
2
Меня давно тревожит елка, ведь это главное звено в чреде событий, кривотолков; ведь ею все завершено. Она как острая иголка сшивает дни в единый год; с ней весело, хотя и колко, а без неё – наоборот.
Как, где обычай мог родиться, я не отвечу, не готов; но самой главной из традиций считаю проводы годов и встречи новых лет; за далью
чтоб ждал меня грядущий день; чтоб не морочила печалью
опять новелла про шагрень. И как тут обойтись без елки! её колючества смелы. Ее не ставят втихомолку и не дают из-под полы.
Смолистая, она упряма и не меняет запах, цвет, укрась её хоть грудой хлама, справь самый модный туалет. Ее новаторство – в стремленье
остаться лишь самой собой и – между строчек – посрамленье
удобной липы городской… Вся – из лесу, вся – первозданность,
колючая – не приручить; и стройность – не пустая странность,
кто скромен – не велеречив. Ее подвески, бриллианты, колье, что в несколько рядов, всего лишь точные гаранты бесценности её плодов.
Ель не нуждается в елее или чтоб служка глазом ел; и чем смолистей, тем смелее… Вам каламбур не надоел?
Мне нужно сделать передышку в рассказе. Скоро Новый год. Тетрадь – за пазуху, под мышку… И где там, как там пес и кот?..
УЗЕЛОК
Никого не надо заводить. Ни жены. Ни кошки. Ни собаки. Невозможно с ними разделить боль утраты… Между тем, однако, тянется живое вечно жить. Радость даже в венах колобродит, под руку толкает – расскажи
миру о любви круговороте. День вскипает ворохом цветов.
Сумерки сулят галлюцинаций всполохи. Я, кажется, готов,
милая, с тобою обменяться нежною структурою души, зрячей осязательностью кожи; только ты подробней опиши, чем мы в узнавании похожи. Может быть, бессмертия залог в том, что, не пугаясь укоризны, завязался встречи узелок и его не развязать при жизни.
Мне не выжить одному – пес и кот в моем дому. Кот все тот же, а терьер не избегнул высших мер. Где ты, милый керри-блю? По тебе порой скорблю. Чтобы меньше было зол, чудо-коккера завел.
Он и скачет, и рычит, и по-умному молчит. Коккер-скоккер-спаниель
из заморских из земель. Хвастать можно, не греша: чемпионы США
прадед, дед и сам отец; так что пес мой молодец. Если б тут же знать верней, а каких я сам кровей?
Я – скорей приблудный кот. Но об этом в свой черед.
ПРИОРИТЕТ
Любят у нас порассуждать о преимуществах одной системы над другой, неважно, какая система: землеустройства или, скажем, размножения. И нередко заходят в тупик, кто лучше: блондинки или брюнетки? Попробуйте-ка сами найти правильный ответ. Вот недавно пристал ко мне, как банный лист к жопе, писатель хренов Гордин Владимир Михайлович, скажи да скажи, кто лучше? А я, бывший кооператор, а сейчас продавец на оптовом рынке Пинхасик Павел Абрамович, для вас просто Паша, сорока девяти лет от роду, честно заявил: не скажу. Не знаю.
А в 16–17 лет сказал бы, не задумываясь. Шибко блондинок любил, олечек (как там, у Шершеневича: "мне бы просто какую-нибудь Олечку обсосать с головы до ног"), а меня лично напротив примечали больше брюнетки. Вот как сейчас помню: иду я по Улан-Удэ, а кругом брюнетки, брюнетки, сплошные брюнетки и все почему-то раскосые. И глаза отлетают, понимаешь, что твои затворы на винтовках или шпингалеты на окнах старого, безнадежно советского образца.
Захожу в центральный книжный магазин, а я тогда любил не только читать книжки, но и собирать их, коллекционировать, говоря высоким штилем. Тогда ведь не говорилось "покупать", тогда в обиходе был мощный глагол "достать". Многое приходилось доставать, брать с бою, не только книги. Многое было в дефиците. Это сейчас всего в магазинах полно, только денег ни у кого нет, вернее, всем не хватает.
Так вот, захожу я в книжный магазин на проспекте Ленина, а нужно заметить, что парень я был тогда хоть куда: высокий, шевелюра густая (не то, что сегодня – одни проплешины в седине), стройный; прибавьте сюда офицерскую форму (фуражка, китель, брюки-галифе и сапоги хромовые), планшет кожаный на ремне через плечо висит. Одним словом, герой-любовник.
Значит, захожу я в книжный магазин и вижу в нём девушку своей мечты, пусть и не блондинку (пепельная шатенка), но с уклоном в русый цвет, глаза в пол-лица, а остальное уже вроде и ни к чему. Меня тоже она выделила, заметила и заалела, как маков цвет, а я – встал прямо напротив, пушкой не собьешь, с другой стороны прилавка и начал свою образованность показывать. И про Джойса, и про Кафку с Прустом, и про Сен-Жон Перса ей выдаю, что-то цитирую, что-то на ходу сочиняю, стихи читаю, на всё на это я тогда был большой мастак.
Оказалась моя красавица не продавщицей, а бери на порядок выше директором магазина. И стал я туда захаживать, как к себе домой, чуть время свободное появлялось. Служил я командиром взвода танковой роты, двухгодичник, после окончания университета в городе П. на Урале. Часть наша стояла на окраине Улан-Удэ, целый городок с несколькими КПП, за колючей проволокой. Жил я в казарме вместе с другими такими же горемыками-лейтенантами, выхваченными из мирной гражданской жизни безо всякого армейского тщеславия, поселили нас по два человека в комнате, и это ещё хорошо. В соседней части вообще жили по четверо. Мой сослуживец, неукротимый поэт Кроликов тогда ещё не сочинявший эротические романы, написал широко известные в узких кругах стишки: "Улан несет свои мудэ через тайгу в Улан-Удэ… "Далее продолжать невозможно, даже в наше время перестройки и гласности, такая глухая непечатка.
Однако вернемся к моей прелестнице. Звали её Таней, Татьяной Андреевной, а фамилия у неё была, доложу я вам, престранная – Скоба. Сколько насмешек в детстве она, бедная, из-за фамилии этой вынесла! Причем, фамилия эта естественно была девичьей, но на мужнюю – Музейфович переходить ей тоже было не с руки, тоже звучание с подковыркою. Когда же она мою фамилию узнала, аж с лица спала и ахнула: "И что это ко мне одни французы липнут!" Впрочем, круче она сказала, не решаюсь сейчас повторить, сразу антисемитом сочтут.
"Уж такая ты сладкая для инородцев", – мысленно я ей ответствовал, а вслух ничего не сказал. Продолжал напор поэтический.
Слово за слово, мы ещё в первый день подружились, если не сказать большего. А уж когда до прогулки за город дошло, недели две промелькнуло. Я тогда сильно в буддизм ударился, ну не то, чтобы там в Будду на самом деле уверовал, в бога восточного, япона мать, но от философии этой, от японо-китайской древней поэзии (Басё и Ду Фу), между прочим, у меня точно крыша поехала, даже глюки появились. В это самое время я решил как-то искупаться в озере, сладко манившем в июльскую жару, и от ледяной воды у меня судороги образовались, чуть не утоп во цвете лет, спасибо, местный пастух Бальджи-оол спас, и крепко я с ним потом скорешился, несмотря на разницу в возрасте: он мне в деды годился. Сколько он мне историй рассказал: и об Унгерне, у которого его отец служил, и об японском императоре Хирохито, и о бурятской принцессе Алтын-кёль… Нет-нет да и заверну я к нему, а он овец загонит в кошару, лошадей табунчик стреножит, чтобы не разбежалось друзей своих богатство… Куда бурят без лошадёнки, это сейчас машин развелось больше чем овец, а тогда по степи пылили только наши доблестные танки. Старик Бальджи-оол подарил мне тогда целый чемодан матерчатых буддистских икон. Как они меня выручили в трудные времена! Я на деньги от их продажи жил чуть ли не несколько лет. А одну – самую плохонькую, зато в черной деревянной рамке – Вове Гордину подарил, когда в город П. вернулся.
Но что это я об иконах и пастухах. Вернусь к Татьяне. Что-то не заладилось у неё с мужем ещё до встречи со мной, а тут ещё я встрял со своей литературной энергией и предприимчивостью. Когда мы познакомились, муж её Музейфович лежал в местной больнице с переломом руки и ноги: подрался за честь жены в день защиты детей, когда хулиганы попытались с ней поближе познакомиться по дороге из гостей. А он был парень не промах, врезал им от души, но поскользнулся на огуречной кожуре или арбузной корке и – здрасьте, извольте в клинику, в палату № 6.
Вскоре Татьяна меня к себе пригласила. Ребенка отвела загодя к соседке, на работе взяла отгул, и мы окунулись в блаженство рая. Жаль, тогда не печатали Генри Миллера, я бы в подражание ему, может что-то бы и проделал, впрочем, наша голь тоже на выдумки хитра, особенно по части секса. Которого тогда, по утверждению непромытых советских матрон, у нас как бы и не было. Я тогда был женат первым браком (сейчас-то у меня третий, дай Бог, последний), жена оставалась на Урале, заканчивала тоже университет, химический факультет, детей у нас по счастью ли, несчатью ли не было. А была у моей Миры (Мирославы Бачинской, не хухры-мухры) такая шиза: она звонила моим родителям анонимно, мол, гуляет ваша невестка Мирослава на славу, изблядовалась вконец, и писала мне потом подробные письма, исповедываясь, япона мать. Причем, маме моей, святой женщине, Алине Пинсуховне Пинхасик представлялась самой лучшей подругой своей иногда, женой Жох-Жохова, которая была естественно ни сном ни духом и от такого беспардонного поведения раздружилась с ней наотрез. Меня же она в письмах упрекала в эгоизме и в собственной ригидности, от которой она, собственно говоря, и блядует, желая найти умелого человека, мол, когда в первую брачную ночь в Волгограде, куда мы отправились в свадебное путешествие, я её дефлорировал и порвал от нетерпения или излишнего усердия уздечку, то хлынувшая кровь настолько её испугала (потом, кстати, выяснилось, что она вовсе не была такой уж девственницей, "просветившись" путь ли не в двенадцать лет с помощью очередного сожителя своей матери, телевизионного диктора), что она и не могла думать без отвращения и внутренней дрожи с занятии со мной любовью.
Ну да Бог с ней. пусть себе сейчас Мира живет с миром! Она ведь главный редактор областной газеты в нашем родном городе, а я вот, как видите, давно в столице обретаюсь, у меня третья жена – коренная москвичка, известная арфистка, между прочим, хоть и не Вера Дулова. Я сначала преподавал в лицее историю средних веков, писал детективные романы, а в конце перестройки даже образовал фирму по обучению детей нестандартным наукам, но прогорел, потом шил кожаные куртки из футбольных мячей, но "челноки" весь мой бизнес на-нет свели, сейчас осел в палатке, торгую по найму вином и водкой, зато зарабатываю побольше, чем кандидаты и доктора наук в своих вузах. Научился ловчить. Что ж, хочешь жить, умей вертеться.
Но вернемся в Сибирь, в июль 1969-го. Слюбились мы тогда с Танечкой. Намертво. Как винтик с гаечкой. А когда её муж из больницы выписался, она ко мне, минуя КПП, через колючую проволоку как Зоя Космодемьянская лазила. Ничего во имя любви не боялась.
А когда я отслужил положенное и домой вернулся, на Урал, то она сразу всё бросила и за мной потянулась, как нитка за иголкой. Мама моя сразу недовольна была, и гойка она, Танечка, и опять же не девушка из приличной семьи, с ребенком к тому же, которого вскоре к себе выписала, и зажили мы вшестером в пятикомнатной квартире (отчим мой Абрам Борисович большим начальником тогда был, директором секретного подземного завода, где "летающие карандаши" для Вселенной изготавливали), сестра моя Мэри ещё не замужем была, это сегодня она всей семьей в Хайфу переехала, а тогда на иврите двух слов связать не могла. Муж её будущий. Марк Шклопер тогда ещё азы программирования в МИИТе изучал.
Дорогая моя мамочка, сняла Тане квартиру в том же подъезде вскоре, где и наша пяти-комнатная располагалась, и я мог ночевать по желанию то в родительском доме в своей спальне, то у подруги. Славное время, если задуматься. Только сынок её меня все время раздражал. Вечно жрать, постреленок, хотел. Я уж пытался и сказки ему читать, ту же "Алису в Стране Чудес", и в шахматы учил его играть (ему ведь уже восемь лет было, во второй класс пошел), а он одно хнычет: есть хочу… Как будто я его не кормил. Ну, конечно, не с ложечки, не излишне ласкаючи, все-таки чужая кровь, но кормил.
А Таня пошла товароведом на книжную базу. Заведовать-то было много и без неё желающих. И опять стало книг у нас прибывать, стала налаживаться совместная жизнь.
Так прошла зима. А весной Таня увезла сына к своим родителям на Украину, а потом, взяв отпуск, уехала сама и не вернулась. В письмах она ни в чем не упрекала меня, но я понимал: как заноза застряла у неё в сердце обида на мою черствость и невнимание к её ребенку. Мне же стало не до разборок по семейной линии; впрочем, семьи настоящей у нас с Таней и не было; внезапно пошла в печать моя первая книга – большая повесть о якобинцах "Венчание с гильотиной", столько пришлось помучиться и с цензурой, и с редакторским произволом… Таня, казалось, исчезла навсегда. Месяца через три неожиданно для себя и, прежде всего для моей мамы я женился на "розовом слоне", как, шутя, называл Манечку Крыжопольскую наш дружеский кружок и особенно Вова Гордин, который неоднократно намекал мне на то, что Маня ко мне неровно дышит. Она к тому времени закончила тот же университет, стала математиком, писала стихи и классно переводила с греческого и латыни. Через год у нас родилась дочь, которую назвали в честь моей мамочки Алиной. Мои детективные опусы стали печатать в краевом журнале, появилась твердая уверенность в московских изданиях. Я купил дачу на берегу таежной речушки Пильвы. впадающей в великую русскую реку К., и жизнь моя тоже вошла в отлаженное русло. Казалось, всё вычислено и предусмотрено в небесных каталогах чувств, я подумывал всерьез о докторской диссертации, писал детективы на основе воспоминаний одного знаменитого петербургского сыщика. Местное телевидение начало снимать сериал на эту популярную тему и заказало мне сценарий из двенадцати серий. Дали аванс, в доме появились настоящие деньги, и я стал собирать "венскую" бронзу, пополняя дедушкину коллекцию, купил Манечке норковую шубу, кольцо с бриллиантами и в тон ему аналогичные серьги.