Текст книги "Бенедиктинское аббатство"
Автор книги: Вера Крыжановская
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 23 страниц)
Я протянул руки, чтобы схватись видение и убедиться, что не сплю, но оно, колеблясь, поднималось кверху, будто прощаясь со мною в последний раз. Затем все вдруг померкло, солнце скрылось за горами, и видение исчезло. Я сложил руки, и из сердца моего полилась горячая молитва за того, кого уже не стало.
Я отправился к Бенедиктусу сообщить ему о кончине его друга. Несмотря на то, что эту смерть предвидели и ожидали, волнение его было глубоко, а сожаление искренне. Он распорядился похоронить моего отца на кладбище аббатства, в том месте, откуда открывался восхитительный вид и которое очень любил граф Бруно.
* * *
Время проходило печально и тихо, и я едва начал оправлять от горя, причиненного кончиной отца, как нас поразил новый удар: добрый наш Бернгард, сраженный не летами, а нечеловеческой работой, умер, и занятия в лаборатории почти потеряли для меня всякую прелесть.
Одно существо оставалось у меня, и судьба не замедлила похитить и его. Как-то утром ко мне прибежал один брат и просил разбудить приора, спавшего удивительным сном и не отвечавшего, когда его два раза будили.
Встревоженный, я пошел в комнату Бенедиктуса; я знал, что накануне он получил важные известия из Рима и очень волновался. Дрожащей рукой я откинул завесу и нагнулся к нему: одного взгляда было достаточно, чтобы узнать истину.
Бенедиктус умер спокойно и без видимой борьбы перешел в царство теней. Единственный последний мой друг и соучастник покинул меня; это прекрасное, бесстрастное лицо не оживится более при рассказах о моих печалях, его холодная рука не сожмет сочувственно мою руку. Я стал совершенно одинок на земле.
Долго и искренно оплакивал я потерю Бенедиктуса и чувствовал себя совершенно несчастным. Выбор братьев пал на меня, и я был избран приором на его место. Таким образом, мне также выпала слава носить на груди настоятельский крест, хотя я ничего не сделал, чтобы им завладеть. Я вовсе не желал господствовать: я был одинок и устал от всего, потому я старался только исполнять свою обязанность и быть добрым приором.
* * *
В первые месяцы после моего избрания, я сидел однажды вечером в своей комнате, когда один брат доложил мне, что граф Курт фон Рабенау желает наедине переговорить со мною. При этом имени я вспомнил, что Бенедиктус с негодованием рассказывал мне, будто молодой граф отправился с женою в Рим с намерением развестись и что ходили самые неблагоприятные слухи насчет горькой супружеской жизни Розалинды.
Я приказал пригласить графа фон Рабенау, который сообщил, что возвратился из Италии с телом своей жены и просил отслужить заупокойную обедню в аббатстве, прежде чем гроб будет помещен в их фамильном склепе. Видя мое волнение и грусть по поводу столь преждевременной кончины, Курт передал мне печальный и потрясающий рассказ о том, как на Адриатическом море на корабль их напали два морских разбойника, вероятно, узнавшие как-нибудь, что он вез богатые дары Святому Отцу.
Наметив одну и ту же добычу, пираты начали между собой драться, и битва была не продолжительна: большое судно победило и застигло затем корабль графа, который пытался ускользнуть во время ссоры врагов. Настигнув тяжелую генуэзскую галеру, после короткой битвы, капитан пиратов вскочил на мостик.
Увидев его, Розалинда пронзительно вскрикнула; корсар вначале изумился и вслед затем бросился на Курта, чтобы убить его; но графиня упала к его ногам с криком: «Возьмите меня заложницей и оставьте ему жизнь и свободу».
Видя, что корсар упорно отказывается от выкупа золотом и драгоценностями, граф Рабенау согласился и ценою жены спас свою жизнь и свободу. Морской разбойник ушел, унося на руках Розалинду.
Курт сошел на землю в ближайшем месте. Ему надо было спешить собрать огромную сумму, которую в виде выкупа требовал пират, и по приказу последнего следовало выслать ее в Венецию. Два дня спустя после этих событий, когда он в одном селении отдыхал на берегу, поднялась сильная буря, и на следующее утро море выбросило множество обломков и трупов, а между ними двух человек, соединенных в объятиях. В них Курт, к великому своему изумлению, узнал Розалинду и капитана пиратов.
– Я проклинаю себя, – прибавил молодой граф. – Мне не следовало давать жены в виде залога, и только в ту минуту я понял, почему она так охотно пожертвовала собой. Представьте себе, преподобный отец, что этот морской разбойник был никто иной как Лео фон Левенберг, которого все мы считали умершим, тогда как он спасся и сделался пиратом.
Он много говорил еще об этой печальной истории, но с замечательным хладнокровием и напускал на себя покорность судьбе, словно желал уверить меня, что все это был рок, независимый от него и перед которым он преклоняется как перед волей свыше.
«Подлец, – подумал я. – Что сказал бы твой отец, если бы мог видеть, что эта Розалинда, столь любимая им и отданная, как наследие сердца, обожаемому сыну, Розалинда, свободу которой он защищал бы до последней капли крови, была отдана как выкуп за этого же сына, вопреки всякому закону рыцарства?»
Потом я вспомнил доброго и прекрасного Лео фон Левенберга. Как грустно, что ему пришлось в качестве пирата зарабатывать средства к жизни!
Невольно рассматривал я бледное лицо Курта. На нем заметны были следы распутной жизни: рот с опущенными углами имел капризное и женственное выражение.
«Бедная Розалинда, ты была, наверно, очень несчастна с этим дрянным человеком, после того как любила двух героев».
Я почувствовал внутренне отвращение к Курту и холодно простился с ним, отдав приказание перенести гроб в церковь, и всю ночь читал молитвы. На другой день предстояло совершить большое заупокойное богослужение и затем перенести тело для погребения в замок Рабенау.
Во время ночи я отправился в церковь помолиться за умершую. Вдруг меня охватило странное любопытство. Курт говорил мне, что приказал набальзамировать тело жены, и мне хотелось увидеть ее еще раз. Два брата, по моему приказу, приподняли крышку гроба; я приблизился и осторожно поднял край савана.
Дрожащий свет восковых свечей упал на прекрасное неподвижное лицо, словно выточенное из слоновой кости. С минуту я стоял облокотясь о край гроба и созерцал покойницу, и в эту минуту пережил все прошлое; женщину эту я знал ребенком, потом совершал ее брак, а теперь я же буду ее хоронить. Все вокруг меня умерло.
Я велел закрыть гроб и, крестясь, шептал молитву. Не знаю, исходила ли она из сердца; уста мои так привыкли произносить слова, в которых сердце вовсе не принимало участия!.. По привычке я стал набожен. Усталый и печальный, вернулся я к себе.
* * *
После этого последнего события я начал прежнюю жизнь, машинально исполняя свои обязанности, без увлечения, без удовольствия. Я был утомлен, ленив. В сердце моем и в мыслях была большая пустота. Мой друг, мой соучастник, тот, с кем я перебирал старые воспоминания, даже преступления, умер; теперь я был одинок и боялся этих кровавых воспоминаний.
Часто вечером, сидя в большом кресле, с опущенной на руки головой, при слабом свете ночника, я погружался в думы и картины, вызванные воспоминаниями, воскрешая перед моими глазами Годливу, ребенка, Вальдека, Герту и столько других жертв; сердце мое сжималось по мере того, как передо мною проходили мстительные тени, с искаженными лицами; малейший шум, треск огня в камине заставлял меня вздрагивать, и тревожный глаз мой боялся тесных углов. После того, как монастырские часы давно уже пробивали час отдохновения, непобедимый страх приковывал меня к месту. Альков, где помещалась моя постель, казался мне наполненным подозрительными тенями, а золотой крест, качавшийся на моей шее, казалось, глумился надо мной и шептал мне: «Ни тебе, ни твоему предшественнику я не давал покоя».
Мрачный, дрожа всем телом, ложился я в постель, и вздох облегчения вырывался из моей груди, когда солнечный луч проникал в узкое окно; потому что день был гораздо менее страшен, нежели ночь.
Подобные вечера и ночи без перерыва сменяли друг друга. Прошли многие годы и волосы мои, и борода побелели, а я все влачил свою постылую жизнь.
С некоторого времени меня стало преследовать какое-то беспокойство и странное недомогание. Чувствуя себя больным, я лег в постель. Доктор объявил простуду и предписал лекарства. К вечеру мне стало хуже, я с трудом дышал и внутри появились мучительные боли.
Внезапно все потемнело вокруг меня и казалось расплывшимся в сероватый туман.
Этот полумрак вселял в меня невыразимую тоску. Я почувствовал острые боли во всем теле; каждый фибр его как будто вытягивался из него и отрывался. За этими ощущениями появился палящий жар; около меня стоял точно костер с горящими угольями; я хотел встать, вырваться из этого огня, из которого дождем вылетали искры, падали на меня и жгли. «Пожар! Горим!» – хотел я крикнуть. Но в ту же минуту на меня как будто упала огромная струя огня. Одна мысль: «Убежать» – вертелась в моем мозгу. Я сделал усилие, чтобы выйти из костра, который трещал вокруг меня; все во мне и вокруг, казалось, трещало и разлеталось в клочья. Я потерял сознание.
Опомнившись, я чувствовал себя совершенно здоровым. Я стоял и был в своем обычном платье; только, не знаю почему, я неудержимо понесся к одной из темниц в подземелья, и по дороге я встретил Бенедиктуса. «А ведь я считал его умершим!» – подумал я. Он был сумрачен, глаза его были опущены, и он мне ничего не сказал.
Молча пошли мы в затопляемую келью; там был распростерт отвратительно обезображенный труп Годливы. Движимые посторонней волей, мы подняли его с трудом, задыхаясь от вызывавшего тошноту трупного запаха, потащили к озеру, куда его и бросили.
После этого Бенедиктус исчез, а я остался один в коридоре с маленьким ребенком на руках. Снова увлекаемый волей сильнее собственной, я душил его. Покрытый потом и задыхаясь, я бежал затем по длинным галереям, не зная, где спрятать этот труп, точно приклеенный ко мне; благодетельное головокружение избавило меня от этой пытки…
Опомнившись, я увидел себя у подножия монастырской стены, где помогал Бенедиктусу привязывать к лошади Вальдека, в ужасе отбивавшегося от нас; а потом мы пустили животное. Как и в тот раз, ветер свистел и выл, а стихия разбушевалась. Но теперь мы следовали за перепуганным животным, летели около него. Мы достигли пропасти с головокружительной быстротой, и все вместе покатились в нее. Лошадь и всадник представились нашим глазам отвратительной, не поддающейся описанию массой, и вдруг, к невыразимому моему ужасу, я увидел, что перед нами встала кровавая обличительная тень.
Затем начался день, и я очутился в монастыре. Без цели и нехотя пробирался я по залам и коридорам, входил в библиотеку, перелистывал там книги; часто встречал Бенедиктуса, но никогда мы не говорили с ним и снова совместно начинали нашу страшную работу, становясь опять действующими лицами всех содеянных нами преступлений.
Измученный, разбитый, я обратился с горячей молитвой к Творцу, умоляя Его избавить меня от мучений, вечно совершать отвратительные преступления.
В ту же минуту, блуждающий, голубоватый свет осенил меня, из пространства мелькнули белые пятна и приняли человеческие образы. В этих воздушных, прозрачных существах, я узнал Теобальда и протектора нашей группы. Мысль того блеснула на меня, точно огненная струя и выразила следующее:
– Ты смирился в молитве, преступление внушает тебе ужас, и вот тебе даровано избавление от ремесла палача. Но все же, в наказание, тебе суждено блуждать по местам твоих преступлений, пока новое поколение не заселит монастырь. Ты будешь видеть своих соучастников и не будешь сноситься с ними, чтобы, видя друг друга, вам было стыдно. Иногда и живым будет дано вас видеть. Они прозовут вас страждущими душами и содрогнутся перед столь страшным, примерным наказанием виновных.
– Молись! Кайся, – сказал мне Теобальд.
Потом все исчезло. Я остался один и начал мои бесконечные и бесцельные скитания. Я не видел более своих жертв, но места преступления будили мои о них воспоминания. То один, то с Бенедиктусом и другими сообщниками, молчаливо бродил я, погруженный в свои мысли, по залам и коридорам. Иногда кто-нибудь из живых видел нас и с криком убегал.
Понемногу все изменилось; новые люди поселились в обители, наши имена и деяния забылись, и одни появления наши запечатлелись в памяти. Сидя перед огоньком, старики, крестясь, рассказывали легенду о «призраках двух приоров».
* * *
Такова моя исповедь. Да послужит она на пользу моим воплощенным братьям. Mea culpa [3]3
Моя вина ( лат.).
[Закрыть].
Санктус
Исповедь Гуго фон Мауффена
Старый уединенный замок, где я родился, расположен был на голой скале, у подножия которой на необозримое пространство тянулись леса. Толстые стены окружали мрачное и внушительное главное здание с башнями по бокам, на которых спокойно гнездились вороны. Редко опускался наш тяжелый подъемный мост, пропуская случайного гостя или какого-нибудь робкого арендатора.
Как бы далеко ни простирались мои воспоминания, я неизменно вижу себя в этом замке, столь же мрачном и безжизненным внутри, как и снаружи, порог которого мне никогда не позволено было переступать. Иногда я выходил на узкий, окруженный стенами двор или взбирался на вал, чтобы поглядеть на голубое небо и видневшийся вдали лес; а не то играл в роскошных когда-то залах, представлявших теперь очень грустную картину запустения, с их почерневшими и покрытыми серым саваном пыли деревянными украшениями, темными обоями и окнами, затканными паутиной.
Часть комнат была заперта, и ключи хранились у моего отца. Моя комната была так же неуютна, как и все остальное. Освещалась она двумя узкими окнами; большая постель с зелеными занавесями, когда-то вышитыми и отделанными золотой бахромой, а теперь выцветшими, несколько кресел с высокими спинками, стол и два сундука, украшенные резьбой, составляли всю меблировку.
Сколько возможно, я избегал общества отца, которого боялся и ненавидел, и по моему телу всегда пробегала легкая дрожь, когда на пороге появлялась его высокая фигура, с тощим лицом, окаймленным белыми волосами. Вышитое когда-то черное платье в беспорядке висело на его худом, как скелет, теле; серые, проницательные, жестокие глаза и тонкие губы с презрительной усмешкой придавали ему отталкивающий вид. Таков был мой родитель, знаменитый граф Гуго фон Мауффен.
Всюду, как тень, ходил за ним его алхимик Кальмор, поселившийся в замке за несколько лет до начала моего рассказа. Это был высокого роста человек, всегда в широком длинном черном платье и черной бархатной шапке; густые белые брови и длинная борода обрамляли его лицо. Говорил он мало и занимался с моим отцом таинственными работами, к которым я не допускался. Единственный интерес, который он проявил ко мне, состоял в том, что он научил меня читать; это мне было очень полезно и заняло у меня не один час моей одинокой жизни.
По совести могу сказать, что детство мое и отрочество прошли однообразно и в одиночестве. Отец мой никогда не выезжал, и сам я никогда не переступал за вал; я рос одиноким и молчаливым ребенком. Старые воины, составлявшие гарнизон замка, были грубы и неразговорчивы; домашняя прислуга состояла из старого, глухого конюха Христофора и инвалида с деревянной ногой; две старухи заведовали хозяйством и готовили кушанья аскетической простоты. Одна из них, добрая Сибилла, ходила за мною в детстве и иногда в длинные зимние вечера занимала меня рассказами об играх, турнирах, о войне и любви, словом, о незнакомой мне жизни вне наших стен.
Раз как-то мне пришло в голову спросить отца, когда умерла моя мать? На мой вопрос он засмеялся странным, злым смехом и ответил, что дьявол унес ее в ад. Когда же я, испуганный и заинтересованный, спросил о том старую Сибиллу, она побледнела, перекрестилась и посоветовала никогда не возобновлять этого разговора, если я дорожу жизнью.
Таким образом, я вырос затворником, не знакомый как с внешним миром, так и с историей моей собственной семьи, но глубоко ненавидя замок, который мне запрещалось покидать. Обыкновенно, отец проводил ночи за работой с Кальмором; но, время от времени, он спускался в подземелья, и я должен был сопровождать его.
Хотя я был отнюдь не из робких, а все же дрожал всегда, спускаясь с факелом в руках в мрачный подвал. Приходилось проходить одну за другой три массивных, окованных железом двери, ключи от которых были всегда за поясом отца, и он тщательно запирал их за собою. Мы шли по подземельям с тяжелыми сводами, и целью нашего посещения был третий и последний из подвалов.
Прежде всего, мы зажигали прикрепленные к стене факелы, и они освещали несколько больших сундуков вдоль стен, а по углам кучи золота и серебряной посуды, кубки, разные сосуды оригинальной формы и драгоценное оружие богатой отделки, но иностранной работы.
Затем отец открывал сундуки, ослеплявшие своим блеском; все они были наполнены золотыми и серебряными монетами, а в одном были навалены материи ярких цветов, украшенные камнями всякой формы и величины, драгоценности и шкатулки художественной работы, наполненные жемчугом и неоправленными камнями.
Любуясь этими сокровищами, отец становился на корточки около одного из сундуков, и на лице его отражалась безумная радость. Запустив костлявые руки в золотую массу, он словно окунался в нее, поднимал вверх, пересыпал сквозь пальцы монеты, любуясь сверкающим каскадом и упиваясь металлическим звоном золотого дождя.
– Гуго, ты счастливейший из смертных, что имеешь такого отца, – говорил он. – Ты всегда можешь наслаждаться видом этого несчетного сокровища. Понимаешь ли ты, что такое золото? Это – рычаг, которым можно поднять Вселенную. Но безумец тот, кто решается на это: величайшее счастье, которое дает золото, это – любоваться им.
Однажды, когда он забавлялся блеском драгоценностей одной из шкатулок, я решился спросить его:
– Это ты, отец, собрал все эти сокровища?
– Нет, прекрасный сын, отцу моему, а твоему деду принадлежит эта честь; но, так как это очень интересная и поучительная история, я расскажу тебе ее. Но, чтобы не терять времени, расстели на плитах эту материю и разложи на ней вещи, пока я буду говорить.
Я повиновался, а отец, с минуту подумав, начал:
– Отец мой, а твой дед, был еще совсем молодым человеком, когда ему случилось быть по делам в одном большом городе Фландрии. Он закупал там для нашего любезного герцога рожь и другие продукты, так как у нас был голод.
Во время его пребывания в городе распространились болезни, и никто не сомневается в том, что причиной бедствия были евреи. По жалобе народа, произведен был строгий розыск, который ясно, как день, доказал, что эти поганые отравили все колодцы. Тогда народ, не помня себя от ярости, бросился на жилища отравителей и разорил их; убийства и грабежи продолжались несколько дней, и отец, как добрый христианин, принимал в них деятельное участие.
Случай привел его в дом одного старого еврея, слывшего очень богатым вследствие торговли с Востоком и Испанией. Войдя в его грязный и жалкий на вид дом, они увидели, что этот неверный жил по-царски и имел двух прекрасных, как Божий день, дочерей. Граждане и воины, сопровождавшие моего отца, разграбили все, увели одну из дочерей и ушли дальше; отец же, с некоторыми верными слугами, остался и, предполагая, что у старика найдется еще больше добра, призвал его к себе и поджарил слегка, чтобы развязать ему язык.
Увидя это, дочь старика страшно кричала и объявила, что откроет целое сокровище, если их отпустят. Отец обещал, конечно, и, вообрази, под их домом находился так хорошо скрытый подвал, что никто бы его не мог найти, и в нем сокровища, которые ты видишь, потому что и многие другие евреи, опасаясь мщения, спрятали там же свои драгоценности.
Отец наградил золотом своих спутников, а обоих евреев убили, чтобы ничто не вышло наружу; сокровища же были ссыпаны в хлебные мешки и беспрепятственно доставлены в наши владения. Таково происхождение богатства, созерцать которое мы имеем неоценимое счастье.
Насладившись вдоволь красотой своего богатства, отец двойным замком запирал все сундуки, за исключением двух, наполненных монетами; он становился у одного, я у другого, и мы считали, складывая монеты стопками, до полного изнеможения, после чего запирали все и поднимались наверх.
Невольно я пристрастился к этому богатству, которое может дать всевозможное земное счастье, и я готов был защищать его ценою своей жизни. Но только считать постоянно в подземелье холодный металл для меня было недостаточным. Я припоминал рассказы Сибиллы о турнирах, блестящих играх в присутствии прекрасных, благородных дам и мечтал сам явиться на такие празднества, в богатом одеянии, на великолепном коне и с многочисленной свитой. Проникнутый этими идеями, я часто заходил в обширную мрачную залу, носившую название оружейной и в которой хранились рядами полные доспехи для всадников и лошадей, а по стенам были развешаны в большом количестве копья, мечи, кинжалы и другое оружие всяких размеров. Я рассматривал и ощупывал все эти вещи со вздохом, потому что не умел владеть ни мечом, ни копьем и не садился на лошадь, несмотря на свои восемнадцать лет. Вся жизнь моя проходила в том, что я пересчитывал золото в мрачном подземелье.
* * *
Однажды, когда мы с отцом снова были в подвале, я не выдержал и спросил его, почему я не бываю на празднествах и турнирах, как прочая молодежь, прибавив, что, в качестве сына такого богатого и знатного человека, я должен бы стремиться к званию рыцаря.
При моих словах глаза отца сверкнули из-под густых ресниц, лицо исказилось, и, подозрительно взглянув на меня, он насмешливо сказал:
– Хе, хе, хе! Тебе уж пришла охота позвенеть золотом на празднествах? Здесь оно тяготит тебя? Ха, ха! Выбрось из головы эти дикие мысли! Никогда не выйдешь ты отсюда, потому что только здесь можешь быть счастлив; вне этих стен убивают, безобразничают, предают. А женщины! Это притаившийся сатана, под видом ангела, для нашей погибели! Коварные твари, которые кусают ласкающую их руку. Безумец, избегай света! Смотри – вот твое будущее, твоя любовь, твое счастье: золото! Взгляни, как оно блестит, сверкает и улыбается тебе.
Он встал и опустил костлявую руку на мое плечо.
– Лучше я своими руками сверну тебе шею, а не выпущу отсюда, чтобы ты явился потом грабить меня; только через мой труп можно завладеть этими сундуками.
– Но, – возразил я смело, – смерть неизбежна. Что сделаешь ты с этим богатством после смерти?
Отец странно как-то засмеялся.
– Да, – многозначительно сказал он, – другие люди умирают, а мы с Кальмором открыли эликсир вечной жизни и будем жить всегда, всегда!
Я не знал, можно ли верить словам отца, но одно было несомненно: в настоящую минуту бесполезно было мечтать о турнирах.
Меня сильно поразила мысль об эликсире вечной жизни.
От природы суеверный, жаждущий чудесного и тайных наук, я начал наблюдать за башней, где работали отец и Кальмор. Оттуда слышался иногда странный шум, и случай открыл мне происхождение его. Я ужаснулся, потому что мне было только девятнадцать лет; инстинкты зла и страстей еще не проявлялись во мне, и преступление было мне отвратительно.
Однажды, когда я бродил по подземельям, надеясь найти выход из замка, которым можно было бы выбраться незамеченным, я дошел до подвала под башней, где жил Кальмор; оттуда неслось удушающее зловоние. Стараясь узнать, откуда эта вонь, я заметил широкое отверстие в полу и, приблизив факел, направил свет внутрь. Это было что-то вроде колодца, и я с ужасом увидел, что он наполовину завален человеческими останками; от одних остались уже одни кости, другие представляли отвратительную разлагающуюся массу; наверху можно было ясно рассмотреть труп маленького ребенка.
Я убежал совсем расстроенный, и с этого дня жизнь в замке стала мне еще ненавистнее. Я жаждал чего-то, что не умел определить, я задыхался в этих стенах, все казалось мне слишком тесным.
Не зная, как убить время, я проводил целые часы в комнате, наполненной старыми рукописями, которые терпеливо разбирал. Довольно долгое время я читал одни трактаты о псовой охоте и генеалогии нашей семьи; но один раз мне попалась драгоценная рукопись. Это был дневник старого капеллана, который, кроме многих происшествий, описывал подробности продолжительной осады, выдержанной нашим замком.
«Обитатели его погибли бы, – говорил он, – если бы они не скрылись тайным ходом».
Далее шло подробное описание тайного хода, имевшего выход в лесу на довольно большом расстоянии от замка.
Я прочитал это, и сердце мое едва не лопнуло. Если выход не уничтожен, то путь к свободе открыт. Однажды, узнав, что отец, проработав всю ночь, будет спать и днем, я спустился в подземелье и, точно следуя указаниям рукописи, нашел дверь, забытую, судя по тому, что она с трудом отворилась на ржавых петлях. Потом я спустился по узкой бесконечной лестнице и прошел длинным, прекрасно сохранившимся коридором; наконец я очутился перед большим камнем, закрывающий вход. С трудом отвалил я его, потому что все щели и трещины заросли кустарником и терновником; но пробравшись сквозь густую чащу, я спрыгнул в узкий, устланный мхом овраг.
Усталый, но счастливый, я растянулся на мягком ковре и, подняв глаза, увидел над своей головой густую зелень вековых деревьев, ветви которых сплелись и образовали непроницаемый свод. Я полной грудью вдыхал благоуханный лесной воздух; эта свежесть, аромат, зеленая масса опьянили меня, жившего с самого рождения взаперти. Я был точно во сне и думал, что свобода не могла представиться мне прекраснее, нежели в настоящую минуту.
Отдохнув немного, я прогулялся, продвигаясь осторожно вперед и не слишком отдаляясь от подземелья. На каждом шагу я находил новые прелести: отрыл ручей, который журчал по каменистому дну, и рвал росшие кругом цветы. Увидев также красные плоды с превосходным запахом, я с удовольствием съел несколько ягод; это была земляника, а раньше я ее не видел.
Я был совсем поглощен своим занятием, но внезапно вздрогнул. Вдали послышался лай собак, ржание лошадей и звуки труб; шум стал слышнее, и на дороге, которую я не заметил, показалась целая кавалькада кавалеров и дам, богато одетых. Разноцветной вереницей промчались они мимо меня, проскакали прогалину и скрылись в лесу. Это была охота. Незнакомое раньше чувство горечи и отчаяния закралось мне в душу; я бросился на мох и закрыл лицо руками.
Почему я, сын богатого и могущественного графа, не мог участвовать в подобных удовольствиях? Я взглянул на свое вылинявшее, заплатанное платье, которое мне приходилось выбирать по своему росту в старых сундуках, наполненных наследственными пожитками. Я, конечно, не имел никакого понятия о моде, но мой наблюдательный глаз уловил разницу между моим, когда-то, может быть, и дорогим платьем, – и нарядами только что промелькнувших охотников.
Не знаю, сколько времени прошло в этих размышлениях; я поднял голову от шума сильно заколыхавшихся ветвей. Запыхавшийся олень стрелой промчался мимо меня, преследуемый борзой. Одним прыжком я был на ногах, но в ту же минуту в прогалине появилась лошадь; испугавшись, вероятно, меня, она встала на дыбы, прянула в сторону и выбросила всадника из седла. Только тогда я увидел, что это была женщина. Она запуталась ногой в стремени и была в большой опасности. Я схватил лошадь и привязал ее к дереву, а потом помог даме подняться, и, к счастью, она совсем не пострадала. Это была красивая молодая женщина с чудным цветом лица; большие черные глаза блестели, а из-под голубой, вышитой жемчугом шапочки выбивалась масса белокурых волос. Она поблагодарила и благосклонно, но с любопытством взглянула на меня, удивленная мной и моим костюмом.
– Кто вы, сударь? Вы оказали мне огромную услугу; кого я должна благодарить?
– Я… я не смею сказать этого, прелестная дама, – пробормотал я. – Если бы отец мой узнал когда-нибудь…
Дама взглянула на меня с изумлением и потом расхохоталась серебристым смехом.
– Клянусь святой Розой, моей патронессой! Что вы мне рассказываете? Взрослый молодой человек, по костюму рыцарь, боится отца за такой обыкновенный поступок! Ну, скажите мне свое имя, я свято сохраню тайну, а для начала признаний скажу вам, что я Роза, графиня фон Рабенау; одно имя это служит ручательством.
Она взяла меня за руку, и глаза ее впились в меня. Под чарами ее взгляда я еле прошептал:
– Я – Гуго, граф фон Мауффен.
– А! – произнесла дама с удивлением. – Вы сын старого колдуна, живущего в замке, которого прозвали Коготь дьявола? Но, – прибавила она, смеясь, – старый замок не соответствует своему имени, вы являетесь в его стенах херувимом, а не черным демоном.
Я опустил глаза при этой похвале и откинул рукой длинные пепельного цвета кудри, шелковистой массой падавшие на мои плечи.
Дама уселась на мох, пригласила меня поместиться рядом и весело болтала, расспрашивая о моем прошлом. Я отвечал уклончиво, стыдясь признаться, что в тот день в первый раз вышел из замка и видел лес с голубым небом.
Наконец она встала.
– Приходите почаще сюда; я живу недалеко и катаюсь верхом в сопровождении только собаки и скромного пажа; но я сделаю крюк, чтобы повидаться с вами и поболтать. Успокойтесь, трусишка, я буду одна.
Она села на лошадь и протянула мне руку, которую я пожал, не осмеливаясь поцеловать.
– До свидания, прекрасный Гуго, – сказала она, смеясь и бросая мне розу со своего корсажа.
Потом она хлестнула лошадь и скрылась; а я стоял сам не свой и, подняв розу, как святыню спрятал у своего сердца.
С того дня я очень часто уходил из замка, и в условленные дни прекрасная графиня фон Рабенау привязывала свою лошадь к дереву и садилась около меня на траву. Она смеялась и яркими красками рисовала незнакомую мне картину светской жизни. Мало по малу я становился смелее и открыл ей всю свою жизнь, описал странности отца и его богатство. Я признался во всем, но, не знаю почему, не сказал о сокровищах отца. Графиня оплакивала мою горькую участь, обещала подумать о том, как освободить меня, и, в свою очередь, сообщила, что очень несчастлива в супружестве.
* * *
Однажды, когда я возвращался в дом и пробирался подземельями, меня схватила чья-то рука в ту минуту, когда я запирал потайную дверь. Я глухо вскрикнул, думая, что это отец; но голос, в котором я узнал Кальмора, прошептал:
– Ты хорошо пользуешься свободой, Гуго. Да, да, жизнь здесь ненавистна тебе; но теперь, что предпочтешь ты: чтобы я открыл отцу твои похождения или хочешь вступить со мною в союз?
– Говори, что ты хочешь? – ответил я прерывавшимся от волнения голосом, так как дрожал при одной мысли о гневе отца.