Текст книги "Бенедиктинское аббатство"
Автор книги: Вера Крыжановская
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 15 (всего у книги 23 страниц)
Когда я пришел в себя, я оказался связанным, и тогда произошла между нами описанная Санктусом сцена. Меня увели мои сторожа-гиганты; эти верные пособники злодейского общества в мгновение ока переодели меня в одежду послушника, а когда я пытался сопротивляться, они прописали мне такое наставление, что я убедился в бесполезности открытого сопротивления.
Со следующего дня меня заставили подчиниться монастырскому обиходу; но всюду, в церкви ли, в столовой, в саду, две тени мои не отставали от меня и не позволяли ни с кем говорить.
* * *
Наконец меня призвали однажды к аббату. Бесстрастным, высокомерным и возмутившим меня тоном он объявил мне, что, прежде произнесения обета, я должен передать монастырю все свое состояние. Негодуя на такую алчность, я наотрез отказался; тогда меня заперли в отвратительную темницу, лишили пищи, и сторожа мои осыпали меня неслыханными ругательствами. Разбитый, измученный, совершенно обессиленный, я согласился наконец на все и, с бешенством в душе, превратился в монаха, нищего, отказавшегося от всего своего имущества. Не будь у меня в глубине души надежды скрыться когда-нибудь из этого адского монастыря, я сошел бы с ума.
Позднее я узнал, что Бертраму известна была моя участь; но он не смел пройти в монастырь. Один только раз в церкви, через несколько дней после моего пострижения, когда я стоял почти один около старого конфессионала, неизвестно откуда послышался голос, ясно прошептавший:
– Гуго, терпи и надейся. Будь осторожен, я надеюсь освободить тебя.
В первую минуту я стоял как растерянный, но потом слова эти – наверное, слова Бертрама, – подкрепили меня.
* * *
Время тянулось тоскливо. Я в точности исполнял свои обязанности, но за мной все-таки следили так упорно, что побег был почти невозможен и с каждым днем становился затруднительнее.
У меня было много свободного времени. За бесконечными обеднями, я мог вдоволь размышлять о своей горькой участи и о Розалинде, которая давно уже должна была вернуться из монастыря к мужу. Страсть моя и ревность росли с каждым днем, что я проводил под этими мрачными, тяжелыми сводами; скука была подавляющая. Моя чувственная и вспыльчивая натура не выдерживала; все, что я слышал о подземельях, казалось вымыслом, так как монастырская дисциплина по строгости была прямо железная. Никакого веселого приключения, ни одной женской тени не появлялось никогда; я был в отчаянии и должен сознаться, что по состоянию духа становился похожим на дикого зверя. Бертрам не появлялся более. Тогда я пробовал царапать и ощупывать стены; но эта часть монастыря была мне совершенно незнакома, я не мог открыть никакого следа тайного выхода, а когда один из моих сторожей застал меня раз за этим занятием, он покатился со смеху и сказал:
– Скобли, скобли, болван, стены крепкие. Если ты рассчитываешь тут пройти, ошибаешься; здесь ничего не найдешь.
* * *
Однажды разнесся слух о предстоявших вскоре богатых похоронах. Умер внезапно барон Виллибальд фон Лаунау, брат Розалинды; а так как фамильный склеп их находился в аббатстве, то тело должны были перенести туда. Молодая графиня фон Рабенау, по словам старого оруженосца, принесшего это известие, будет присутствовать при погребении. Мысль увидеть Розалинду привела меня в лихорадочное состояние. Но наступил нетерпеливо ожидаемый день, а я не видел почти ничего из церемонии, потому что на ней присутствовали одни, особо назначенные настоятелем, братья. И вот, блуждая по коридорам, я услышал разговор двух монахов о том, что графиня, глубоко опечаленная, получила разрешение приора провести ночь у гроба брата.
Вернувшись в келью, я облокотился на окно; отсюда мне хорошо были видны церковные окна. За цветными стеклами мерцали свечи, и меня все более и более смущала мысль, что в нескольких шагах от меня находится Розалинда. Наконец желание заглянуть в церковь пересилило во мне все.
Я вышел крадучись и проскользнул в маленький двор, отделявший нас от церкви, дверь была полуоткрыта, и я вошел без шума. Свечи около катафалка слабо освещали обширную базилику. Я и не взглянул на покойника, мало интересовавшего меня; все внимание мое было сосредоточено на двух аналоях вправо от катафалка. За одним сидела пожилая женщина и, кажется, дремала, а за другим, на коленях, с прикованными к гробу глазами, находилась Розалинда в глубоком трауре. Я ясно видел ее прекрасное бледное лицо; она была спокойна и не в таком отчаянии, как при смерти Рабенау; но она очень похудела, и на губах появилась мрачная, горькая складка, которой я раньше не замечал. Было ли это последствием смерти брата или результатом супружеской жизни с Куртом? Я много дал бы, чтобы узнать правду; но, несмотря на свое горе, она была так прекрасна, что вид ее околдовал меня, и в мозгу моем родился безумный, преступный замысел. Последний проблеск сознания говорил мне: «Безумец, ты губишь себя».
Но бурная страсть, кипевшая во мне, ослепляла меня. Я убил Левенберга, чтобы самому обладать этой женщиной, а не уступать Курту. Медленно и беззвучно подкрался я к ней сзади и, одной рукой зажав ей рот, а другой обхватив за талию, поднял свою жертву и выскочил с нею из церкви.
Опомнившись от первого испуга, Розалинда отчаянно отбивалась; была минута, когда она высвободила голову и закричала, но я уже был у своей кельи. Войдя туда, я обмотал ей голову ее длинным вуалем, а один конец засунул ей в рот, чтобы она не могла звать на помощь; затем, выпустив ее на минуту из рук, я заставил дверь и вернулся, чтобы схватить ее.
Однако с этой решительной женщиной я потерял много времени. Я увидел, что Розалинда высвободила голову из вуаля и стояла, прижавшись к стене; в маленькой руке ее блестел кинжал.
– Подлый разбойник, – проговорила она голосом, прерывавшимся от волнения и страха. – Посмей подойти ко мне, и я убью тебя. Помогите! Помогите!
Я думал, что лопну от бешенства, потому что в это время послышались шаги, начали стучать в дверь, и сам Бенедиктус повелительным голосом приказывал мне отпереть. Не помня более себя, я бросился к молодой женщине, пробуя обезоружить ее. Во время борьбы стол и табурет были опрокинуты, но я не успел покончить с нею, так как дверь с треском отворилась, опрокидывая нагроможденные мною вещи, и Бенедиктус появился в сопровождении Санктуса, Себастиана и целой толпы бритых голов.
При появлении их Розалинда выронила кинжал; тогда я, как пьяный, схватил его и вонзил ей в грудь.
Все дальнейшее осталось в моей памяти как смутный сон; я хотел убить и приора и преуспел бы в этом, но меня повалили на пол. Страшные, озлобленные лица кружились около меня; но конец сцены, слова приора и все остальное исчезло из моей памяти.
* * *
Острая боль в кистях рук окончательно вернула меня к действительности; я стоял на ногах, крепко связанный. Первый взгляд мой упал на Розалинду; окровавленная, она лежала на моей постели. Санктус и Бернгард, врач, перевязывали открытую рану. У меня не было ни малейшего сожаления; я хотел бы видеть ее мертвою.
Вход в дверь и коридор были запружены монахами, и меня не могли провести в тюрьму по распоряжению настоятеля. Сторожа мои остановились, и в эту минуту раздались скорые шаги; плотно стоявшая толпа расступилась, и в келью вошел ненавистный мне соперник Курт фон Рабенау. Взволнованный, я пристально взглянул на его бледное лицо, и то, чего не видели другие, любовь и ревность открыли мне.
Этот человек с женоподобными чертами совсем не испытывал тоски истинной любви и страха невозвратной потери; его холодный взгляд плохо скрывал внутреннее равнодушие. Может быть, он был бы доволен освободиться от жены? Я убил бы того, кто прикоснулся бы к ней; а он, хотя и видел во мне виновника покушения, удовольствовался тем, что окинул все окружающее оскорбленным и высокомерным взглядом.
* * *
Не знаю, что было дальше, так как меня посадили в тюрьму, где я оставался сутки без пищи и питья. Потом меня отвели к приору и собравшемуся капитулу, и Бенедиктус объявил мне, что за содеянное мною гнусное преступление я приговорен до конца жизни к in pace [4]4
Пожизненному заключению ( лат.).
[Закрыть]на хлебе и воде и к еженедельному наказанию плетями.
Слушая столь ужасный приговор, я был точно во сне; у меня потемнело в глазах, со мной делали, что хотели, и окончательно я пришел в себя уже в отвратительном подвале, где мне предстояло оканчивать жизнь с крысами и жабами. Это была подземная келья, тесная и почти темная, с сырыми, скользкими стенами; куча гнилой вонючей соломы, от которой я задыхался, служила мне ложем.
Опускаясь на солому, я, вероятно, наступил на одну из местных обитательниц, потому что из-под моих ног выскочила с пронзительным криком мышь или крыса. Я закрыл голову руками.
«Погиб! – думал я. – Заживо погребен, немой до самой смерти, одинокий, лишенный воздуха, движения, пищи. Ах! К чему же я посвятил целые годы изучению черной магии, если никто из обитателей ада, которым я почти продал свою душу, не придет помочь мне и освободить».
Я повторял все формулы, которые вызывали темные силы, и даже самого Люцифера; но ничего не являлось, и я снова впадал в совершенное отчаяние. Сколько прошло времени, я не мог определить. Я почти изнемогал под тяжестью своего положения; иногда раздраженный до крайности голодом, кусавшими меня крысами и ходившими по мне жабами, я начинал снова свои заклинания, но все тщетно.
Однажды мне пришла светлая мысль. С самого детства я носил на шее маленькую ладанку, в которой хранилась частица животворящего креста. Кто положил мне его туда? Я не знал этого, но мне оставили ладанку даже здесь, и ясно, что присутствие этой святыни мешало появлению сатаны.
Недолго думая, я сорвал ладанку и, топча ее ногами, произносил страшное заклинание, которым отказывался от Бога и Христа, а посвящал свою душу Люциферу. Вера моя была так сильна, что, окончив вызывание, я стал ждать, дрожа, задыхаясь и пожирая глазами мрак, откуда, мне казалось, появится окруженный, как прежде, зеленоватым пламенем страшный Царь ада; он обязан был придти освободить меня, потому что я отказался от неба и всего, что с ним связано.
Вдруг я вздрогнул. Была ли это иллюзия моего возбужденного слуха, или действительно пришел сатана? Но дело в том, что раздались удары и голос, не знаю откуда, но несомненно гораздо более приятный, нежели голос черта, явственно произнес следующие слова:
– Ты здесь, Мауффен?
– Да, да, – кричал я, дрожа от волнения.
– Молчи и слушай, – продолжал голос. – В одном углу есть большой камень, служащий столом; влезь на него и ощупай стену. Ты найдешь два железных кольца, одно выше другого; вставь в одно из них ногу, руку в другое, и поднимайся; выше найдешь еще кольцо и так дальше; на третьем нагнись сильнее вправо.
Я повиновался, и когда нагнулся, как было сказано, то голова моя вдруг очутилась словно в печной трубе.
– Полезай смело, скобки идут дальше, – сказал голос.
Таким способом я продолжал подниматься в этом круглом колодце, и голос, в котором я узнал наконец своего друга Эйленгофа, продолжал давать мне нужные указания. Вскоре я увидел слабый свет и очутился около какой-то пробоины или круглого окна, из которого исчезла голова человека, крикнувшего мне:
– Иди за мной скорее и смело.
С наружной стороны окна качалась веревочная лестница на двух железных крючьях. Я посмотрел наружу: надвигалась ночь, и у подножия стены сквозь туман сверкала гладкая поверхность озера; под лестницей, на канате, была привязана лодка, в которую и вскочил, как я видел, Бертрам. Я шагнул за отверстие и, так как высота была не велика, то спустился в одну минуту. Тогда Бертрам вытащил из воды длинную раздвоенную на конце жердь, отцепил лестницу и спрятал ее в лодке. Я хотел благодарить его, но он остановил меня.
– После, после. Теперь, Гуго, снимай скорее рясу, заверни в нее этот камень и брось в воду. Тут, в этом узле, ты найдешь рыбачий халат, суконную шапку и привязную бороду. Одевайся.
Я повиновался и, растянувшись на дне лодки, наполовину прикрытый сетями, имел удовольствие издали любоваться мрачным зданием монастыря, внушительный силуэт которого вырисовывался на темной синеве неба. Бежать из-за толстых стен было истинным чудом; потому, преисполненный благодарности, я приподнялся и крепко пожал руку Эйленгофа, который молча греб.
– Благодарю, верный друг! – сказал я.
– О! Проклятая алчность и неблагодарность, куда привели вы меня! – проворчал Бертрам. – Я, настоящий приор, принужден пробираться как вор! Граф Лотарь, как ты отмщен!
И он отер рукавом слезу, вызванную негодованием при воспоминании о Рабенау.
Подойдя к берегу, мы сошли. Спрятав лодку в камышах, Бертрам повел меня по едва заметной тропинке к какой-то сероватой стене; подойдя ближе, я увидел, что это был развалившийся, ушедший в землю дом, с покосившейся и почерневшей кровлей, крытой мхом; из двух отверстий, наравне с землей, виднелся слабый свет.
Эйленгоф постучал, и старая растрепанная женщина отворила и поздоровалась с ним.
– Здорово, старая, – ответил Бертрам, вводя меня за собой.
Мы вошли в дымную комнату, наполненную подозрительным людом; одни пели, другие играли в шашки; некоторые, сидя на корточках перед огнем, пекли что-то в золе. Не взглянув даже на это мрачное сборище, товарищ мой прошел залу и коридор и ввел меня в маленькую комнату, грязную, с трещинами по стенам и слабо освещенную масляным ночником. Два мешка с соломой служили постелями, стол и два расшатанных табурета составляли меблировку этой дыры, которая тем не менее показалась мне дворцовым помещением после моей ужасной тюрьмы.
– Дай нам хорошенько поужинать, старая, и принеси лучшего вина, – сказал Бертрам, брося на стол золотую монету. – Вот чем надо подбодрить тебя!
Старуха скрылась, сияющая, а друг мой опустился на соломенную постель.
– Ну, Гуго, вот мы и вне опасности. Но если бы такой отважный приор, как я, не был твоим другом, никакой черт не помог бы тебе в этом деле. Кто, как не я, знает все выходы старого каменного исполина? И я должен был все знать, потому что для узников, которых хотели выпустить, следовало держать двери открытыми.
Его прервала женщина, вошедшая с корзиной провизии. Она поставила на стол несколько кувшинов вина, ветчину и яйца. Я с жадностью набросился на эти лакомства; от них меня отучил страшный голод, на который я был осужден в течение многих недель. После сытного ужина Бертрам утратил способность говорить; он опустился на свою постель и захрапел, точно большой соборный колокол; я последовал его примеру, лег и заснул крепким сном.
Когда я открыл глаза, солнечный луч освещал наше убежище. Эйленгоф, уже вставший и одетый коробейником, примерял на своей спине небольшой тюк с товаром.
– Вставай, ленивый! – проговорил он с дружеской улыбкой, указывая на другой тюк, предназначенный мне.
Час спустя, мы вышли из трактира и направились к обширным густым лесам, окружавшим замок Мауффен.
После очень утомительного пути пешком, мы остановились в такой же, как и первая, мрачной и подозрительной харчевне и, переодевшись мельниками, продолжали путь верхом на ослах. По дороге Бертрам говорил мне:
– Не удивляйся, Гуго, большим переменам в замке. Кроме меня и Розы, там нет никого в настоящее время; я не считаю двух старых монахов и двух послушников, живущих в башенке у подъемного моста. Боясь привидений, они никогда не входят в дом. Аббатство завладело твоими поместьями, и только наше обстоятельное знакомство с тайными ходами дает нам возможность оставаться там и привести туда и тебя.
Сердце мое сжалось от ярости, но я ничего не ответил, и мы продолжали путь. Наконец мы пришли в то место, где много лет тому назад я впервые вдохнул в себя чистый воздух леса и понял, что такое свобода. Тем же подземельем мы вошли в старый замок, и в одной из зал, расположенных на противоположной подъемному мосту стороне, Роза встретила меня с большой радостью и приготовила хороший обед.
Но у меня не было аппетита в тот вечер. Мрачный и печальный, вошел я в свою комнату через апартаменты, в которых не было уже самых драгоценных предметов; вероятно, они унесены были в аббатство.
Усевшись в кресло перед своим столом, я задумался. Я свободен, это правда, но лишен общественного положения и прячусь, как бродяга, в своем собственном замке. Конечно, у меня оставались еще сокровища в подземельях, но как их вынести? А если их унесут когда-нибудь в мое отсутствие; ведь планы находятся в руках проклятого Бенедиктуса?..
Я решил покинуть страну, забрав, что можно; но надо было посвятить в дело Бертрама. Итак, на другой же день я позвал его с собою, и мы спустились в подвалы. Отпирая три двери, я еле дышал. А вдруг там ничего не осталось?! Но когда я вошел и зажег факелы, как бывало при отце, все засверкало, и красный отблеск золотой горы – могилы моего отца – сливался с блеском алмазов и других камней. Очарованный этим волшебным зрелищем, я прислонился к стене, скрестив руки, и меня охватила невыразимая жадность: умереть тут, охраняя эти сокровища, казалось в тысячу раз лучше необходимости расстаться с ними. Раздавшийся глухой возглас заставил меня обернуться на Бертрама. Он стоял на коленях перед грудой золота; руки конвульсивно погрузились в него, а глаза горели дико и жадно.
– Бертрам, – сказал я, – богатства эти в опасности! Каждую минуту могут придти из аббатства и взять их, если мы не вернем планы, находящиеся у Бенедиктуса.
Он испустил хриплый крик и, кланяясь мне до земли, бормотал:
– Граф! Граф! Царь этих сокровищ! Останемся здесь стеречь их: никто не пройдет сюда иначе, как через наши трупы. Можно ли желать чего-либо лучшего, как любоваться этим?
Его жадный взгляд точно хотел поглотить все, что видел перед собой. То странное желание, которое испытывал мой отец, проявлялось у меня и у Эйленгофа; однако я ответил:
– Нет, оставаться здесь и беречь эти сокровища – безумие. Надо уехать, но если ты достанешь мне планы замка, Бертрам, один из этих сундуков будет твоим.
Пройдоха вскочил; в глазах его засветилась такая смелость и энергия, что он, казалось, даже помолодел.
– Иду, и не буду я Бертрам барон фон Эйленгоф, если, пробыв 18 лет приором аббатства и зная все его тайны, не верну тебе нужное!
На другой день Бертрам уехал, и понятно, с каким лихорадочным нетерпением я ждал его возвращения. Я уже объявил Розе, что рассчитываю как можно скорее покинуть страну, а так как нас было трое, то следовало выбрать для жительства отдаленное место, где нас никто не знал; но точно еще не было решено. Ввиду предстоявшего переселения, Роза намеревалась превратиться снова в важную даму, жену барона фон Эйленгофа. Она откопала несколько старых сундуков с вещами моей матери и нашила себе платьев, достойных ее нового положения.
– О, – говорила она напыщенно, – какая радость занять свое прежнее положение после стольких лет изгнания! Жаль только, что меня не могут здесь видеть. Добрые люди, посещавшие харчевню, поняли бы наконец, почему, даже переодетая, я с головы до ног походила на владетельную особу.
Чтобы не терять времени, я готовился забрать возможно больше из моих богатств. Я зашил в свое платье самые драгоценные камни; наполнил золотом чемодан и два больших кожаных мешка для своих товарищей; но больше всего времени я проводил в подземельях, карауля возвращения своего друга.
Четыре дня прошло в страшной тревоге; каждую минуту я опасался, что кто-нибудь проберется в этот замок или подземелье, мне уже более не принадлежавшее. Когда я крался по коридорам и лестницам, то чувствовал себя как вор, который дрожит при малейшем шуме. Сердце мое разрывалось от бешенства за мою разбитую жизнь; но начать борьбу с монастырем было невозможно; я при свидетелях отказался от света и принадлежал душою и телом церкви, тонзура которой легла на мою голову печатью позора.
Наконец вечером, на четвертый день, когда я в лихорадочном волнении шагал по своей комнате, отворилась дверь и передо мной явилась высокая, внушительная фигура Бертрама; ругаясь, задыхаясь, опустился он на стул.
– Ну? – спросил я, бросаясь к нему.
– Превосходно удалось, – воскликнул он, с гордостью ударяя себя в грудь. – Все здесь.
В эту минуту я увидел, что в плащ его завернут какой-то предмет.
– Что это? – спросил я.
– Это целое приключение! – ответил Бертрам, освобождаясь от плаща и опуская на стул узел, который оказался человеческим существом крошечного роста и отвратительного вида. – Представь себе, возвращаясь лесом, я увидел, будто что-то качается на дереве; подхожу и – черт возьми! – узнаю карлика из замка Рабенау, повешенного, но еще чуть живого. Обрезаю веревку своим кинжалом, и он, как яблоко, упал чуть не на нос мне. Так как мне удалось то, зачем я ездил, то я был в расположении сделать и доброе дело, поэтому взял с собой этого несчастного. Дайте ему чем-нибудь подкрепиться. Это, – он достал сверток бумаг, – это твои бумаги, и теперь надеюсь, один сундук принадлежит мне!
– Он твой, – ответил я.
Налив вина в свою чашу, я подошел к карлику, которого уже видел в замке Лотаря, но в первый раз так близко. Это был маленький человечек ростом с пятилетнего ребенка, горбатый и безобразный; по бледному, с преждевременными морщинами лицу можно было судить о его слабости и болезненности; обрезанная веревка еще висела на его шее; глаза были налиты кровью, а маленькие худые руки нервно дрожали.
Когда он немного оправился, мы стали расспрашивать его.
– Господин граф, и вы, барон Эйленгоф, мой спаситель, выслушайте мою печальную историю, а затем помогите мне, если можете, так как я жертва ужасной несправедливости, и да будет вечно проклята память того, кто поставил меня в такое положение, – сказал он слабым, но ясным голосом.
Он говорил так серьезно, что мы слушали его с удивлением. Я знал от Рабенау, что его выдал карлик, и от Бертрама, что у карлика есть самые серьезные причины к ненависти; таким образом, мы узнаем важную тайну, и, может быть, она пригодится нам на что-нибудь.
После небольшой остановки, карлик продолжал:
– Насколько помню, я жил у сторожа замка Рабенау, который называл себя моим отцом; жена его умерла, и за мной ходила мать его, добрая и набожная женщина. Отец был человек жестокий, грубый в разговоре и обращении, ненавидел меня. Бабка боялась его и не смела никогда противоречить ему, а меня она очень любила и потихоньку баловала. Я свободно играл во дворе, и мне позволяли даже ходить в комнаты, потому что графиня была очень добра ко мне и давала лакомства. А владельца замка я боялся, не знаю почему; он никогда не говорил со мной, часто бросал мне пригоршню золота, но ненавидел меня и уходил, если невзначай встречал. Позднее я узнал причину такого обращения. Впрочем, граф часто ездил на охоту, войну и турниры, и я редко видел его. Во время одной из его поездок, чтобы оградить меня от моего злого отца, графиня взяла меня к себе для услуг, но граф, по возвращении своем, остался очень этим недоволен, не хотел видеть меня, и я был изгнан.
Так рос я больной и худой; а бабка говорила, что я таким родился и был предметом огорчения для своих и сострадания для посторонних. Часто я с ненавистью смотрел на молодого графа Лотаря, который рос красивый, как ангел; все любовались им, а родители боготворили его.
Нам обоим было лет восемнадцать, когда молодого графа женили на дальней родственнице. По этому случаю были большие празднества, и весь замок ликовал. Прижавшись в угол, с горечью на сердце, смотрел я на блестящий кортеж рыцарей и дам. Хорошенькая невеста сияла счастьем, жених сверкал алмазами; никто не видел и не заметил среди веселья бедного карлика. Мне стало очень тоскливо, и, убегая от людей, я вернулся к бабке, которая была очень слаба и уже не вставала с постели; видно было, что конец ее приближался. Видя мою глубокую грусть, она приласкала меня и сказала, подумав:
– Я не могу умереть, не очистив своей совести от страшной тайны, которую храню целые годы. Может быть, когда-нибудь она сослужит тебе службу и принесет счастье.
Она велела мне вскарабкаться на ее постель и нагнуть ухо к ее губам.
– Бедный ребенок, – продолжала она, – я открою тебе тайну твоего рождения, но после моей смерти ты должен молчать до какой-нибудь удобной минуты. Слушай же! Настоящий Лотарь граф фон Рабенау, единственный законный наследник графства – ты; потому что ты сын графини и ее мужа. Когда ты родился, бедное создание, твой отец исчез непонятным образом, и графиня себя не помнила от тоски и страха. Сын мой состоял тогда оруженосцем, и жена его Эльза была очень больна и с минуты на минуту ожидала рождения ребенка.
Я была тогда средних лет, славилась, как отличная повивальная бабка, и потому ухаживала за графиней, которая обезумела от непонятного исчезновения мужа. Ты родился еле живой, уже горбатый, с одним плечом выше другого. Мать твоя была без памяти; я окрестила тебя и положила в колыбель, как вдруг вошел граф, бледный, как мертвец. Я показала ему ребенка, но как только он увидел тебя, закричал: «Фи! Какой урод, в морщинах, безобразный!»
Он схватил меня за руку и увел в комнату, где находился мой сын, сиявший, казалось, от счастья.
«Слушайте, – сказал граф Фульк. – Вы рискуете головами, если когда-нибудь хоть одно слово сорвется с вашего языка о том, что сейчас произойдет; но я озолочу вас за ваше молчание».
Он сделал моему сыну знак и тот вышел, а граф продолжал: Ты, Гертруда, поди и принеси сюда ребенка».
Я повиновалась и принесла тебя из комнаты графини, которая все еще была без памяти, ничего не видя и не слыша. Вернувшись с тобою, я увидела, что граф держит на руках маленького ребенка, чуть старше тебя, завернутого в дорогие пеленки; он протянул мне его и сказал, сверкая глазами: «Положи его в колыбель около жены и берегись, молчи или поплатишься головой. А этого ублюдка, – он указал на тебя, – отнеси к своей невестке, которая родила мертвого ребенка. Понимаешь ли ты меня?»
Я не смела возразить ни слова, и все сделалось по воле нашего всемогущего графа. Эльза, моя невестка, умерла через два дня, а ты бедное создание, был лишен всего, потому что неизвестный ребенок, принесенный Бог весть откуда, был на законном основании утвержден во всех твоих правах.
Выслушав рассказ бабки, я был совершенно подавлен; потом в сердце моем вспыхнуло безумное бешенство. Я! Я! Здесь я был хозяином! Ко мне переходило это прекрасное имя Лотаря фон Рабенау, а меня поносили и презирали в собственных владениях, где я родился господином; а все эти радостные, гремевшие по замку приветствия, вместо меня, относились к графу-самозванцу, похитителю моих прав. Я думал, что сойду с ума.
В ту же ночь бабка скончалась, и я остался один со своей тайной, последним благодеянием бедной женщины, которое возбудило в душе моей целый ад.
Вскоре после этого граф Фульк заболел и умер, окруженный заботами сына, которого всю жизнь боготворил. Тысячи проектов мучили меня. Я хотел открыть все матери, ничего не знавшей, но меня все удерживало какое-то болезненное чувство. Как я подойду к этой гордой, хотя доброй и сострадательной ко мне женщине, и скажу ей: «Этот красивый молодой человек, которым ты так гордишься, при виде которого вспыхивает твой взор, не сын тебе; твой ребенок – я, наследник всего, карлик, горбун, пятно на блестящем гербе Рабенау!»?
У меня не доставало духа, и я решил молчать до более благоприятного случая. К моему удивлению, через несколько дней после погребения молодой граф призвал меня в свою комнату.
– Карлик, – сказал он добродушно, – тебе не для чего больше служить лакеем или сносить капризы твоего отца. Выбирай в любой из башен меблированную комнату и живи там, как хочешь. А для твоих любовных развлечений, если они у тебя будут, – прибавил он, смеясь, – вот тебе мешок золота.
Он дал мне в руки тяжелый бархатный кошелек и отпустил меня.
Я вернулся к себе изумленный и разъяренный тем, что мне кидали милостыню; мне, полному хозяину. Тем не менее, комнату я выбрал и поселился в ней, потому что мне была ненавистна тирания человека, называвшегося моим отцом.
В тот же год молодая графиня умерла после рождения сына, Курта фон Рабенау; граф был глубоко огорчен и необыкновенно нежен к ребенку. Проходили годы, и ненависть копилась в сердце. В общем, меня игнорировали в замке; но кто искал меня, кто удостаивал особенной ненавистью, издевался надо мной и делал мне всякие гадости, это был маленький Курт.
Этот отвратительный мальчишка, трусливый и капризный, был слабого здоровья и, кроме того, еще прикидывался умирающим, чтобы растрогать отца, слабость которого ему была известна. Гордый, надменный, он зол был, как обезьяна, и ворчлив, как собака; он дурно обращался со слугами и бил свою кормилицу. Всякое животное, попадавшееся ему под руку, он мучил и даже жестоко убивал. Только вследствие особого запрещения отца он перестал делать из меня забаву. Я не терпел бледного с белокурыми локонами, постоянно хныкающего и плаксивого лица этого ребенка, который из-за всяких пустяков топал ногами. Хотя я ничего не мог сказать против Лотаря, слабость его к сыну была возмутительна.
Однажды, когда Курт сделал мне что-то особенно гадкое, я не сдержался, бросился на него и укусил его в щеку. Взбешенный Лотарь прибил меня и велел запереть на несколько недель; этого я никогда не забывал. Но когда второй раз он наказал меня при графине Розалинде, я решил погубить его; украл его шкатулку и продал монахам. Но все-таки Лотарь был честный человек, потому что в ночь своей смерти, когда он приехал в монастырь, где я скрывался, он нашел меня, не знаю каким образом. Я хотел бежать, но взгляд его приковал меня к месту.
«Ты знаешь, и я знаю, кто ты, – сказал он, останавливаясь передо мной и скрестив руки на своей могучей груди. – Но, бедный безумец, что сделал бы ты из своего положения и знатного имени, будучи горбатым, хилым, не способным поднять копье и владеть мечом? Я чтил кровь, текущую в твоих жилах и не допустил, чтобы ты был слугой. Я сделал для тебя все, что мог; а ты, неблагодарный, предал меня. Всякому другому я вонзил бы в сердце кинжал, но угрызения моего обожаемого отца меня удерживают. Для облегчения его преступной относительно тебя совести и чтобы самому ни в чем не упрекать себя, когда снова увижу отца среди теней, вот что я завещаю тебе. – Он подал мне пергамент, скрепленный его печатью. – Это утвержденная дарственная, которую я оставляю тебе, как незаконному сыну моего отца, на небольшой кусок земли с домом. Курту я оставил сведения относительного настоящего твоего происхождения. Большего я сделать для тебя не мог».
Он вышел, и потом я его увидел уже только мертвым, – прибавил карлик, с глухим рыданием. – Конец рассказа моего близок. По возвращении в замок, я опасно заболел и целые месяцы прошли, пока я поправился. Как только представилась возможность, я просил молодого графа позволить мне переговорить с ним наедине; но он до сего дня сумел избежать этого. Я подошел к нему, когда он отправлялся верхом на прогулку; смеясь, взял он меня к себе на седло и уехал, приказав своей свите остаться в замке. Когда мы отъехали довольно далеко, он сказал мне: «Говори, карлик, что ты хотел сказать мне?»