Текст книги "Прерий душистых цветок…"
Автор книги: Вера Колочкова
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 12 страниц)
И опять, опять зашевелились вдруг в голове прежние противные мысли, и опять зашелестел неприятный торопливый говорок этой навязчивой дамы, Марины этой, будь она неладна : « Да ты, девушка, запала на него просто…»
А в кухне сразу почему–то бросилась в глаза оставленная на холодильнике впопыхах вчерашняя синяя пластиковая папка с Сашиным романом. Взяв ее в руки и в изнеможении опустившись на стул, она открыла первую страницу и начала читать, и увлеклась вдруг, и не слышала даже, как, заглянув на кухню, тихо попрощалась и ушла домой вежливая Колокольчикова, и забыла, что не до конца готов ужин, и не заметила даже, как быстро сгустились за окном холодные октябрьские сумерки. На землю спустил ее и вернул к жизни только требовательный, крайне настойчиво прозвучавший несколько раз дверной звонок.
– Ты чего так долго не открывала? Спала, что ли? – спросил вошедший в прихожую Саша, удивленно на нее глядя и потирая замерзшие руки.
Василиса странно и размыто посмотрела ему в лицо, будто не узнавая, улыбнулась рассеянно–вежливо и, развернувшись и прижимая к груди обеими руками толстую синюю пластиковую папку, ушла к себе, то бишь в комнату Ольги Андреевны, где за шкафом притулилась ее неудобная, провисшая брезентом раскладушка, устроила на ней кое–как большое свое неуклюжее тело. И тут же снова отключилась, будто выпала из домашней своей повседневности и провалилась в другой мир – в Сашин этот роман про любовь юной и бедной француженки к сосланному в Сибирь декабристу…
***
ЧАСТЬ III
13.
Алла полюбила Нюрнберг. С трудом, но полюбила. Потому что считала – надо обязательно любить то место, где живешь. Потому что только с любовью к месту можно гулять по нему часами и наслаждаться этой прогулкой. Да, именно наслаждаться, а не просто убивать медленнотекущее время своего жизненно–женского безделья. Поначалу город, как ей казалось, изо всех сил отталкивал ее, отторгал и надменно ежился навстречу, ни за что не желая принимать за свою. А потом ничего, принял. Куда б он делся…Так что теперь она с ним вовсю дружила. Иногда ей даже казалось , что они чем–то похожи: этот баварский город был таким же праздничным, игрушечным и милым внешне, и в то же время прошлое его было всегда при нем. Романтические средневековые готические церкви, огромный старинный замок Кайзербург, Рыночная площадь со своим знаменитым фонтаном–колонной удачно вошли–вписались в его комфортную современность, стали неотделимой ее частью, будто настоящее не хотело существовать без своего прошлого, да и не отпускало никак от себя это прошлое новое настоящее, так и жили вместе рука об руку…
Она подолгу бродила по старинной мостовой, с сердечным замиранием входила в очень старую церковь Святого Себалльдуса, чтоб постоять около «Мадонны в венке лучей» – ей особенно нравилась эта картина, часами сидела в маленьком уличном кафе недалеко от городской ратуши, наблюдая, как неспешно и с особым каким–то довольством течет мимо нее немецкая сытая жизнь. Это был теперь ее город, и он ей нравился, он принял ее за свою, потому что она и была ему своей, потому что тоже любила эту достойную и беззаботную сытость–неторопливость, и она в этом не виновата, не виновата, не виновата…
А еще она любила подолгу уходить и бродить одна потому, что можно отдохнуть и «отпустить лицо». Трудно было держать постоянно глаза веселыми, а лицо по–детски счастливым. Она и не знала раньше, как это трудно. Она многого не знала раньше. Не представляла даже, как может вцепиться в душу и съедать ее потихоньку отвратительно–дискомфортное чувство своей виноватости–никчемности, своего беспокойного материнства, которое было в ней , было, черт возьми – никуда от него не денешься. Она убегала – оно догоняло, она играла в беззаботность – и сама себе кричала внутри «не верю!», она написала домой кучу писем – и ни на одном конверте не проставила обратного своего адреса…
Руди она объясняла свое странное состояние наплывами жуткой ностальгии, и он ей верил. А что ему оставалось делать? Изо всех сил он пытался ее развлечь, водил по гостям, по хорошим ресторанам, купил новую машину – симпатичный такой и ужасно, ужасно дорогой смартик. Он ее полюбил, наверное. Почему бы и нет – в нее очень много мужчин влюблялось. Хотя кто этого немца разберет, чего там у него на уме: вечно сожмет свои красные губы бантиком и смотрит ей в лицо, смотрит…Интересно, а как бы он смотрел, если б узнал вдруг про двух детей, практически брошенных ею на руки свекрови там, в России… От произнесенного внутри себя слова «брошенных» ее опять передернуло, словно засевшая в сердце виноватость нервно сжала свою руку–щупальце и дернула сердце вниз, в пятки, и оно покатилось по кругу, таща за собой хвостом живущие по соседству с виноватостью безнадегу, досаду и боль. Алла нетерпеливо подозвала официантку, кинула на стол деньги, заставила себя вежливо улыбнуться и быстро пошла в расположенный неподелеку скверик – поплакать надо. Надо обязательно успеть поплакать, пока время есть. А потом она пойдет домой, и будет ждать там Руди, и они пойдут в гости, и глаза будут уже полностью отплаканными, высохшими и веселыми, и никто, никто ни о чем не догадается. Потому что, по сути, и догадываться особенно не о чем. Подумаешь, преступление – детей она от мужа скрыла. Не на улице же она их оставила, а с самой настоящей родной бабушкой, в полном расцвете сил, так сказать. И наверняка у них там все хорошо. Ольга Андреевна вполне приличную зарплату получает, и, наверное, рада–радехонька, что она от них уехала – лишний рот все–таки…Слезы обильно текли и текли по щекам, и она их не вытирала даже – пусть протекут. Сколько им надо, пусть столько и текут. Давно, еще в той жизни, ей психоаналитик так советовал. А еще он говорил, что нельзя себя ругать. Вот. А она все ругает и ругает, и винит и винит… Сколько уже можно–то…
Через полтора часа Алла вышла из скверика совершенно уже успокоенная, с тщательно подправленным макияжем, с легкость в душе и с легкостью в походке, привычным грациозно–нежным движением отправила золотую гриву волос за спину и пошла, не торопясь, в знакомый переулочек, где она всегда оставляла машину, когда ехала в город. Она прекрасно знала, что эти успокоение и легкость она «выревела» себе совсем ненадолго, что прежняя боль не заставит себя долго ждать и вернется, и даже обязательно вернется. И пусть. У нее в запасе много еще таких вот фишек есть. Она знает, как ее обмануть. Можно, например, сесть писать длинное–длинное письмо, можно до изнеможения, до крайней физической усталости заниматься на тренажерах, да можно в Париж одной сгонять дня на три , в конце концов. Тоже очень хорошая вещь. Она так в следующий раз и сделает, пожалуй. Через недельку и сгоняет. Хотя зачем ждать целую неделю? Вот выходные пройдут, и поедет. У Руди на фирме с понедельника какой–то аврал начинается, то ли симпозиум, то ли семинар какой–то важно–международный, вот она и поедет, чтоб ему не мешать…
Париж она тоже любила. Париж – это был особый случай, особое место, где ей ылосвоими прямыми нарядными улицами, своим необыкновенно прозрачно–голубым небом всегда было хорошо. И даже заезжать в него было хорошо; поначалу казалось, он любого встречает так, будто с распростертыми объятиями несется навстречу своими прямыми нарядными улицами, своим необыкновенно прозрачно–голубым небом, своим особенным европейски–южным легким воздухом. Обманчивая такая приветливость, легкая и вежливо–ранодушная. На самом деле никаких таких распростертых объятий и не было. Этот город, словно добропорядочная красотка–модель, предлагал любоваться собой сколько душе угодно, но, как говорится, дальше пуговиц не пускал. Гордый и прекрасный город, легкомысленный и ажурно–воздушный, и величаво–строгий одновременно.
Ее смартик под веселенькие грассирующие песенки местной какой–то радиостанции шустро вкатил на окраину, как радостный резвый щенок понесся дальше, в центр, в самое сердце этого города, в толпу, в пробки, в разноголосье улиц, переполненных восторженными туристами, стремящимися сюда со всех концов света. В гостиницу она поедет потом, вечером, а сейчас поставит машину и пойдет по Парижу пешком, своим любимым маршрутом – от Монпарнаса до площади Конкорд, потом по уютной и длинной Риволи пройдет к прославленному навеки Виктором Гюго Собору Парижской Богоматери, зайдет внутрь и будет сидеть там долго–долго на скамеечке, уносясь куда–то душой под торжественную органную музыку. Она, душа, почему–то слегка побаивалась этой музыки, Алла это всегда чувствовала. Побаивалась и все равно тянулась к ней, как к спасению. И замирала, и не смела пошевелиться, пока играла музыка, и сидящая в сердце проклятая виноватость. И так ей и надо, и пусть замолчит хоть на время…
А потом она пойдет обедать в Латинский квартал. Найдет самую шумную уличную кафешку, закажет себе огромное блюдо устриц и самого хорошего, самого дорогого шампанского и тоже будет сидеть долго–долго, и ощущать, как клокочет и бултыхается вокруг нее праздно–счастливая жизнь, состоящая из потоков подвижно–растянувшихся групп туристов, глазеющих восторженно по сторонам, из пропускающих их мимо себя грациозно и лениво–приветливо парижан. И в конце, уже ближе к вечеру – обязательно на Монмартр, чтоб побродить среди красивых, трагически–умных лиц местных художников, ощутить особую атмосферу уличного бомонда, поплавать в ней, прицениться весело к картинам, посидеть в кафе с чашкой чудесного кофе – такого кофе нет больше нигде, ни в одной стране мира, наверное…
Размечтавшись таким образом, Алла и не поняла сразу, что пошел дождь. Крупные капли сердито застучали по крыше, лобовое стекло моментально залило мощным потоком воды. Дворники, исполняя свою механическую работу и будто торопясь, начали шустренько разгонять ее в стороны. Вот, слава богу, и стоянка, на которой она всегда ставит машину…
Она лихо припарковалась, пристроившись в аккуратный ряд машин, выключила дворники, откинулась на спинку мягкого кожаного сиденья. Дождь будто припустил еще больше, словно сердясь и не желая выпускать ее из машины – приехала, мол, тут со своими проблемами, и без тебя хорошо… Странно, вообще, такой дождь здесь наблюдать в октябре, прямо по–сумасшедшему весенний какой–то. В октябре здесь бывают обычно другие дожди – мягкие, пропитанные осенью и словно пепельно–голубоватые от нависшего над городом неба, теплые и влажно–дымчатые и совсем, совсем не грустные, а так, чуть–чуть и приятно пригрустившие… А этот льет и льет, сердится и сердится. И капли больно и отчаянно разбиваются об асфальт, и холодом неприятно потянуло из маленькой щелочкой приоткрытого окна. Не идти же гулять в такую погоду? Сразу все на тебе вымокнет, и никакого, считай, удовольствия……
Алла вздохнула и прикрыла глаза, досадливо про себя чертыхнувшись – надо было про погоду узнать, прежде чем ехать…Теперь сиди вот в машине, жди неизвестно чего. И в гостиницу неохота. Не для того она сюда ехала, чтоб в гостинице сидеть. Там хорошо, когда вечером уже приходишь совсем без ног и ложишься в теплую ванную, а сейчас там делать нечего. Одиноко там и скучно. А может, по магазинам проехаться?
Но ее тут же и передернуло всю от такой перспективы : добрый Руди, стараясь от души развеселить–осчастливить, настолько заваливал ее модными шмотками, что у нее выработалось уже нечто вроде стойкого к ним равнодушия, или идиосинкразии даже. Нет, в примерочную ее теперь не заманишь – тягать на себя тряпочки туда–сюда…
А в следующий миг ей отчего–то представилось–нафантазировалось вдруг, что сюда, в этот вечный город, старательно мокнущий под дождем, она приехала вовсе и не одна, что сейчас прибегут сюда ее дети, выскочившие из машины пять минут назад по своим делам, Василиса с Петечкой, и будут, возбужденно и весело смеясь, трясти мокрыми волосами у нее перед лицом, а она будет изо всех сил сердиться на них – макияж испортите…Как–то сама собой взялась вдруг эта фантазия, неизвестно откуда. Может, из дождя, может, от весело грассирующей французской музыки из радиоприемника, может, из ее виноватого сердца…И рука сама собой потянулась к сумке, и достала маленькую тетрадь и ручку, и начала торопливо писать на листочке, положенном на твердый бок белой стильно–лаковой сумочки: « Здравствуйте, мои любимые драгоценные дети, мои Василиса и Петечка. Знаете, дорогие, а ваша безумная мать решила рвануть в очередной раз в Париж. И угораздило ее приехать сюда почему–то в самый дождливый день, вот невезучая, да? Помнишь, Васенька, как мы четыре года назад здесь были в последний раз? А Петечку тогда не взяли, его тренер с катка не отпустил. У них тогда какие–то соревнования детские еще были, помнишь? Ну, это тоже в октябре было… Тогда погода стояла расчудесная! А теперь вот идет дождь стеной, и я сижу в машине, и смотрю на этот дождь, и думаю о вас…Васенька, Петечка, простите меня! Простите свою неразумную, слабую, перепуганную мать. Я, правда, вас очень люблю, мне трудно без вас. Даже, можно сказать, практически невозможно…»
Ручка дрогнула в ее руке, прочеркнув изломанную линию вниз, выскользнула и скатилась на пол. Алла наклонилась за ней и не увидела, трогала слепо у себя под ногами. Сумка вместе с лежащим на ней листочком тоже упала и раскрылась неловко, высыпав из себя дамское свое содержимое. Алла смотрела на этот беспорядок долго, сжав изо всех сил зубы. А потом начала плакать. И плакала будто по возрастающей, точно так же, как плакал–сердился за окном машины парижский дождь – чем дальше, тем сильнее… А потом даже и заголосила слегка, как голосят прибитые горем вдовы на похоронах, отчаянно и безысходно. И дождь, словно испугавшись этого ее голосового плача–отчаяния, резко и вдруг закончился, будто устыдился яростного своего буйства и стал прислушиваться виновато к доносящимся из закрытой маленькой машины горестным женским рыданиям. Вскоре и Алла перестала плакать – еще услышит кто… Сидела, сложив локти на руль и упав на руки головой, спала будто. И думала горестно – что она делает здесь, в этом шикарном ажурно–воздушном городе? От кого и зачем убежала сюда? И сколько ей еще предстоит вот так бежать, бежать куда–то, по одному и тому же кругу, разбавляя свою тоску этими односторонними письмами домой, в Россию… За что ей такое наказание? Она же всего лишь красивая русская женщина, попавшая в самой себе ловко устроенную ловушку. Действительно слабая и для суровой жизни не рожденная. Искренне страдающая и ничего, совершенно ничего не способная изменить. Она такая, какая есть. Совсем не героиня. Что ж теперь делать? Убить ее за это, что ли…
Подняв голову, она огляделась вокруг, подобрала с пола выпавшую из сумки пудреницу, привела тщательно в порядок лицо. Потом распрямила спину, встряхнулась, обычным грациозным жестом откинула волосы за спину и, решительно провернув ключ зажигания, быстро вырулила со стоянки и поехала обратно в Нюрнберг. Домой. К Руди. Ну его, этот Париж…
***
14.
Голова опять слегка закружилась. Василиса старательно вытаращила глаза и изо всех сил напрягла шею, чтоб ненароком не заснуть стоя, как лошадь. Как та самая коняшка, которой ее дразнит Сергунчик. Вот нельзя, нельзя ей все–таки ночами не спать. Работа ж тяжелая. А с другой стороны – все равно заснуть бы не смогла, пока не дочитала…
Очень уж захватил ее этот Сашин «роман про любовь». Причем пробило сразу, с первой же странички, и не отпускало до самого последнего многоточия. Коварные эти строчки переходили–перетекали одна в другую и прицеплялись одна к другой так, что не позволяли глазам оторваться, и все время казалось, что оторвись она от них хоть на миг, то сразу распадется и исчезнет эта тонко поющая, очень хрупкая связующая их ниточка–струнка, и именно она, Василиса, за целостность этой самой струнки сейчас и в ответе… И еще – у нее от этого чтения почему–то все время перехватывало горло. Так бывало с ней и раньше, она вообще любила читать. И делала это не запоем, не все и всеядно подряд, а любила читать именно то, что нравится, что заставляет вот так же сжиматься сердце и так же перехватывает горло. Она оказалась на одной волне с этим Сашиным романом «про любовь», и наплавалась в этом чтении с удовольствием. Хороший роман. Гораздо, гораздо лучше тех, что бросаются в глаза оголтелыми яркими обложками на уличных книжных развалах, что кричат о себе в рекламах и страстно и пронырливо навязываются в любые руки. Только спросить потом надо у Саши – как же он так ловко в начало девятнадцатого века проник? Все детали интерьеров, одежды того времени вдруг так четко прописаны – откуда? И это описание девичьих страхов и сомнений юной француженки, едущей через всю страну в Сибирь к любимому – тоже откуда?
Задумавшись, она не почувствовала, как стайкой взяли и выпорхнули все мысли, как голову в следующий же миг заволок коварный и вязкий туман, и пришлось даже пошатнуться слегка, вытаскивая себя торопливо из наваливающегося тяжелого сна. И, конечно же, пытаясь при этом сохранить равновесие, она слегка взмахнула рукой, а в руке оказалась Сергунчикова тарелка…
– Да что же это такое, господи? – услышав звон битого фаянса, тут же примчался к ней из кухни Сергунчик. – Ты ж мне так всю посуду переколотишь, Коняшка безрукая!
Василиса молча развернулась и пошла за щеткой, собираясь подмести осколки. Сергунчик проводил ее недовольным взглядом, хотел что–то еще крикнуть в спину обидное да вдруг осекся, и прикусил язык, будто вспомнил что. Стоял, смотрел внимательно, как она сметает в кучку осколки, как собирает их на совок. Помогая будто, подопнул ей аккуратненько еще несколько крупных, отлетевших за большой посудный шкаф. Потом вдруг спросил тихо и осторожно, и даже по–свойски как–то:
– Ты это… Ты вообще как живешь–то, Коняшка? Может, у тебя проблемы какие есть, а? Ты не стесняйся, ты говори… Мы ж все тут люди, помогать друг другу должны…
– У меня нет проблем, спасибо, – коротко и удивленно взглянула на него Василиса, выходя со своим совком из моечной. И даже будто пожала плечами, а может, встряхнулась просто, чтоб прогнать сон. Вернувшись вскоре, она обнаружила, что Сергунчик так и не ушел, что он стоит, перекатываясь с пятки на носок и засунув большие пальцы рук в кармашки красной своей жилетки и молчит, о чем–то задумавшись крепко. Странное, очень странное состояние для Сергунчика…
Василиса и предположить не могла, какие эмоции обуревают сейчас ее работодателя. Очень сложные эмоции боролись сейчас в расчетливой Сергунчиковой голове, вот так, с бухты–барахты и не разрешимые: с одной стороны, триста долларов уж точно на дороге никоим образом не валяются, а с другой стороны, он уже пообещал той шикарной блондинке, что обязательно Коняшке поможет. С одной стороны, он и не обеднеет от этих денег, конечно, а с другой, выходит, что эта странная девчонка вроде как и не собирается ему тут на судьбу свою жаловаться… Опрометчиво он все–таки поступил, блондинке обещая. Очень опрометчиво. Но опять же она такая манкая, эта блондинка, такая завлекательная, что показаться ей скупердяем Сергунчику совсем даже не хотелось…
– Ну, а ты это… Ты с кем сейчас живешь–то? – снова начал издалека выспрашивать Сергунчик. Тихо так спрашивал, душевно, будто и впрямь очень заинтересовала его вдруг Василисина жизнь.
– С бабушкой и братом, – коротко ответила Василиса, вставая к мойке и поправляя на руках перчатки.
– Ну?
– Что – ну? – снова озадаченно уставилась она на него.
– Ну, это… С ними все в порядке? И с бабушкой, и с братом?
Василиса, опустив безвольно руки, развернулась и долго смотрела ему в лицо, пытаясь понять, что же это такое с ним происходит – то ли приступ болезненного любопытства на человека напал, этакого большого и непорочного свинства в лучшем его проявлении, то ли интерес совершенно искренний к ее жизни откуда ни возьмись проявился, хотя это вряд ли, с чего бы вдруг…Так и не определив причины вопроса, она решила просто отмолчаться и снова повернулась к нему спиной, принялась яростно надраивать губкой очередную тарелку. Она ж не знала, что Сергунчику надо было обязательно, просто во что бы то ни стало решить этот вопрос, что он Марине обещал клятвенно его решить, и даже торговался с ней придирчиво за каждую сотню…
– Нет, какая ты все–таки странная девушка, Коняшка! – подошел он к ней откуда–то сбоку и даже наклонился слегка, пытаясь заглянуть в лицо. – Я тебе что, враг, что ли? А? Ты почему со мной разговаривать не хочешь?
– О чем?
– Так о бабушке же твоей! – начал раздражаться Сергунчик на такую ее непонятливость.
– Так вы моей бабушкой интересуетесь? Познакомиться хотите, да? – позволила себе прикинуться совсем уж дурочкой и немного повеселиться Василиса. – Вы, по–моему, с ней как раз одного возраста…
Тьфу! – в сердцах сплюнул, отвернувшись от нее, Сергунчик. – Не хочу я с ней вовсе знакомиться, с бабушкой твоей…Я спрашиваю, здоровье у нее какое?
– А зачем вам?
– Надо, раз спрашиваю!
– Странно… – пожала плечами, потихоньку улыбаясь, Василиса. – И зачем вам так надо знать о здоровье моей бабушки…
Сергунчик, вдруг уловив в ее голосе что–то вроде насмешки, замолчал и снова стал внимательно разглядывать ее сбоку. Нет, не понимал он ее, эту девчонку. Хоть убей. Молчит почему–то, как партизанка…Другая б на ее месте давно уже ситуацией воспользовалась и рыдать в три ручья начала, чтоб пожалели да помогли, а эта, поди ж ты…Нет, что–то с ней не так, с девчонкой этой судомойкой, явно не так… Вздохнув, он вытащил из заднего кармана брюк тоненькую пачечку зеленых, чуть шершавых бумажек и отделил аккуратненько три из них, предварительно помусолив большой палец, потом подержал их на ладони, будто взвешивая, и с сожалением протянул в Василисину спину:
– На, Коняшка, это тебе от меня…
– Что это?
Повернувшись к нему от мойки, Василиса удивленно уставилась на протянутые ей доллары. Потом перевела тот же удивленный взгляд на его лицо и переспросила:
– Что это?
– Деньги, что. Сама не видишь, что ли? Триста долларов…
– Вы мне зарплату решили увеличить, да?
– Ага, размечталась… – хохотнул весело Сергунчик. – Я и словов–то таких не знаю – «зарплату увеличить»! И ты их здесь никогда даже вслух не произноси, поняла? Иначе толпой пойдут требовать. И про эти деньги не распространяйся особо. Хотя ты и так ни с кем тут не общаешься…
– Ну, тогда я не понимаю…
– А тебе и не надо ничего понимать! – снова начал раздражаться Сергунчик. – Бери и радуйся! Ей деньги с неба упали, а она тут понимаю–не понимаю…
– Нет. Стоп. – выставила она решительно вперед руку в мокрой перчатке. – Давайте все–таки определимся, какого рода это материальное предложение. Я что–то за это должна сделать?
– О, господи… Вы посмотрите на нее… – всплеснул он от возмущения руками – Да ты давно ль на себя в зеркало смотрела, Коняшка? Чтоб за тебя триста долларов отдать? Да ты что? С ума сошла? Если только сумасшедший какой найдется, или любитель особенный…
– Так. Понятно. Тогда по какому поводу деньги?
– Да помочь хочу тебе, дурочка! У тебя ж бабушка с инсультом лежит, вот я решил…
– А откуда вы знаете? Я здесь никому об этом не говорила!
– Ну, сказали мне…
– Кто?
– Да какая тебе разница, кто! Кто надо, тот и сказал! Не твое это дело! Бери деньги, и все! Нечего тут мне спектакли про гордость устраивать! Ну?
– Вам, наверное, Марина рассказала, да? Которая недавно ко мне приходила? Я правильно догадалась?
– Ну да! И что? Эта добрая и красивая женщина просила тебе помочь. Ты радуйся, дурочка, что о тебе еще беспокоится кто–то…
– Нет, спасибо. Я не возьму.
Василиса резко развернулась к мойке, так и оставив Сергунчика стоять с протянутыми к ней купюрами. Глядя растерянно в ее спину, Сергунчик почувствовал вдруг, что его сейчас очень сильно обидели. Или, может, оскорбили даже. И в то же время что–то такое ворохнулось у него в душе, давно забытое и загнанное в дальний угол, – когда–то и он мог вот так же отказаться от денег, предпочесть им сладкое ощущение самоуважения… Но обида вновь подняла голову, задвинула это что–то подальше в тот же самый угол и торопливо выпустила на свободу свою близкую родственницу – шипящую человеческую злобу…
– Что, все–таки гордая, да? А я, значит, не гордый, по–твоему? Да ты кто такая вообще есть? – тихо и сквозь зубы проговорил Василисе в спину Сергунчик, пытаясь засунуть обратно в карман деньги. Он все никак не попадал в него рукой, она тряслась и скользила мимо кармана, отчего Сергунчик злился еще больше. А еще неизмеримо более он злился на то, что так неловко влез во всю эту историю, что так глупо выглядел сейчас со своей взрослой обидой перед молоденькой совсем девчонкой, и обидно было еще до ужаса, что блондинка теперь очень даже легко от него отвертится, раз не выполнил он ей обещанного…
Бедный, бедный Сергунчик. Если бы предполагал он только, до какой степени слово «отвертеться» не к лицу этой самой блондинке, то и не стал бы, пожалуй, так сильно усердствовать да расстраивать себя понапрасну. Просто не понял он пока своего счастья. Потому как это было б настоящее, стопроцентное для него счастье, если бы блондинка эта и впрямь решила бы от него отвертеться. Хуже, если случится наоборот. Ему–то самому впоследствии уж точно от нее не отвертеться будет. А если б он был еще, скажем, помоложе, да не женат, да с квартирой – то и тем более…
А Василиса после этого дурацкого разговора расстроилась. Потому что никакая она и не гордая. Потому что не объяснишь же всего Сергунчику, в самом деле. Что она, с ума сошла, гордую перед ним изображать? Она вообще никак на него не реагировала, и на тарелки его грязные тоже. Спасибо, что работу дал, и все. А все остальное – никак. Это не было ни презрением, ни ненавистью, ей просто не хотелось здесь проявлять какие–то эмоции, и все. Не было их. Как переступала порог кафе, так сразу они исчезали куда–то. Дома были, а здесь нет… Чужая она здесь, и хорошо. Так и надо. Так правильно. Пусть…
А деньги эти она и в самом деле не смогла бы взять. И совсем не из гордости, а из–за Марины. Или из–за Саши… Или нет… В общем, совсем, совсем она запуталась…
Вдруг припомнилось почему–то, как они с бабушкой недавно фильм какой–то по телевизору смотрели, и героиня его там все тарелки в кафе так же мыла и мыла, и все спала и спала прямо на ходу, а потом – раз! – и графиней Шереметевой оказалась. А вдобавок к такому счастью и бизнесмен хороший да умный в нее влюбился. Смех прямо… У них вот тоже все как в том кино почти, только с точностью до наоборот – из князи да в грязи… А в основном все то же – грязные тарелки да бесконечное желание выспаться. Ей потом , после фильма этого, даже жутковато как–то за себя стало, словно это «наоборот» тяжелой плитой на нее навалилось. Господи, чего же это в сон так клонит, как назло…
Она, бедная, тут же и растеряла бы весь свой сон, если б знала, что творится у нее дома сейчас. То есть, поначалу, конечно же, ничего такого и не творилось, все было тихо–мирно, все шло своим чередом: Ольга Андреевна сидела у кровати больного внука в своем кресле и читала давешний Сашин роман «про любовь», который подсунула ей утром, уходя, Василиса, а Петька спал целебным крепким сном, напившись горячего молока с медом. Когда в дверь позвонили, Ольга Андреевна решила поначалу, что внука будить не будет. У Василисы ключи есть, а Саша должен только вечером прийти. Но звонки повторялись и повторялись с настырным постоянством, и действовали на нервы, и вселяли уже некоторую тревогу. Вздохнув, она тихо дотронулась до Петькиного плеча, потрясла его слегка:
– Петя… Петечка, проснись… Извини, дружочек, но там в дверь так долго звонят…
– М–м–м… – перевернулся на спину недовольный Петька, откинул одеяло и сполз с трудом, будто выпал с дивана; приоткрыв один глаз и шатаясь, пошлепал в прихожую, на ходу больно ударившись лбом о косяк. Вскоре Ольга Андреевна, прислушавшись старательно, уловила оттуда радостные его восклицания навстречу мужскому смешливому баску, такому знакомому и близкому до боли… А через минуту в комнату уже вбежал и Петька с радостным восклицанием:
– Бабушка! Бабушка! Ты посмотри, кто к нам пришел!
А пришел действительно совсем уж неожиданный гость. Вернее, слишком долго и безуспешно ожидаемый – первое время после гибели Олега, сына Ольги Андреевны и отца Василисы и Петечки, Стасика здесь очень ждали. Потому как, казалось бы, кому ж еще быть рядом полагалось с ними в наступившие трудные времена, как не Стасику, фактически семейному их приемышу, исполнявшему в те времена функцию постоянного охранника успешного бизнесмена Олега Барзинского. Функция эта, по правде сказать, была чисто формальной, по–настоящему Стасик никаким охранником Олегу и не был, то есть никто из них всерьез и не предполагал почему–то, что при наступившей необходимости способен он будет вот так, за здорово живешь броситься под пули и защитить своего хозяина от неминуемой гибели. Как–то так вышло, что они сами слепили из Стасика лишь некий образ надежности–могучести, устрашительный для других и визуально–успокоительный для себя. Так, например, слишком самолюбивая и перепуганная общественным мнением женщина старательно создает из никудышного, в общем, мужичонки образ идеального для себя мужа, привирая и импровизируя на ходу с рассказами о его необыкновенных личностных достоинствах и дополняя созданный ею же образ внешней сытостью–ухоженностью и «оченьприличноодетостью».
Стасика привел в дом Олег еще на заре своего бизнесменства, просто пытаясь соблюсти некий ритуал, необходимую по тем временам атрибутику нового этого явления, хотя совершенно не знал, как следует с этой самой атрибутикой правильно обращаться. Нет, теоретически–то он знал, конечно, да только не умел. И почему–то все время боялся вот–вот появления у себя по отношению к этому огромному узколобому парню некоей барской спесивости богатого к бедному, которые, судя по его наблюдениям за своими партнерами, должны были непременно и у него со временем проявиться. И они, домашние его, тоже все дружно этого боялись, и изо всех сил старались доказывать Стасику хорошее к нему расположение: и за стол обедать с собой садили, и в отпуск с собой везли, и подарки дорогие и всяческие к праздникам дарили, чтоб не дай бог самолюбия человеческого да непритязательного не ущемить. В общем, как–то так получилось, что Стасик прижился в их семействе очень надолго и с комфортом, и следовал везде за Олегом снисходительно–бутафорски, находя для себя в этом своеобразное удовольствие: у других охранники только и делают, что напрягаются в постоянном страхе за своего хозяина да шныряют тревожно глазами по сторонам, а он, Стасик, никогда вовсе и не напрягается, и живет себе спокойно без всяческого страха быть своим хозяином битым–обиженным по поводу нерадивого исполнения им своих профессиональных обязанностей. Поэтому и в голову ему не пришло тогда под те злополучные пули броситься. Стоял неподалеку огромным квадратным шкафом с раскинутыми в беспомощной растерянности руками и будто боевик очередной по телику смотрел: вот хозяин прошел деловито к своей машине, вот раздалась режущая слух автоматно–торопливая очередь откуда–то из чердачных окон, вот хозяин заваливается на мокрый асфальт, некрасиво подогнув под себя ноги, вот папка с документами летит куда–то в сторону и подхватывает ее тут же чья–то быстрая рука в перчатке и исчезает, будто растворяется в пространстве, вот уже бегут к ним люди со всех сторон, а он все стоит, открыв от изумления рот и раскинув свои огромные, рельефно выраженные красивыми горками мускулов ручищи…