444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Вениамин Колыхалов » Тот самый яр...
Роман
» Текст книги (страница 9)
Тот самый яр... Роман
  • Текст добавлен: 3 мая 2017, 14:00

Текст книги "Тот самый яр...
Роман
"


Автор книги: Вениамин Колыхалов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 9 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 9 страниц]

 
Чую радуницу божью —
Не напрасно я живу,
Поклоняюсь придорожью,
Припадаю на траву.
Между сосен, между ёлок,
Меж берёз кудрявых бус,
Под венком в кольце иголок
Мне мерещится Исус…
 

«Примерещься, Господь, вдохни святой дух в ослабленное сердце. Радуницу не чую… но ощущение напрасной жизни мучает, тяготит постоянно, мучительно…»

К Праске теперь не подступись. Стала развязно-дерзкой, не один ушат грязи вылила на вышкаря. Её и Соломониду допрашивали комендатурники. Говорят: уехали в сторону Федоркиной заимки. Никодим наказывал: говорите правду, быстрее сволочи отступятся.

По-мальчишески радовался Натан за удачливых беглецов. Ему-то никогда не выкарабкаться из ада. Знать, надёжно упрятала тайга-матушка – до сих пор догонщики на следы не наткнулись. Кружился над районом поисков самолётишко под цвет травы. Разбудил гвалтом медведя. Вылез лохмач из берлоги – сердитый от недосыпу. Грозным взглядом проводил небесное чудовище. Придётся теперь шататься до сугревных дней, искать пропитание.

Найденные на пепелище трупы валялись обгорелыми пнями. Огонь постарался обезличить, довести их до полной неузнаваемости. Органы определили быстро: в куче Евграф Фесько и конвоиры, приставленные в день беды к двум кандальникам. Недоумевали: как могли ослабленные пытальней враги разоружить чекистов?

«Ну вот, ехидный Горбонос, – размышлял вышкарь, – закончился бесславно твой кривой земной путь. Будет дан небесный маршрут – никто не узнает…».

Не было в душе и сердце Натана ни чувства злорадства, ни капли сострадания к стукачу.

Один чикист сгорел. Другой – из местных остяков-охотников сошёл с ума. С санным обозом рыбы Агафона отправили в Томскую психолечебницу. Бить белку в глаз остяк умел. Делать дырки в черепах двуногих не пушных зверей стало для него тошнотворным занятием. Охотнику внушали: смертники не люди – волки. Хлещи зверьё. За дюжину волков, отправленных на тот свет, на этом свете получишь пачку пороха, кило дроби. Абориген свихнулся на шестом черепе, так и не получив награду – охотничий провиант.

Перед отправкой в Томск, Агафон шатался по посёлку навеселе с испуганными глазами. Приставив к виску указательный палец, скалил прокуренные зубы, нудно мычал: чики-чики…

В расстрельный взвод пытались вернуть Воробьёва – наотрез отказался.

– Становите под пулю – не пойду!

Поэзия синеокого рязанца накладывалась на глубокую рану души целебным пластырем. Любимые, выученные наизусть стихотворения имели молитвенную основу, служили магическим заклинанием в особо тяжкие периоды жизни. Таких периодов становилось больше с каждым прожитым днём. От ненавистной собачьей службы избавления не предвиделось.

«Свет не клиновидный, не сошёлся на упрямой остячке… не в ту сгоряча втюрился… Не разыгрывай, парень, несчастную любовь… У них-то была счастливая…»

Пытался поддерживать Праску ласковой речью, задабривать подарками, Привёз Никодимчику расписную погремушку. Надлом в отношениях не склеивался: ни доброта, ни подарки не затягивали брешь. Одного боялся: как бы ежастая метла органов не смахнула с чужого двора Прасковью и Соломониду. Зоркое опасение высказал молодой маме.

– Наша-то вина в чём? – вспылила засольщица. – Два дурака бед натворили – нам ответ держать?!

– Им грозил расстрел. Что оставалось делать? Замолчала. Насупилась. Дала шлепка сынишке.

– Дрыхни! Таращишь глаза, чучело несчастное… Уходи, Натан. Дитя боится. Запах тюрьмы чует…

От горя опала телесами Соломонида. Ходила, натыкалась на табуретки, скамейку при столе. Поубавила словесную течь, косо поглядывала на гостя Фунтиха. Ее тревожил крутой поворот событий. Пустила на постой подозрительных баб… крикун досаждает, тяготит недоброе: органы и до нее доберутся… зачем мне такие опасные постояльцы. У Саиспаихи своя избёнка – пусть перекочёвывают всей троицей. Фунтиха суровилась, копила беспокойство. Открыто не высказывалась, но губы шепотили обиды.

Подруги с засольни наведывались редко. Не сердилась балагурка и заводила. Каждый катится по своей колее жизни и забот. Весовщица Сонечка, которая когда-то сохла по Тимуру, съязвила наедине:

– Заякорил тебя суразёнок… на вечёрки теперь не ходишь…

– Завидки берут. Я в костре любви не прогорела. Вон какой алмазик выплавился… Ещё раз назовёшь его суразёнком – глаза выцарапаю. Убирайся!

Музыка капели с тесовой крыши заглушила на время горечь Сонькиных слов. Праска стояла перед гордячкой не потерянной особой – волчицей, готовой на всё. Никому не даст в обиду личное горькое счастье… сама разбудила чувства, сама усыпляет…

Наступательная сила весны обилием света заявила о себе на всех границах Нарымского мира. Прасковья выдворила Соньку, по-мужски сплюнула на искрящийся сугроб. Стояла, вслушиваясь в перепляс беспечной капели.

Услужливый Натан вызвался сбросить с крыши слежалые пласты снега. Фунтиха обрадовалась. Соломонида безучастно зыркнула на мужичка с широкой фанерной лопатой. Праска подарила беглую искристую улыбку. В её свете и при обильном лучеизвержении солнца работалось легко и споро. Снег обрушивался у стены с лёгким покряхтыванием. Рубаха давно промокла. За ушами скатывался по ложбинке пот. Волосы под ондатровой шапкой взмокрели: выбивался парок.

– Не надорвись! – Праска влепила в грудь крепко скатанный снежок.

– Меткая!

– Хочешь – в глаз попаду: сверзишься белкой-летягой…

– А вот тебе гостинец!

С лопаты на молодуху полетел кусок пласта. Увернулась. Снеговейный туманчик накрыл, проструился над головой.

– Расшутковалась бесстыдница, – пробурчала Соломонида, выходя из коровника.

Слышала невестка упрёчные слова – не придала значения… не взвесила их на точных весах души, объятой озорством, нахлывом обильного света.

Очищенная крыша задышала весенней свободой. Не менее обрадованная знахарка достала из заначки бутылку самогонки.

– Сотворил помощь… вот так помощь. – Фунтиха крестилась размашисто, а Троеручица под вышитым полотенцем внимательно слушала восхваление старушки.

Подошла порозовевшая Праска:

– Возьми сухую рубаху, иди в баню – переоденься.

Приходилось видеть Натану на сопернике эту сине-чёрную клетчатую одежинку. Не собирался облачаться в рубаху Тимура.

Легонько толкнув работника в плечо, кивнула на дверь.

– Марш переодеваться!

– Слушаюсь, командёр!

Долго не возвращался Натан из старой баньки. Отуманило голову не пугливыми мыслями. Снял мокрую рубаху, не решаясь переодеваться в чужую. Парок успел отструиться от тела: оно не остывало от внутреннего жара. Волосатая грудь вздымалась вольно, легко. Красные картечины на холмиках прятались в рыжих завитушках, вызывая улыбочку.

– Чего насторожились?

Приплыли строки:

 
Мне бы лучше вот ту сисястую,
– Она глупей…
 

Распахнулась чёрная скрипучая дверь. Заглянула Праска.

– С домовым ведёшь переговоры? Ждём-ждём чёртушку – он даже не переоделся.

Апрельский свет сочился не только в банное оконце. Казалось, он проникал сквозь сажные брёвна. Натан развёл беспомощно руки, спешно стал надевать охолоделую рубаху. Рукава путались, не открывали матерчатые русла.

– Дай помогу.

Шагнув за кривой порожек, Прасковья принялась поправлять низ клетчатой одёжки. На секунду ей привиделся неумёха Тимур, вот также однажды запутавшийся, словно в сетёнке, в непослушных рукавах.

Пахнуло мужицким духом, потом. Широкие ноздри втянули зазывный жар юности. Муж и соперник слились в волнующее существо, не подвластное пылкому рассудку, пустым условностям. Скрытое под материей лицо Натана подтолкнуло молодуху к отчаянному поступку: воспользовалась подстроенной утайкой глаз и губ, цепко обхватила тёплый стан, смачно чмокнула в пуп, углубив в ямочку кончик виртуозного языка.

Работник замер от безумной неожиданности. Стоял на шатких гнилых половицах, полностью доверяясь бесстыжим рукам взбалмошной ведьмарки.

С хохотком рискуха Праска напяливала мужнину рубаху, словно распашонку на ребёнка. Не было сил противиться колдовским движениям рук, подступающему риску. Когда рубашка облегла плотное тело, когда увидел вблизи хитрые влекущие глаза, его настороженные губы потянулись к давно желанным губам той, о которой постоянно грезил, которую ласкал в сновидениях, не находя ответной ласки.

Расстояние между лицами сокращалось предательски медленно. Пугала неуверенность. Наносило обмётным страхом… Проструилось дыхание соломенной вдовы… взгляд построжел… Отшагнула к порогу, шаловливо погрозила пальцем:

– Нне ббалуй… ишь лепёшки раскатал… Пошли. Бабы заждались…

Беспокойная Соломонида собиралась идти, выпугнуть из бани подозрительную парочку. Чистила картошку. Свисала тонкая кожура. Слетало густое ворчание.

– Сучка остяцкая… совратила сына, с его врагом шашни крутит…

Не поддерживала закипающий самовар знахарка:

– Не рычи на молодых. Овины, копны да бани завсегда притягательны.

– Меня не тянули. Пахала пуще лошади, не до прижимулек было.

В избу гулеваны вошли краснолицые, распалённые затаёнными думами. Свекровь отдала бы полжизни за тайну было – не было…

Глава четвёртая

1

На Оби появились первые забереги. Броские чистины воды зеркально отражали вольные облака, обживающие небесную синь.

Отовсюду, кроме Ярзоны, тянуло полной свободой далей, искристой радостью солнца.

Впитывая природу большой весны, Сергей Горелов недоумевал: откуда наползают в душу тревожные тучи. Они появлялись нежданно-негаданно, занимая немалые площади, соразмерные с нахлынувшим страхом.

Месяц усиленно штудировал путаную историю российских веков. Трактат о жертвенном порабощенном народе продвигался быстро, словно бывший особист летел по широкому тракту прошлого на выносливых рысаках.

Ярный берег Оби, растянутый огромным вогнутым магнитом, притягивал мощью песчаного скола. За сколько же веков намыла умная река вздыбленную глыбину, сколько тайн сокрыла природа в золотистом чреве. К неразгаданным тайнам веков прибавилась ещё одна – позорная, страшная утайка НКВД. Роковую яму даже нельзя назвать захоронением. Подойдут выражения: свалка трупов, склад смертей.

Одно тревожит соучастников массовых убийств – нехватка хлорной извести. Оружия, патронов хватит перечикать миллион контры. Но хлорка – дефицит рассыпной – главная головная боль портупейщиков.

Не запускает Горелов в мозговые извилины пережитые кошмары – сами продираются, встают дикими видениями. Как с цепи сорвалась стая.

Приезжают разные комиссии. Некоторых служак для острастки отдают под суд. Но их не уменьшается.

– Хлорки! Давайте больше хлорки! – вопиют спецы расстрельных команд.

– Недавно большой вес получали. Чего вам ещё?

– Подземелье дышит смрадом трупов…

Тошнотворный запах вроде не выбивается на простор зоны и посёлка. Однако чуткие собаки стали чаще кучковаться и нудно выть на околюченный забор, сторожевые, слегка покосившиеся вышки. Ночью подъярной тропой прибредал медведь-шатун. Долго лизал колючий песок и принюхивался к трещине – прародительнице будущего оврага.

Свобода оживающей природы, несвобода людского потока, втекающего в охранные берега Ярзоны, входили в явное противоречие жития земли. Совсем не державную власть Горелов в узком кругу единомышленников называл подлой, трусливой. Она не верила в созидательные силы нации. Вести провальную войну с подданными, ослаблять мощь государства могли случайные людишки, в загрёбистые руки которых нечаянно перепала брошенная на перепутье русской истории власть.

Прочтение веков давалось историку легко, словно кто-то подносил на блюдце эпохи войн, мятежей, тихие годы мира. Не с высоты университетских лет – с нулевой отметки Колпашинской следственной тюрьмы – чётко виделась горемычная Русь, её народ-страстотерпец. Вся мученическая судьба кормильцев, поильцев поднималась до высот героизма и самопожертвования.

История государства Российского текла не спокойной рекой – её несло и разбивало об острые камни. Порожистое русло – кровавая артерия веков. Берега произвола, насилия вздыбились вот такими ярами.

Сын раскулаченного трудливого алтайца успел прочувствовать, узреть всю пагубу, наносимую залетной красной ордой. Ряженные под освободителей большевики вдолбили несведущему народу удобные идейки о мировом благоденствии. Расколов нацию по оси времени на красных – белых, провокаторы хладнокровно наблюдали за резней родственного народа, околпаченного посулами зарничной жизни.

Трактат пополнится новейшей историей Ярзоны, комендатуры, котлована в песке. Сергей пока не решил – отошлёт ли сочинение Сталину. Испытывал недоверие к усатому дяде с трубкой, к его нерусскому происхождению, к его путаной подозрительной биографии. Не нашенские вожди наследили по истории, ископытив поля и долы плохо защищенной Родины.

Перед чистым взором историка-аналитика разлеглась раздольная Обь. Вспомнил высказывание учёного Татищева, который в одном из трудов назвал Обь Великой. С больших букв написал оба слова. С маленьких грешно заносить на бумагу слитые в одно ширь и даль.

Зачем было позорить Могучую реку, высоченный песчаный яр, устраивая здесь концентрационный лагерь? Кровельной жестью гремит словцо КОМЕНДАТУРА. По северному посёлку снуют сытые бездельники в военной форме. У многих висит килой кожаная поблескивающая кобура. Напустили на забитый народ охранное племя оклад-ников, мясоедов и хлебожуев…

От Великой Оби тянуло Великой свободой. От яра – неволей, жестокостью. Удалось Горелову откреститься от цепких органов, но тяжесть ноши креста давила на плечи, угнетала дух.

Появись скорее, первый пароход, просверкай белизной надежды, радостью полного отрешения от жуткой точки на карте страны. Но ведь таких точек, как спелых зёрен в головке мака… Думалось о первом долгожданном шаге на спущенный трап. Думалось о каюте, о торопливом говорке пароходных колёс… Уйдут в горькое прошлое директивы с грифом строго секретно, протоколы допросов. Сама Ярзона провалится в яму отрешённой памяти, замуруется в слежалый береговой песок.

Пароход…

Явись скорее, светлое видение, прогреми плицами…

«Не буду ждать возвращения пассажирского чуда с низовья… сяду в каюту, прокачусь по течению до последней пристани… потом плицы ещё усерднее загребут Обскую настырную воду. Утроится сила сопротивления. Каждый мучительный оборот колёс будет приближать к родному Томску со сказочными теремами, храмами, булыжным взвозом на Воскресенскую гору… Посещу спокойную красавицу – университетскую рощу… поброжу по таинственным аллеям. На одной из них птицей счастья прилетел первый восхитительный поцелуй… Где она – предвестница пыла любви? Сперва клубился в душе сонм надежд… сердце прошло испытание ознобом, жаром, лихорадкой… Укатилось всё забавным сказочным колобком…».

Узнав, что Серёженьку – несмышлёныша захомутали в органы внутренних дел, Катерина отдалилась от дел сердечных.

Много передумано о губастенькой озорнице – поклоннице поэзии Сафо. Когда успела Катя накинуть на себя шёлковое покрывало лесбийской любви? Распаляла себя культом нагих девичьих тел, овеянных ароматами пылкой эротики. Застенчивый Серёжа алел от обилия зажигательно-притягательных слов, от русалочьих телодвижений медички. Эротика парила в поднебесье, опускалась на облака простыней. Ей нравилось качаться на волнах оберегаемой страсти. Выдуманное не выдавалось за академическую любовь, не втискивалось в позолоченные рамки устоявшихся истин.

Смута отношений настораживала Сергея. Подступали периоды прельщения лесбиянки, не чурающейся мужских грубых ласк. Не раз впадала в кроватное озорство с носастыми парнями. Спокойно откровенничала: «Мне нравятся органы обоняния греческого происхождения… и другие органы… чтобы размер был беспроигрышным…»

Не мог соперничать со шнобелистами алтаец. Нос у него был нормальных параметров, слегка приплюснутый. Глаза с заметной узинкой.

«У тебя нос обыкновенного русского покроя».

«Катя, он тебе нравится?»

«Красивенький. Аккуратненький. Петушка два уместятся…».

С недоверием относился парень к любвеобильной студентке, успевшей с головой погрузиться в глубокий омут пылкости. Он называл её длинноногой чертихой в короткой юбке. Сейчас отдал бы все за обладание загадочной бестией, для которой секс являлся гремучей заводной игрушкой с неломкой пружиной.

В Колпашине ни с кем не заводил сердечный роман. То, что с ним вытворяла в постели Екатерина Томская, вряд ли повторит любая поселковая особа. Он перекормлен той разваренной сытной кашей из меню бесстыдства и полного раскрепощения. Красивая вампирша сумела выпить даже отвагу для новых знакомств…

Первый пароход… Он вплывёт в истоки сомнений. Доставит в мир, не сдавленный обузой захолустья. Здесь время течёт по клейким путям. Его тормозит Ярзона: её охватывает злоба, что сутки и недели находятся на свободе.

Машина ада смазывается вышибленными мозгами контры, промывается кровью невинно убиенных узников.

Никогда время для Горелова не было такой обременительной ношей. Оно тянулось тягомотной субстанцией. Приставало к подошвам утеплённых сапог. Опутывало липкими сетями. Одна отрада – работа над трактатом. Неужели недавние сослуживцы лейтенанта госбезопасности не прозрели, не пропитались жутью кровавой драмы на Обском берегу. Занавес не опустится. Время не скроет следов преступления. История государства Российского в бессчетный раз захлебнётся живой кровью народа-мученика…

На праздник встречи парохода «НАДЕЖДА» высыпала взволнованная поселковая рать. Таращили больные прищуренные глаза вылезшие из хибар и землянок спецпереселенцы. Гуртилась ребятня. Бабоньки в цветастых платках и полушалках переживали вторую молодость: глазели на вольницу обских вод, на гордый колесник, зычно пробазлавший на подходе к пристани.

Торговцы приготовились сбыть команде, пассажирам солёную и сушеную рыбу, орехи, клюкву, колобки желтеющего масла. Веселый остячонок принес на продажу связку беличьих шкурок.

Подкатилась телега с посылками, мешками почты. Сивая грязная лошадёнка пронзительно заржала у реки, будто и она испытала радость торжественного открытия навигации, прибытия бодренького колесника.

Сердце Сергея Горелова давно перешло в ритм учащенного биения. Просилось на волю, готовое броситься под крылья подплывающего лебедя. Пароход и впрямь смотрелся сверкающей гордой птицей. Свежие белила отсверкивали на майском солнце, придавая судну торжественность долгожданного появления.

Поодаль о чём-то перешёптывались два офицера. Сергей знал бывших сослуживцев. Презирал обоих за шкурничество, подхалимаж к начальству, за пустую критику на общих сборищах особистов… Ни за что не подойдёт к ним, не подаст руки на прощание.

Маячил стрелок. Посверкивающий штык винтовки был чуждым и диким среди праздничной толпы поселян. Даже зеваки из спецпереселенцев не портили общую картину всеобщего празднества.

По Оби несло запоздалые льдины. Основные откочевали к Ледовитому океану. Одиночки плелись нехотя, без желания покидая разливистый простор реки, дышащий свободой и светом майского полдня.

Большой чемодан холостяка Горелова имел по углам блестящие металлические насадки, согнутые в форме шишачков. Масса заклёпок придавала им охранный вид.

Бравый капитан «Надежды» медлил, не объявлял посадку. Красовался у рубки в поношенной, но опрятной форме. В солнечном блеске её принимали за новую.

Трап давно щекотал берег. Сергей улавливал скрип мокрого песка под сходнями, когда матросы шустрили по хлопотливым речниковским делам.

Скорее, скорее бы шагнуть на спасительную полоску с поручнями. Отъезжающих в низовье пассажиров немного. Толпится простой люд. Каюты первого класса вряд ли ему нужны.

Преподавателя военного дела окружили гомонливые школьники. Пришли попрощаться, погрустить: жалко расставаться с учителем-любимцем.

Поступая на временную работу, Горелов предупреждал: предмет буду вести до первого парохода. Так и сказал директору школы, который затяжным вздохом выразил откровенное сожаление.

За несколько месяцев занятий преподаватель военного дела научил ребят быстро разбирать и собирать винтовку, метко стрелять из тозовки. Все далеко и прицельно швыряли гранаты. Преподал не голословные – яркие уроки патриотизма. Наполнил сердца и души юных нарымчан выразительными примерами подвигов, образцами героизма и самопожертвования. Правдивая исповедь доводила учеников до слёз, до лихих возгласов «ура!». Военное дело дышало светлой правдой, жестокой историей войн, сверкало радостью побед, тревожило горечью поражений.

Объявили посадку.

В числе первых Горелов шагнул на трап. Вот он, момент восхождения к полной свободе. Пусть кто-нибудь посчитает его отъезд за побег. Не грешно вырваться из преисподней Ярзоны. Судьба, запятнанная службой в комендатуре, должна самоочиститься, задышать без хрипоты и сдавленности.

Когда приобрёл билет в одноместную каюту, влился в небольшое, но уютное пространство парохода с умывальником, зеркалом, нескрипучим ложем, собственным широким окном с жалюзи – душа забурунила восторгом, сердце выплеснуло лучистый свет. Вот оно, залётное в сны видение. В тихую каюту первого класса влетело взбудораженное солнце на правах постоянного соседа до окончания водного пути.

Расслабленные колёса «Надежды» отдыхали. Паровая машина выпирала всеми стальными мослами. Посверкивали шатуны. Длинноносая маслёнка смотрелась в руках смазчика птицей перед скорым отлётом.

Царила привычная толчея в проходах, хлопали двери кают. Переговаривались вахтенные матросы.

Счастливый обладатель одноместной каюты проверил столик: крепок, удобен. Славно потрудится над продолжением трактата. Заранее проникся доверием к прочной лакированной столешнице.

Открылся каютный мирок, озарил призывом к труду. Сулил наслаждение отдыхом. Поплывут ленивые берега. Начнут разворачиваться панорамно виды серых приобских деревенек, где давно свили гнёзда бедность и запустение.

Скрипнули шарниры. Распахнулась дверь. Без стука ввалились угрюмые молодчики в лоснящихся кожанках. От первого сутулого непрошеного гостя растекался густой запах шипра. Горелов вспомнил: он в звании старшего лейтенанта г/б. Фамилия заковыристая Пиоттух. Имя Авель. Влив в голос свинца, отчеканенными слогами особист произнёс:

– Бывший лейтенант госбезопасности Горелов, вы арестованы. Вот ордер на арест.

Стоявший за спиной особист метнул руку к кобуре, ощупал задок нагана.

Вместе со словами изо рта Авеля выдавливался тяжелый перегарный дух: его не мог перешибить пахучий одеколон.

Придерживая дыхание, не веря в жестокость произнесённых слов, Горелов напустил кислую улыбочку.

– Разыгрываете?

– Органы не играют. Органы карают, – заученно выпалил старший лейтенант. – Чемодан в руки и на выход… Комендатура заждалась.

– Ка-кадров не хватает – ехидненько поддержал из-за спины заикастый конвоир.

– Хватит разыгрывать комедию! – вспылил Сергей. – Освобождайте каюту! Хотели бы арестовать – на берегу повязали.

Последнее слово скатилось с языка самотёком.

– На берегу дети.

– Ннарод ппоселковыый…

Стрелок топтался в коридоре, постоянно заглядывая в нутро каюты.

Комендант Перхоть приказал Пиоттуху: «Арестуй в каюте… Пусть на „Надежде“ лопнет последняя надежда. Собрался гусь на север лететь. Обрежем крылья…».

«Иезуиты! Сущие иезуиты», – вытверживал про себя Горелов, спускаясь по затоптанному трапу на каторжный берег.

Стайкой подбежала ребятня, затараторила. Кто-то крикнул «урра!» Любимый учитель остаётся…

Стрелок, цыкнув на школьников, отогнал любопытных.

– Ребя! Айда к директору. Скажем: военрука забирают.

Веснушчатый старшеклассник первый догадался о сути происходящего.

Конвой уводил их любимца. Арестованный хотел сказать ребятам:

«Хлопцы! Впитывайте живую историю… Запомните май тридцать восьмого года…» Слова бурлили в горле, не выплёскивались наружу.

После третьего гудка загремела якорная цепь. Вскоре с «Надежды» грянула всполошная музыка. Над живой водой, над берегом, над толпой гремел марш «ПРОЩАНИЕ СЛАВЯНКИ». Звуковые волны плескались широко, вольно, докатываясь до Ярзоны, залитого заречья, где раскланивались струям покорные тальники.

На пристани надрывно заржала давно не чищенная скребком кобыленка, запряженная в почтовскую телегу. Ржание не совсем утонуло в плавных раскатах марша. Приглушенное, оно походило на чей-то язвительный смех.

Оглушенный дикостью происходящего, арестованный мог поклясться, что слышит долгий заливистый плач души, ощущает в груди поток слёз. Славянка всё прощалась и прощалась…

«Надежда» развернулась по курсу, выходила на Обскую стрежь. Плицы дробили воду веков, словно под их крепко привинченные массивные доски попадало и отведённое Горелову время навязанного позора, подсунутого особистами. Оно не раздробится на слитки и брызги. Накатные минуты стали спрессовываться с момента распаха каютной двери, с прочтения грозного ордера на арест.

«Мстит Перхоть за свободу и смелость суждений. За уход с собачьей службы. Мстит за непослушание, когда предлагал вернуться в комендатуру в дни бумажной запарки. Таких грехов мало для ареста… Может быть, идёт продолжение драмы из-за раскулаченного отца… не сбежал ли он из нарымской ссылки?..».

Болевые мысли толклись в голове-ступе. В висках, затылке нарастал стук: кто-то пестиком трамбовал кошмарные думы.

Первый допрос вёл сам комендант. Чванливый, важный, нервно ходил по кабинету, по-барски сложив на груди пухлые руки.

– Горелов, когда вы вступили в «Российский общевоинский Союз»?

– Никогда, нигде не состоял ни в каких партиях и союзах.

– Другого ответа я не ожидал. Но есть неопровержимые доказательства.

– Состряпанные? Презирайте доносы. Ложь не украшает офицеров.

Перхоть от такого поучения собирался матюгнуться, но только сжал кулаки.

– По агентурным данным вы были причастны и к «Томскому рабочему комитету».

Резко перейдя на грубый тон, комендант проорал над ухом арестованного:

– Отвечай, контра, ты принимал участие в подготовке забастовки на Томском заводе «Металлист»?

– Наглая ложь…

Еле сдерживался Перхоть, чтобы не запустить в гордеца пресс-папье.

Расшатанные нервы коменданта нередко доводили его до бешенства, до появления в глазах чёрных мух, кругов, похожих на петли. В такие минуты он мог самолично перестрелять всю контру страны Советов, вести недобитков на эшафот, рубить головы супротивников завоёванного режима.

Полученная неделю назад секретная директива о чистке рядов в органах НКВД сперва озадачила, потом возмутила: «до своих добрались… мало нутряному наркомату пахарей, углежогов, свинарей, рыбаков, вальщиков леса – подавай стрелков, надзирателей, офицеров… попробуй отыщи замаскированных лицедеев в театре кровавого абсурда, выяви грешников-скрытников…».

Страшась ослушаться команды свыше, пугаясь мелованной запросной бумаги, штабисты приступили к выявлению внутренних шпионов. Первым под молот неотвратимого наказания лёг Кувалда: ретивый добровольный помощничек, введённый в штат надзирателей. Не откупился даже золотишком: оно-то и подвело. Выбитые золотые зубы блескуче подтвердили жестокое обращение на допросах с подследственными. Потом из вещдоков исчезли два зуба из драгметалла и кольцо, подаренное истязателю щуплым волхвом. Смерть «Тюремной Хари» он предсказал с точностью выпущенной стрелы.

Труднее давался поиск контры из среды стрелков, офицеров. Хотели пустить в расход вышкаря Натана. Упреждая час смерти, дал согласие снова перейти в чикисты: всё же меткий ворошиловский стрелок. Скрепя сердце, повторив, как Отче наш «Улеглась моя былая рана…», он налёг на водку, чтобы хоть на время забыться от зонного кошмара.

Справиться с проблемой раскрытия замаскированного офицера помог Пиоттух. Он прямо указал на отправленного в отставку Горелова.

– Ненадёжный тип… отец – кулак… на оперативных совещаниях возмущался против строгостей внутренних органов.

– Да, но он ведь теперь не наш.

– Особисты – даже бывшие – все наши, – не унимался Пиоттух. – Подведём базу: боясь разоблачения, подал рапорт… собрался бежать из посёлка… Есть сведения: пишет воззвание. У него, видите ли, народ-великомученик под гнётом НКВД.

– Для меня это новость, – обрадовался известию комендант.

Построжел лицом, спешно отступил от особиста на шаг.

– Авель Борисович, а ты оказывается Иуда… ну, ну, не сердись. В хорошем смысле слова Иуда.

Раскручивать дело Горелова поручили «Иуде в хорошем смысле слова».

Пока вёлся первый пробный допрос в кабинете Перхоти, особисты легко «допросили» чемодан, закрытый на хитрые замки. Конвоир-заика был отличным отмычником. За тюремную отсидку на Кемеровской зоне он успел усовершенствовать мастерство домушника. Чемодан открылся без музыки. Шмон производился без опаски разоблачения.

Пробежав глазами по страницам ТРАКТАТА О ЖЕРТВЕННОМ НАРОДЕ, Пиоттух довольно потёр ошпаренные стыдом руки. Сбылись его предположения о вольнодумце… можно легко состряпать дело о принадлежности к контрреволюционной, повстанческо-вредительской организации. В трактате явная крамола на власть, на чекистскую внутрянку. Опасный тип с дипломом Томского университета. Умник нашёлся! Студенческая среда нищая… в головах бунты вызревают, разные трактаты, воззвания… Наш неотлётный гусь позволяет себе нелестные высказывания против могущественного Наркомата.

Преданный победившей партии Пиоттух распалял воображение. В мозгах посверкивали молнии мести арестованному офицеру, имеющему веские суждения, пылкий ум, честный взгляд на гнусную действительность. Авель начинал верить в обоснованность ареста, подводить дело под платформу реальной правды.

Без труда выбьют на допросах дурь молчания, запирательства. «Иуда в хорошем смысле слова» успел поднатореть на выпечке нужных протоколов. Великий террор раскатился пышущим паровозом, Тормоза давно вышли из строя. Кого из органов будет заботить судьбишка дипломированного историка. Мудрый Пиоттух служит органам без всяких дипломов. Мобилизованный заполошным временем, умеющий белых перекрашивать в красных их же кровью. Никому не удержать террор – ретивого рысака. Лезет под его огненные копыта всякая сволочь… Удалось Авелю умыкнуть из вещдока Кувалды два золотых зуба и кольцо… награда за бессонные ночи на допросах, испепелённые нервы, постоянную прополку тюремной вшивоты. Змей Горыныч, что ли, надувает на нары земное отребье? Слой за слоем ложится оно под песок и хлорку. Смотришь – нарники опять теснятся на продавленных жердяных настилах. Когда закончится затяжная игра в вечные жмурки? Когда всем врагам будет вечный упокой?..

2

Иногда у арестованного алтайца Горелова просверкивала мысль: разыгранная комедия не обернётся драмой. Разберутся. Выпустят. С низовья вернётся «Надежда». Он сядет в каюту, будет вслушиваться в марш «Прощание славянки».

Короткими были мысли-лучики. Следом наползали грузные тучи сомнений: когти НКВД не выпускают жертвы. Хватка хищная, мёртвая.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю