Текст книги "Случайное обнажение, или Торс в желтой рубашке"
Автор книги: Виктор Широков
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
Жизнь текла безмятежно, как вдруг в местной писательской организации в виде поощрения предложили горящую путёвку в Коктебель – почему-то на одного, и уехал я в конце апреля в Крым, где до этого не был ни разу. Писать о Крыме после Чехова, Грина и Аксенова – занятие неблагодарное. Пропустим пейзажи. Я жил один в номере, как полноправный член Союза писателей, пробовал дорабатывать сценарий, но он не шел.
Однажды в полдень я пошел на набережную, побрёл в сторону "Голубой лагуны" (профсоюзного санатория) и обратил внимание на две женские фигуры, струящиеся навстречу. Сблизившись, я разглядел их детально: одна – постарше и погрузнее – держала в руках конверт, следовательно, шла в посёлок на почту, вторая – в районе двадцати пяти-семи и более миловидная – мне улыбнулась. Я словно провалился сквозь землю, и приложил всё умение, всё старание, атаковал в лоб и с флангов, и вежливо ли – невежливо отправив старшую даму к намеченной цели, буквально насильно затащил младшую к себе. Наверное, все-таки не насильно, а чем-то понравившись. Дальнейшее действо происходило в манере "поручика Ржевского": разлитое одним махом по стаканам красное тогда дефицитное "массандровское" вино, два-три цеплявшихся друг за друга тоста "за милых дам" и всё сладилось. Ольга была в разводе, сын её оставался в Москве с бабушкой, а здесь она пыталась забыться после очередного неудачного романа от беспросветности бытия. Работала сна в школе преподавателем пения, очень любила петь сама и самозабвенно играть на рояле, к тому же в последнее время увлеклась арфой и брала честные уроки. Музыкальная карьера у неё временно не заладилась, сначала муж ревновал и не пускал в концертные поездки, потом отнял немало сил и времени сын, родившийся с парезом конечностей. Надо было лечитъ, выхаживать. Игра на рояле и арфе оставались одной из возможностей забытья. Недаром, почти всю самую большую комнату в её двухкомнатной кооперативной квартире у Савеловского вокзала, оставшейся к счастью от мужа, ушедшего к юной француженке, корреспондентке журнала "Элль", занимали именно рояль, похожий на огромного черного лебедя, поднявшего гордо и величаво одно лакированное крыло, и арфа, совершенно нереально смотревшаяся на фоне остальной нехитрой домашней утвари. Оставшиеся дни крымского отдыха пролетели незаметно.
Ольга, льнула ко мне, несмотря на противодействие санаторных подруг. Но час расставания близился неумолимо, и через неделю я возвратился на Урал, разбитый, опустошенный и влюбленный как никогда.
Жена сразу заметила неладное. Обладающий без ложной скромности бешеным восточным темпераментом (недаром, по семейной потаенной легенде мой настоящий отец – армянин), я не смог прикоснуться к Манечке в первые дни и ночи нашей встречи, и это после месяца разлуки. Через неделю допросов с пристрастиями я сдался и честно рассказал супруге о новом серьезном увлечении. Маня на удивление спокойно выдержала мой рассказ и на следующий день подала заявление в ЗАГС и через месяц я был холост, лишен квартиры и библиотеки, которая собиралась ещё дедом, не говоря о "венской" бронзе, япона мать, а жена моя и дочь Алина оказались жительницами Сухуми. Членство в местной писательской организации не держало меня в городе, подоспели летние каникулы и я рванул в Москву, к прелестнице Ольге, чтобы внести сладостное разнообразие литературного сумбура в стройное хоровое пение её учеников, которые впрочем, тоже ушли на долгожданные вакации. Ольга поначалу меня отвергла, только потом я узнал, что против меня были настроены все её многочисленные родственники, целый клан (они считали, что я собирался жениться на ней только ради московской прописки и вообще что я – Синяя Борода из-за моих многочисленных официальных и неофициальных подруг), да и сама она боялась причинить боль единственному сыну, который был уже подающим надежды скрипачем – вундеркиндом. Мне пришлось завоевывать её вновь. Слава Богу, тетушка моя по матери, Сара Пинсуховна, ещё не эмигрировала в страну обетованную и я мог жить у неё в однокомнатной квартирке возле платформы Северянин. Тут-то я и перечитал все книжечки Игоря Северянина (Лотарева), ею собранные в гимназической юности. Мой покровитель и руководитель моей кандидатской диссертации (докторскую я все же забросил) академик Феликс Феликсович Оттен взял меня на работу своим секретарём. Сестра вышла замуж за москвича Марка, и моя дорогая мамочка и отчим тоже решили перебраться в столицу. Назад пути не было. Я штурмовал Ольгу ежедневно, задаривал её цветами, писал мадригалы, наконец, нашел общий язык с её сыном. Старые ошибки, видимо, меня чему-то научили. И был понят, и прощен заранее. Через год после знакомства я водворился в маленькой комнатке у Савёловского вокзала. Сын Ольги сначала спал на раскладушке между роялем и арфою, а потом перебрался к бабушке. Мой третий брак стал казаться мне тихой надежной гаванью после трудных и долгих лет странствий.
Вдруг однажды я возвращаюсь из ЦДЛ и вижу, что у моей Оленьки заплаканы глаза. На мои расспросы она молчит и отворачивается, протянув наконец распечатанный конверт (у нас секретов друг от друга не водилось). Постараюсь привести текст письма от Тани полностью, может быть, смягчив наиболее щекотливые места.
"Подлец, хотела тебе написать ещё тогда, когда узнала, что ты телеграммой вызвал Толю Олькова. Эх ты! Правильная есть пословица: "Скажи, кто твой друг, и я скажу, кто ты!" Несчастного Юрку, моего бедного детинушку, ты не соизволил повидать вместе со мной, приласкать, поговорить с ним о том, сколько он перенёс и переносит страданий, угостить, да и хоть костюмчик купить со своею шельмою, вы же люди интеллигентные, чуть ли не самой гуманной профессии, а что, бессовестные, творите. Меня отшвырнул, потом Манечку свою забросил, как шприц одноразовый… Думаешь, наверное, почему сразу не написала, а сейчас пишу. Недавно нам с сестрой Шурой в какой-то книжке попалось твое любовное письмо, где ты писал какой-то крале, мол, только ты, Оксана, красавица, а что до Тани так она сама ко мне прицепилась, и я по глупости её пожалел. Пожалел волк кобылу, оставил лишь хвост да гриву! Проститут! Да и почему тебе не быть таким, если сам никогда отца родного не видел. А мне твоя мать много чего порассказала, особенно об его любви с цыганкой. Ты-то, наверное, и слыхом не слыхивал, что он Алину Пинсуховну, королеву испанскую, на таборную гадалку променял! Тварь, как я всегда стараюсь не думать о тебе, так во сне все-таки я часто вижу тебя и мщу тебе за свою стоптанную тобою жизнь. Ты же, скотина стал на моем жизненном пути и я тогда ещё тебя понимала, то ты – загадочное дерьмо, самый необузданный развратный подлец, мотовилихинский шатала, бездельник. Когда вся городская молодежь, переживая трудности, строила советскую жизнь, ты, бездельник, таскался по литературным вечерам, удовлетворяя свою животную, ненасытную страсть. Как твоя мамочка ни скрывала твою подлость, беря на себя разрешение твоих гордиевых узлов, все равно правда на свет выходит. Жаль, когда я была с тобой, зачарована была твоей энергией, надо было тогда ещё плюнуть в твои бесстыжие бельма! А твоя толстуха Манечка как-то мне говорила, что, мол, мы не должны в очередь становиться за мужчиной. Так зачем же она становилась, порядочная, тварь, когда я у тебя была вторая, что меня очень огорчало, я хотела быть первой, но Бог не судил, а Маня-то была десятой, по меньшей мере. Мало тебя мотовилихинские ребята лупили, убить бы тебя надо и тогда им за тебя ничего бы не было, тогда сильно хулиганили. у всех ножи водились. Ольковы твои защитники были, хотя потом оба на меня поглядывали и втихаря дружбу предлагали. Знаем мы, какая дружба им нужна. Все друзья твои такие, и Гордин Владимир Михайлович, и Корольков, все они ко мне подлизывались, один Степан Александрович Жох-Жохов порядочный человек, он-то давно не считает тебя другом, да и считал ли…
Откуда я взяла твой адрес, а твоя мамочка похвалилась моим старикам, как ты хорошо устроился в столице, поздравила мою с 8-м марта, пожелав счастья и долголетия. А я на столе нашла, когда навестила старуху. До чего же ты лицемер и бессовестный! Помню, сколько раз я пыталась избавиться от тебя, не видеть тебя никогда, не не могла этого сделать. Как же ты, изверг, бывало, издевался надо мной, тихо измывался, по-жидовски, когда я тебя отвергала. Вроде, как и не понимал почему. Вспомни, как тащил меня через колючую проволоку, чтобы насытиться моей плотью, отнимая у мужа и сына. Да ещё стихи читал целомудренные, морочил мне мозги какой-то целокупностью, подонок! А ведь я и не любила тебя, до чего ты мне иногда был противен. Хорошо, хоть детей у нас не случилось! Но ты, как удав, заглотил меня и стал издеваться. Вспомни свой приход из Армии и свой вызов к себе, глупушка, ведь тогда всё мое существо подсказывало, что тебе надо было отомстить за это, за разрушение моей семейной жизни. Ведь и хоть с ребенком была, а за меня были хорошие люди. Почему не сделала этого, сама не понимаю. А уж когда я стала жить у вас, стала работать на книжной базе, переживя невероятные трудности, разрываясь между тобой, твоей черствостью, ненавистью твоей гордой мамы и малым ребенком моим, ты, садист, не предложил мне расписаться, а мило ушел от этого ответственного решения, чтобы потом, не дай Бог, не нести ответственность. Ну и черт с тобой, хотел ты показать большой блеск, стать инженером человеческих душ, а и слесарем по санузлам не достоин быть, все равно тебе не добиться доброй славы, только худой, а я, несмотря на все трудности, заслужила сейчас на работе авторитет, вообще, уважение, чувство исполненного долга всегда придавало мне силы к жизни и помогало переживать все жизненные невзгоды. А кто у тебя сидит сейчас у рояля или у арфы, бесстыжая морда? Посмотри на неё и сравни. И не вздумай писать, сволочь, порву, не читая. Твоя бывшая Таня".
Всё я понимаю, но с чего это Ольга на меня обиделась, я не мог взять в толк. То ли она словно в зеркале увидела свою возможную будущую судьбу в судьбе написавшей это безумное письмо, то ли все-таки ревновала меня к моему прошлому, но она собралась и ушла ночевать к маме. Пойми этих женщин, а на следующий день позвонила и сказала, что не придет вообще, и что я могу жить у неё на квартире сколько хочу, только её мама против, потому что без рояля и арфы, мол, ей будет трудно. Да причем здесь рояль я вас спрашиваю? Она же в основном на арфе играет.
И не придумал я ничего лучшего, как запить горькую, хотя к спиртному всегда питал отвращение. Мой покровитель академик меня сразу же уволил, пьяниц он терпеть не мог, хотя какой я пьяница, я же горе заливал. Меня брали на работу в кооператив – шить кожаные куртки из кожаных мячей (брали покрышки, распарывали и снова сшивали по выкройке), но у меня руки нежные, к механической работе не приучены и опять же я пил горькую. Спасибо подобрал меня друг отца, армянин Самвел, посадил в палатку, и сейчас я, Паша Пинхасик, торгую спиртным на оптовом рынке. Считать на калькуляторе научился, купюры в стопки складывать и аптечными резинками прихватывать для гарантии. Научился двойную бухгалтерию вести, прочую документацию. А пить сейчас не пью, уже второй год как подшился. Даже пиво. И пьяниц этих на дух не выношу. Вот вчера зашел ко мне Жох-Жохов, он тоже на рынке порой канцелярскими товарами приторговывает, разносит бланки разные, авторучки шариковые. Вот я открыл ему пиво немецкое, дал печеньем заесть и долго базарили мы о новейших бестселлерах: сами их авторы пишут или за ними кто-то стоит? Быть того не может, чтобы баба одна, подполковник милиции, за один год два десятка детективов выдала и на своей основной работе успевала. Сейчас интервью с ней пошли, фотографии в СМИ. А я лично не верю. Я сам больше одной книжки в год написать не мог, а сейчас и вовсе не тянет. Двести деревянными мне в день здесь выходит, на жизнь хватает. А баб этих мне и даром не надо, я их сейчас на дух не выношу. То ли дело свой брат мужик. Вчера под вечер подвалил один алкаш, фасад палатки помыл. Я ему перед работой налил "чернил" и остаток отдал вместе с посудой, а после работы дал ещё бутылку "портвейна' целую и две бутылки пустые из-под пива, сдаст и получит по полтора рубля за каждую.
Куда как тяжело сейчас людям приходится! А я ничего, я ещё по-божески живу. Вот под Новый год мне полтинник стукнет, так отпраздную на полную катушку. Может и шампуня выпью или виски даже. С меня станет, я живучий! Главное, вовремя определить для себя приоритет. Что это такое, с чем едят? А вы в словаре посмотрите, сейчас каких только толковых словарей понавыпускали, на каждом лотке лежат, кончился книжный бум и дефицит книжный закончился. Только бы деньги были, денюжки. А Ольга, между прочим, со мной опять живет. Покочевряжилась, повыеживалась и вернулась, арфистка хуева, все-таки свою квартиру дарить чужому дяде не захотелось, да и потом я её люблю Я, может, только из-за любви к ней и зашился, "торпеду" всадил, не приведи вам, Господи! Маня, вторая моя жена, большой человек, между прочим, стала. Из Сухуми она тоже в Москву перебралась, у неё сейчас свое меховое ателье, шубы шьет и продает, лучше греческих. Заведу-ка и себе шубу на меху я. А Таня потерялась на Украине. Это сейчас чужая страна стала, суверенитетная, япона мать. Где-то она, бедная, мыкается! Локоть, небось, сосет. А письмо её это я с собой ношу, в бумажнике; оно, конечно, затерлось, разлохматилось от перечитывания, но кое-что разобрать ещё можно. Я иногда смотрю и её звериной энергией подпитываюсь, дюже злая баба была, но жизнь её на место поставила. Наказала. Не тот приоритет выбрала. Но я ей всё простил и зла на неё не держу.
ДОБЫЧА
Холоднее становится к ночи. Дует ветер больших перемен. Слишком много ты, девочка, хочешь, ничего не давая взамен. Ты решила прожить, как тигрица, потому что природа дала право женщинам тихо таиться и терзать, если духом смела. Ты не хочешь уважить обычай и, глотая невнятно слова, стать покорной и слабой добычей для случайно забредшего льва.
Ты расправишь покатые плечи, соболиные брови – вразлет… Заклинанье какое-то шепчешь о любви, что была и придет. Ты и в гордости злая-презлая, сталь в глазах – так что впору ножу… Ничего я сегодня не знаю и тебе ничего не скажу.
ТРИ ЧАСА ОЖИДАНЬЯ
Три часа ожиданья – это много иль мало? Жизнь меня обнимала, ломала и мяла, жизнь меня волокла, как котенка, вперед – день за днем и за годом мелькающий год. Я взрослел, понемногу в привычках менялся, обминался, а все же пока не ломался, я за жизнью волокся трусцой и шажком и портфелем махал, словно мальчик флажком. Было много мечтаний и много надежд, я себе устанавливал новый рубеж, уставал, отставал и винил, и винился, и порой сознавал, что вконец обленился. Жизнь прощала меня и, жалея, ласкала… Три часа ожиданья – это много иль мало?
Электричка трясется на стыках, как бричка. В срок стремится успеть, долететь электричка. Через ливень, сквозь зелень и высверки дач мчится к солнцу навстречу залогом удач. Я трясусь в такт её нескончаемой тряске, я влеченью сейчас отдаюсь без опаски, я спешу на свиданье с надеждой своей, мой полет все быстрый, встречный ветер сильней. Заоконная зелень сочней, зеленее… Неужели я тоже сейчас молодею? Далеко позади шум и гомон вокзала. Три часа ожиданья – это много иль мало?
Скорость въелась в меня, как дурная привычка. Вспыхнуть жарко стремится последняя спичка. Сигаретка бикфордно чадит-догорает. Расставаться со мною рассвет не желает. Набирает свою светоносную силу, чтоб взбодрить приуставших, болезных и сирых. Полустанки минуя, летим оперенно. Вон калека неспешно бредет по перрону. Он, наверно, забыл, как томиться и мчаться, повязали его добротой домочадцы, чувство скорости жизнь беспощадно украла… Три часа ожиданья – это много иль мало?
Может, жизнь моя вся до сих пор ожиданье, с каждой новой весной прежних чувств оживанье, ожиданье любви, ожиданье удачи, и я жить не могу, не умею иначе. Ветром новых поездок лицо ожигаю, ожидаю свершенья, опять ожидаю. Все мы, люди, комочки разбуженной плоти, в бесконечном полете, во вседневной заботе. Воплощая мечты, говоря торопливо, мы в любви объясняемся нетерпеливо. Почему ты в ответ до сих пор не сказала, три часа ожиданья это много иль мало?
СОН ВО СНЕ
Ночная тишина глуха, как вата, лишь изредка её перерезает далёкий свист больших электровозов, ножом консервным вспарывая сон. Я в комнате один, в привычном кресле устало разместилось тело, снова умчались мысли в дальние пределы, где можно пробежаться босиком. За окнами накрапывает тихо осенний дождик, ветер рукоплещет вовсю шальными ветками деревьев, роняя побуревшую листву. А в памяти моей не меркнет солнце, лежит спокойно гладь пруда Святого, где лилия белеет невесомо… Я к ней спешу подплыть, слегка коснуться, чтоб осознать, что все это не сон. Веселый воздух резво и покато скользит по свежевымытым плечам. Свет солнечный струится, как из лейки, двоится зренье, и тебя я вижу всю в ореоле радуги цветной.
Ты проплываешь, юная русалка, струится водопад волос неслышно, слова твои крадет гуляка-ветер и только эхо вторит, искажая сиюминутный смысл всевечных фраз. Давно пора мне в комнату вернуться, отставить кресло в сторону и тут же тебе по телефону позвонить. Но сон во сне, как неотвязный призрак, как мириады разноцветных радуг, слепит и снова смешивает зренье.
Я пробужденья жду. Далекий свист ночных электровозов убеждает, что не остановима жизнь, что нужно инерцию движенья сохранять. А, может, память этому порука и сон не просто отдых, дань покою, а тот же бег в немой стране мечты?..
РАЗГОВОР
А. Б.
За окном то таял снег, то стужа леденила робкие сердца… Разговор сворачивал на мужа, и обидам не было конца. Был он – третий – как бы осязаем, виноватый взгляд, хоть та же стать… Что-то все мы недопонимаем, как бы ни старались понимать. Протестуем против обезлички, полыхаем праведным огнём… Дался ж нам твой давешний обидчик, что ж мы всё о нём, о нём, о нём?
Даже если вынута заноза, остается след былых заноз. Ясности б – тепла или мороза… Как невыносимо, если врозь. Что же я-то сопереживаю или тоже в чем-то виноват; ваши тени взглядом провожаю и не знаю, как зазвать назад. У несчастных что-то вроде касты, вот и ворошим житье-бытье. Есть, конечно, верное лекарство, и оно зовется забытье.
Только ничего не забываем. Каждая обида на счету. Вот он – третий даже осязаем, несмотря на полную тщету. Может быть, он видит наши лица, что пылают праведным огнем… Разговор наш длится, длится, длится, а ведь каждый, в общем, о своем. У него, наверно, сын родится, вот тогда не будем о былом.
ЗОЛА
Чего мне ждать? На что надеяться? На то, что, может быть, поймут? И перепеленают сердце, и выбросят обиды жгут? Всё время – деньги, деньги, деньги! – а я, как нищий на углу, устал молиться и тетенькать, и дуть на чувств своих золу.
Из пепла не возникнет пламя, из безысходности – любовь, и только память, только память ещё мою согреет кровь. Когда чредой пройдут виденья, я оценю ли грёз размах? Души не меряны владенья, и я здесь подлинный монарх. Хочу – люблю, хочу – караю, и в сновиденческом огне не к раю, к дедовскому краю хотелось быть поближе мне. Чтобы из мглы вечерней свита и предзакатного огня, всех этих грешных духов свита не ополчилась на меня.
О, да не буду близким в тягость, уйду, пока не надоел, навеки в край, где плещет радость за установленный предел. На то нам и дается слово, чтоб светом выхватить из мглы две-три щербатинки былого, и не разворошить золы.
ЛЮБОВЬ В НАРУЧНИКАХ, ИЛИ ДЕВОЧКА НА ШАРЕ
«Вадим имел несчастную душу, над которой иногда единая мысль могла приобрести неограниченную власть. Он должен бы был родиться всемогущим или вовсе не родиться».
М. Ю. Лермонтов
Москва – самый фантастический и опасный для своего жителя сегодня город в России. Что там лермонтовская Тамань или гоголевский Петербург! Вадима Врунова здесь чуть не уморили голодом да ещё вдобавок хотели по крупному обобрать и может даже убить, а причиной тому явилось светлейшее чувство на свете – любовь. Всюду, как говорят французы, «шерше ля фам».
Надо сказать, женщин Вадим боялся панически. Он был женат недолго, всего два месяца, и воспоминание об этом нелегком периоде хуже, нежели дурной сон приводило его в дрожь. Бывшая жена его, крупнолицая мясистая ногастая и рукастая брюнетка даже и в том юном, двадцатилетнем возрасте, сумела надолго внушить ему отвращение ко всему женскому роду. Что небезынтересно, звали её отнюдь не страшно, Маргаритой и знакомство их произошло как раз тогда, когда появился в журнале "Москва" знаменитый роман Булгакова, и Вадим, сочинявший и переводивший немного для собственного удовольствия, тогда мечтал порой, что он тоже отчебучит что-нибудь эдакое, выдающееся, конгениальное, и знакомые будут шептаться, показывая на них: Мастер и Маргарита… Он даже завел необыкновенную тюбетейку, которую в особом расположении духа нахлобучивал на затылок и сидел вечером на кухне с томиком Уильяма Батлера Йейтса, пытаясь эквиритмично и эквилинеарно передать "Два дерева" или "Что потом"…
Шли годы, он закончил куйбышевский (ныне самарский) педагогический институт, стал дипломированным переводчиком, съездил на стажировку в Лондон, дав соответствующую подписку о неразглашении и сотрудничестве соответствующим органам и прошел все ступени от младшего редактора до заведующего редакцией издательства "Прозрение", где занимался формированием плана изданий для слепоглухонемых.
Из всех своих ближайших родственников он жаловал только покойную ныне мать, которая все-таки баловала его в детстве, давая побольше поспать в выходные да подкидывая ему за обедом и ужином кусочки повкуснее, а в более взрослые годы выкраивала ему из своей скудной зарплаты или позже пенсии какие-то деньги на карманные расходы.
Вадим был её поздним и единственным сыном, он родился уже после войны, после трех абортов и шести выкидышей, когда его мать Апофегмата Тимофеевна, кубанская казачка по происхождению и коренная москвичка в третьем поколении, перепробовав все испытанные и малоизвестные женские хитрости, обратилась к испытанной многомудрой знахарке Василисе Матвеевне и та радушно вручила ей какие-то пахнущие железом и серой порошки, велев запивать их освященной водой, простоявшей в темном месте двенадцать дней.
Может быть, именно с этих порошков и затхлой воды рос Вадим нервным болезненным ребенком. Он не любил принимать участие в шумных уличных забавах, много читал, начиная с двух лет, любил находиться один в комнате с обязательно зыкрытыми окнами и дверью, и спал подолгу, никак не меньше двенадцати часов в сутки.
Отца своего Вадим почему-то не любил. Николай Евгеньевич был, что называется, ражий детина более двух метров росту, и хотя Вадим тоже не дал маху: один метр девяносто шесть сантиметров, но два метра так и не перешагнул, и тем как бы не пошел во вруновскую породу, хотя и носил эту выдающуюся фамилию (Вруновы испокон веку были истопниками в домах светлейших князей Ширинских-Шихматовых, баловавшихся к тому же литературой, а куда приличный литератор без истопника: рукописи жечь полагается. Вот и у Пушкина был истопник Широков, от которого производит свою родословную один из невидимых участников нашего повествования).
Вадим в глубине души тоже считал себя личностью необыкновенной и, конечно, подлинным аристократом духа, только по ошибке или иронии судьбы оказавшимся в личине простолюдина; он даже не особенно верил в то, что Николай Евгеньевич его подлинный батюшка, скорее всего, мечталось нашему герою, его настоящим отцом был кто-то из соучеников матери, с отличием закончившей институт иностранных языков имени Мориса Тореза, где обучалось немало перекрасившихся в красный цвет отпрысков старинных дворянских родов, сызмала предназначенных к дипломатической миссии, но не прошедших спецфильтр МГИМО.
Когда Вадим оглядывал не без удовольствия свои длинные суховатые руки с узкими точеными кистями, заканчивающиеся длинными пальцами потомственного музыканта, причем ногти также были отменно породистые, не слоились, напоминая стекла швейцарских часов, он искренне верил в такие минуты, что вот-вот на днях случится чудо и он проснется знаменитым артистом, музыкантом, художником, на худой конец – литератором, только вот работать над собой было обычно некогда и лень.
Вадим снимал однокомнатную квартиру на московской окраине, престижный центр был ему, к сожалению, не по карману. Ранее в годы застоя, волевым усилием раскачав себя утром после разгульного вечера. а то и ночи, он обычно ловил такси или частника, лихо мчался на службу, в полдень непременно шел в ресторан Дома кино (пока там не воцарился Гусман, не взял любую мелочь в свои кавээнские руки и не отменил служебные пропуска для ненужных для кинобизнеса малозначительных чиновников близкорасположенных от улицы Брестской организаций), где за пять застойных рублей съедал полноценный порционный обед, не забывая заказать кюфту-бозбаш (огненно– жгучий суп с фрикадельками) и филе по-суворовски, а вечером снова шел в ресторан, либо с Жох-Жоховым, либо с Гординым, а то с тем и другим вместе: в Домжур, в ЦДЛ, в "Москву", "Россию", а то и в "Пекин", выбор был неохватен, проникать мимо швейцаров без мзды ему весьма помогало удостоверение члена Союза журналистов, но никогда он не доставал заветную красную книжицу секретного сотрудника с золотым гербом государства на передней обложке, которую хранил рядом с не менее заветным партбилетом в специально застегнутом на булавку потайном внутреннем карманчике пиджака, самолично сооружаемом им самим, стоило только прикупиться обновке.
Вечером, собственно говоря, и начиналась настоящая, подлинная жизнь Вадима Николаевича Врунова, 1947 года рождения, члена КПСС с 1967, юбилейного года Советской власти, которая позволила ему, скромному студенту-выпускнику провинциально-занюханного педвуза стажироваться в столице Великобритании и провести там потом ещё немало командировочных дней и ночей, главным удовольствием которых было тайное посещение публичных домов, где он с непередаваемым наслаждением сёк разноцветных тружениц на ниве зарубежного секса, что к то му же оплачивалось всё по той же замечательной графе дополнительных командировочных расходов, связанных с идеологической разведкой, холостого (разведенного) бездетного прожигателя жизни, насколько это было возможно в доперестроечное время при той строго рассчитанной возможности получать дензнаки с профилем Ильича на фиолетовом фоне и для совсем уж избранных – с анфасами американских государственных деятелей или английских королев, наиболее уважаемых всем существом сексота.
Замечательно, что пить Вадим мог, практически не пьянея, очень много, а, выпив, съедал также неисчислимо, опережая своих соседей по столу, причем ни алкоголь, ни ресторанное чревоугодничестве не сказывались на его астенической фигуре холерика, все калории перегора ли в его экономно и целесообразно устроенном организме мгновенно, что всегда вызывало острую зависть значительно более плотных коллег, скажем, Жох-Жохова, типичного пикника, утягивающего свей могучий живот за широкий кожаный офицерский ремень, или Володю Гордина, тоже заведующего соседней редакцией неформатных изданий для парализованных или парезных библиофилов и библиофагов, поставленных на учет в специальной Экспедиции по распространению особо художественных книжных изданий при ЦК КПСС, у которого пуговицы так и сыпались ливнем с любой рубахи, стоило ему попытаться нагнуться или резко повернуться в присутственном кресле.
Зато Вадим не курил, в молодости он несколько раз в очередном подпитии отважно накуривался до наркотического беспамятства, но когда потерял бумажник с отпускной зарплатой и доживал потом полтора месяца в долг, вынужденно отказывая себе в ресторанном кайфе, да ещё был чуть не убит в совершенно бесцельном скитании по столичной окраине, попав в соседнюю со своим местожительством тьмутаракань, перепутав сходные номера (996 и 669) автобусов, он дал сам себе твердый зарок не курить вообще и держался уже более пяти лет, то есть пережив благополучно правление минерального Горбачева и почти весь срок президента Ельцина.
Женщины, если помните, его интересовали умеренно, конфуз первых дней брака оставил тягостные болезненные воспоминания, загнанные естественно в подсознание, но полностью отказаться, отмежеваться от женского общества он не мог, он не был ни модным "бисиком", ни тем паче "голубым", ни педофилом; конечно, выпив, он иногда давал воли рукам и выказывал другие, в основном вербальные признаки садизма, но сладострастно сечь партнёрш отваживался только во время зарубежных командировок. И женщины обычно чувствовали его именно мотыльковый бесплотный интерес, не догадываясь о жутких внутренних катаклизмах (сечь или не сечь – вот в чем вопрос) и дружно роились вокруг импозантного холостяка, держа его чуть ли не за подружку. Сторонним же наблюдателям-мужчинам вообще казалось, что Вадим состоит тайным любовником по крайней мере половины окружающих его очаровашек.
Дни Вадима, как вы понимаете, поэтому были похожи один на другой: рутинная издательская работа, телефонные звонки, борьба с потенциальными авторами-"чайниками", куаферное обслуживание многочисленных начальничков из родного и других министерств и различных досадных "позвоночников"-демократов, с ненасытным рвением ринувшихся в литературу, бесконечные совещания в начальственных кабинетах (главреда, замглавредов и самого директора, а также парторга, профорга и председателя общества "Знание"), а иногда таковые – в своем кабинетике (все-таки он же тоже был маленьким капралом, то бишь начальником), а горячо любимые вечера носили чаще разгульный характер не только за счет смены ресторанных интерьеров, но и за счет сидевших с ним за одним столом (простите невольный каламбур – за счет, здесь есть действительно самая малая капля намёка:
Вадим за себя всегда платил сам и даже любил платить за весь стол, за всех знакомых и коллег, не забывая, правда, потом взыскивать с них необходимую долю для пополнения вчерашней растраты, и всегда по справедливости, буквально до копейки точно, впрочем, сохраняя у себя ресторанный счет, который ему оплачивался в полном объеме при составлении необходимых пояснений и сопроводительного отчета по выявленным сведениям в соответствующей конторе).
Вадим ещё очень любил музыку, в основном классическую, но не брезговал и "Битлз", "Роллинг стоунз", "Дип пёпл", книги же он поку пал редко, в основном собирал и хранил только те, где была упомянута его фамилия в качестве редактора или завредакцией, зато, повторимся, он коллекционировал прилежно пластинки, а позднее компакт – диски, иногда аудиокассеты, у него всегда была первоклассная техника, суперсовременный музыкальный центр, который он привёз из-за границы.