Текст книги "Тот самый яр...
Роман"
Автор книги: Вениамин Колыхалов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 20 страниц) [доступный отрывок для чтения: 8 страниц]
Вениамин Колыхалов
ТОТ САМЫЙ ЯР…
Роман
Об авторе
Вениамин Анисимович Колыхалов – член Союза писателей СССР, России. Автор 33 книг, изданных в Москве, Сибири и на Дальнем Востоке.
Стихи, повести, рассказы, очерки публиковались в журналах «Наш современник», «Москва», «Новый мир», «Молодая гвардия», «Дружба», «Знамя», «Октябрь», «Смена», «Сибирские огни», «Дальний Восток» и в др.
Лауреат пяти литературных премий: три – столичные, две – областные.
Родился 8 апреля 1938 года в селе Кандин Бор Парабельского района Томской области.
Воспитанник Усть-Чижапского детского дома Каргасокского района.
В 1956 году окончил Томское горнопромышленное училище № 1.
1958–1961 гг. – армейская служба в г. Владивостоке.
С 1962 г. – член Союза журналистов СССР.
В 1968 г. окончил Литературный институт им. Горького – Москва.
С 1976 г. – член Союза писателей СССР, России.
Работал грузчиком, монтажником-верхолазом на строительстве третьей очереди Томской ГРЭС-2, слесарем по ремонту промышленного оборудования, ассистентом кинооператора, корреспондентом различных газет.
По творческим командировкам ЦК ВЛКСМ, Союза писателей СССР, литературных журналов побывал на многих ударных стройках страны, во многих Союзных республиках, которые нынче принято называть ближним зарубежьем.
Во всех своих произведениях поднимал на пьедестал Почёта и Уважения рабочего человека. Тема труда – главная магистральная тема. Герои моих рассказов, очерков, повестей – гидростроители, нефтяники, речники, лесорубы, геологи, хлеборобы… ветераны войны и труда.
Из всех наград особенно ценю медаль «За освоение недр и развитие нефтегазового комплекса Западной Сибири». На Северах меня считают своим – это выше всяких званий и наград.
«Где народ – там и стон…»
Н.А. Некрасов
«Виделась в чёрном моя родина»
Иеромонах Роман
«…Отдохнём, товарищи, в тюрьме.
Если вы еще не сидите, то это не ваша заслуга, а наша недоработка…»
Ф.Э. Дзержинский
«В ЦК – цыкают, в ЧК – чикают»
Народная примета
«Кто охраняет – тот и волк»
Арабская пословица
Глава первая
1
У Великой Оби и Яры Великие.
После ледогона река металась – искала границы уведённого природой моря. Разлив у горизонта подныривал под синеву, увлекая её в рискованный путь.
Крутояры Оби редко выходят на смотрины…
Скорбела могучая река: её Колпашинская береговая крутизна была навечно опозорена багровой властью.
С незапамятных времён панорамный яр вызывал восхищение у Оби и небес.
После наглого и дерзкого переворота подкупленные большевики начали спешно разрабатывать чёрную жилу насилия и террора. В отвал сыпалась крепкая порода с ёмким названием народ.
Сработал подстрекательский иностранный капитал.
Продажная клика властолюбцев, почитателей золотого тельца повела гнусную политику: началось планомерное уничтожение нации.
Чикист расстрельного взвода – коренастый Натан Воробьёв вышел на обрывистый песчано-глинистый берег, оглядел широкую пойменную затопь: поразило безграничное царство воды. Освежил мускулы резкими взмахами сильных рук.
Красному молодцу больше нравилось словцо чикист, чем пустенькое стрелок. Офицеры госбезопасности НКВД часто козыряли крылатой фразой: в ЦК – цыкают, в ЧК – чикают. Птичка обрела крылышки, разлетелась по спецкомендатуре, Ярзоне шустрым воробышком.
В парне бродило напускное бесстрашие: его подогревал спиртной дух. В геенном деле невозможно обходиться без взбадривающей чарки. Градусы руке не помеха. Не мешали ловить в прорезь револьвера крупную плоскую мушку. Пуля безошибочно выбирала прямицу короткого полёта до очередного черепа.
Утроба огромного яра гасила шумы, не давала улетучиваться запахам человеческой крови, хлорной извести и тлена.
В подземной бойне крутился конвейер смерти и несмываемого позора.
Нарымский новоявленный комсомолец оказался на водобое жизни и судьбы. Не успел опомниться – захомутали в органы, поуросить не дали. Начальники твердили: если мы не уничтожим ядовитое племя врагов революции, гидра расплодится, сожрёт нас вместе с потрохами. Никто не желал собственной погибели. О чужой рассусоливать не хотелось. У каждого была своя тройка: наган – пуля – череп. Клеймили позором того, кто делал промах с первого выстрела, у кого дрогнула рука и душа, кто не разил наповал контру. Издевались над слабаками, исходящими блевотиной, впадающими в истерику. На одного слабонервного, который лишился сознания, дружно помочились.
В подземелье останавливалось время. Оно рисковало выходить на свет божий, являть зловещий цвет.
Разветвлённые катакомбы удерживались от осыпи толстыми брёвнами, подпорными плахами. Между щелей струился песок веков.
От напускной весёлости стрелков веяло животным страхом содеянного. Порою весомая доза алкоголя не дурманила головы.
Тусклый боязливый свет электрических лампочек неохотно боролся с коренной темнотой напуганного яра. Ходы штолен разбегались в разные стороны. Повороты к Оби были короче: устрашала близость береговой крутизны.
С неошкуренного соснового накатника свешивалась кора. Виднелись траншейки, проточенные мохнатыми любителями древесной плоти.
Когда рушились на Оби толстые льдины, яр вместе со стихией переживал трепетную новь нахлынувшего половодья. Многотонная туша отвесного берега приветствовала весёлый настрой воды.
Изредка смелые плотные глыбы бесшабашно бросались в объятья Оби: она уносила отчаянную осыпь вместе со льдом.
Майское солнце вытащило из увесистой колоды счастливую карту весны: её радовал золотой туз. Казалось: в любом северном уголке нет захолустья. Везде кипело обновление, животворная радость оттаивающей синевы.
На берегу красовались рубленые в кержацкую лапу дома. Весёлые дымки из труб не казались траурными, как зимой. Плелись изнурённые, мечтающие о первой траве лошадёнки, натужно тащили гружёные телеги.
С приходом долгожданных, отмоленных у зимы майских деньков, в большом нарымском посёлке воцарилось оживление. Оттаял людской муравейник, зашевелился. Стал проворнее расползаться по улицам и переулкам.
Мимо длинного забора, грозного здания следственной тюрьмы НКВД проходили с опаской. Приглушали дыхание. Оглядывались по сторонам. Высокий заборище Ярзоны не мог скрыть серую крышу с красными шишаками труб. Они грозили небу, всякому прохожему.
Колпашинская Ярзона была одним из многих островов смерти, разбросанных по необозримостям сибирских лагерных широт. Не посчастливилось заиметь в стране условных Советов настоящих рыцарей-заступников. Случалось: крестьяне с обрезами, топорами, вилами громили притеснителей. В тридцатые-сороковые годы парализованный страхом люд, словно сам лез в пасть неодолимого дракона.
Вождь, впавший в тупую философию террора, как в маразм, руками и гневом особистов душил любые зачатки свободомыслия, сопротивления.
Сюда, на крутобережье, свозили обречённых.
Комсомолец Натан Воробьёв смотрел на ходячие живые трупы цепкими глазами палача. Священное время жизни для них теперь ничего не значило. Оно укорачивалось с каждым неспешным шагом, с каждой выхлебанной чашкой зонной баланды.
Редкая улыбка скользнёт по лицу смертника да тут же погаснет обреченным огоньком.
Значок меткого ворошиловского стрелка сиял на груди Натана путеводной звездой. Незавидная судьба уводила комсомольца в песчаные лабиринты. Давала сносное жалованье, форму, беспощадный револьвер.
Обское поселение Колпашино растянулось широкими мехами заигранной гармони. По численности населения, по избяной разбросанности рабочий посёлок считался крупным. Имел в основном бревенчатый строй, охранялся дыдластыми трубами котельных. Под северными небесами посёлок жил шатко-валко, ничей чужой век не заедал. Не обижался, когда какой-нибудь равнодушный поселенец, ковыряя в зубах рыбьей косточкой, цедил сквозь прокуренные усы: «Колпашино – ни к селу, ни к городу, но очень расширенное… забазлает бычина на одном конце, на другом не услышишь…»
Доверчивая Обь кормила, поила поселян. Веселила в ледогон. Наводила грустишку в нудное предзимье.
Раскатистая сероватая вода торопилась в заполярные дали. Текучей вечной стихии всегда удавалось переплюнуть через Обскую губу, встретить океан разгонной силой кержацкого напора. Постоянная свобода передвижения была для Оби главной выигрышной чертой уживчивого характера. Коренная природа вольной жизни никак не вязалась с искусственной природой существования береговых жителей.
Время царской воды давненько миновало. Потекли воды осовеченные, с накипью гражданских войн, крестьянских бунтов, со взмученными спецпереселенческими волнами. Широкий терпеливый тракт безропотно предоставлял путь пароходам, баржам, неводникам, обласкам. Белым и красным. Колчаковцам и спецотрядам, выгребающим последний хлеб по кабальной продразвёрстке.
При царизме в Нарымский край сплавлялись сотнями. При советизме вместительные широкодонные баржи потащили в низовье многие тысячи окулаченных, расказаченных, обвинённых по злобным оговорам бесправных невольников. Смолокуры, пасечники, скотники, печники, счетоводы, пимокаты в проклятые годы массового огульного очернительства вмиг сделались врагами своего же народа, участниками надуманных контрреволюционных заговоров, подпольщиками, хотя глубже своего подпола с картошкой, соленьями такой мнимый отступник от закона не опускался.
Всё запечатлевала не стираемая веками память воды. Плёсовое информационное пространство воды и в Северном Ледовитом океане, и в вольных гуртах облаков останется неизменно постоянным. Забудутся продажные историки, задобренные жирным куском покладистые академики, переврут в пользу лжи ушлые политиканы, а вода сохранит горькую явь.
Великие стихии не убиенны, не подвластны лихорадке вранья и наживы.
Добросердечная Обь медленно, но неуклонно подкапывалась к ненавистной Ярзоне.
По-соседски с древней рекой жили и пески древности. Освобожденные от бесконечного утомительного стояния они со вздохом облегчения летели в долгожданные объятья воды. Подъярная глубина быстро проглатывала лакомый ломоть берега. Течение легко подхватывало бессмертный песок, тащило к новым отмелям, выстилало по дну.
2
Подписку о неразглашении государственной тайны слабовольный двадцатисемилетний чикист Натан Воробьёв сделал не в торжественной обстановке. Вместительный кабинет коменданта неохотно впустил растерянного сибиряка. Красная, местами прожжённая скатерть на двухтумбовом столе, увесистое мраморное пресс-папье, портрет Сталина с хитроватым прищуром всевидца. Задёрнутая однотонным шёлком служебная карта расположения Ярзоны хранила на стене тайну, упрятанную под материей цвета нескончаемого пожара. Вошедший догадался: под шёлком не шёлковый путь обречённых, не расписание дня приговорённых зонников.
Оробелый чикист вчитывался в слова, имеющие бесцеремонный зловещий смысл. Хватило ума выделить из всего чёткого набора: ЕСЛИ, ТО…ТО было короткой расплатой за ЕСЛИ. Расшифровки текста не требовалось.
И в этом кабинете хозяина спецкомендатуры тащилось роковое время для страны и нации.
После неразбежной подписи внезапно прошиб пот Холодный лоб взмокрел. Натан почувствовал сбежку капель в одну крупную. Вовремя накрыв её ладонью, перехватил влагу страха, не позволив скатиться на твёрдый лист.
Комендант строго оценил замешательство побледневшего стрелка.
– Что-то непонятно?!
– Ввсё ппонятно…
– Вопросы есть?
– Никак нет…
– Ступай! Служи метко!.. Следующий!
Грузная бессонница продлевала время засыпания, вторгалась среди глубокой ночи. Прежде задумчивый стрелок не обращал внимания на муторный запах портянок, табачно-спиртовый перегар, выплеснутый из глоток храпящих одновзводников. Формула юности лёг – уснул действовала до подписания присяги безотказно, не нарушая здоровый закон природы.
Пробовал считать: цифирь бежала по ленте, напоминающей дорожку стадиона. Увлечётся – на сотни перейдёт, но бессонница всё равно торчит поплавком на глади подушки. Не клюнет сон, не утащит головушку в глубину ночи.
Время останавливалось. Его не существовало в границах суток. Часы вне закона. Секунды – отшельники. Пресное безвременье бессонницы изматывало, растворяло память в едком щёлоке бытия Ярзоны.
Спирт почти не давал облегчения. Хлебнёт дюжину глотков – глаза даже не подёрнутся влажной мутью. Заалеют щёки, очугунеют скулы, в кишках переполох от впущенного пала. Голова яснее неба майского… Вот поплыли невидимые облака, и еле слышные колокольца возвестили о приближающейся тройке… Вскоре кошева с расписными дугами растворится… вот зловещая ТРОЙКА взыграла набатными колоколами приговоров… Жутко становится в душе чикиста, приневоленного горластым комсомольским призывом. Выпитый спирт в кислоту превратится, опалит нутро разъедающей заразой.
Посмотрит утром в круглое карманное зеркальце, отведёт глаза цвета увядающих васильков. Проворчит тихо: «Мурло ты поганое… куда веслом загрёб?! Сраный стрелок ворошиловский!..»
Со стены таращится всё тот же усатый отец народов. «Эх, видать, не родной ты нам батя… чё вытворяешь с семейкой огромной… или много кормильцев на Руси святой развелось, что их надо пускать в расход тысячами…»
Запоздало проклюнулся в душе кадрового стрелка зелёный росток совести… прорастал ясным пониманием жути творимого зла.
Сослуживцы стали замечать рассеянность, растерянность, испуг. Горбоносый сосед по казарменной территории спросил после ужина:
– Что приуныл, воробушек?
Безошибочный инстинкт скученного выживания давно подсказал Натану: ни перед кем не распахивай душу, не заметишь, когда наплюют в неё, нашвыряют грязи. На вопрос одновзводника буркнул равнодушно:
– Так… ничего…
Первую пулю из тайника ствола Воробьёв выпускал секунды три. На коротком расстоянии выстрела стоял обросший щетиной тщедушный мужичонка, учащённо дышал, покусывал запёкшиеся серые губы. Натана тошнило. Медлительность могла расцениться не в пользу новичка. Немым дрожащим пальцем нажал на спуск. Обмякшее тело подсеклось, рухнулось на колени. Стало заваливаться на песчаную подушку. Не дав отлежаться на ней, труповозы без раскачки забросили мертвеца на тачку, заляпанную глиной, хлоркой и кровью, покатили в боковушку тёмной штольни.
Массируя одеревенелый указательный палец, находясь в полубредовом состоянии, чикист первой крови спросил расстрельную обслугу:
– Куда попал?
– В десятку, – хихикнул верзила и харкнул на плаху настила.
Мысль о кощунстве вопроса придёт позже, когда, нажигая ладони, будет колотить по мячу на волейбольной площадке. Сюда приходили размяться, отвлечься от чёрных дум спецы огнестрельного действа. Резкие удары звучали выстрелами. Мячу до пулевой скорости было далеко. Он злил чикистов со стажем: кожаный тугой снаряд никого не разил наповал.
– С почином, Натанушка!
– Отойди, Горбонос, пристукну!
– Воробей, а когти сокола…
Шлёпнув последний раз по мячу, наградив взглядом-плевком докучливого стрелка, побрёл за широкие ворота Ярзоны.
«Дубина! Вздумал с чем поздравлять…»
Слова лепились на языке. Раздосадованный Натан не озвучивал их.
Шагая утоптанной кромкой яра, рассеянно всматривался в раздолье воды. Солнечные зайчики играли на манящей глади. Смотрел на бесноватую пляску огоньков, шептал сердцу:
Выткался на озере алый свет зари…
Родниковая поэзия чародея слов струилась в молодом человеке постоянно, укрепляя границы не чёрствой души. Его обижало, что многие пытались вбить в стихи, в судьбу поэта аршинный гвоздище.
«Поторопились вынести необоснованный приговор… Жалкие потуги! Недолго продлится инквизиция запрета… такие стихотворения не умертвить, не накинуть на них петлю, не заглушить травой забвения… Никакая дикая тройка не вынесет поэзии Есенина беспощадную статью…»
Ни с кем не делился Натан чувствами приязни к лучевой лирике властелина душевных строф. Блок был для него малопонятен. Не трогала сердце уравновешенная, завуалированная стихия изложения. Чисто, ровно, гладко… звуки, исторгнутые смычком, не касались души. Рязанский лель из голосистой свирели исторгал звуки волшебные, напускал радужные чары, окутывал сердце мелодичностью строк.
– Бессонница – не катастрофа, – успокоил парня тюремный врач. – Шепчи параграфы воинского устава. Перебирай все звания от солдата до генерала.
Предложенной пёстрой ерундистикой не занимался. Молитвенно пропускал через воспалённый мозг:
Отговорила роща золотая…
Не жалею, не зову, не плачу…
Вспыхивали в голове искры родных образов.
Ярзонная расстрельная обыдёнщина не рубцевала память. Молодой служака, введённый во грех и порчу дерзким комсомолом, рано осознал трагизм происходящего. Пути к отступлению забаррикадировала присяга, науськивала подписка о повечном неразглашении тайны яра. Утаивались секреты про дырки в черепах, про глубокий выкоп в яру, куда валились с тачек трупы оклеветанных русичей. Послойно засыпанные песком, хлорной известью, они сами по себе становились негробовой тишиной, тайной из тайн.
В роковом подземелье стрелка тошнило. Постоянно испытывал головокружение, спазмы в груди. Однажды взволнованный очередной смертельной вахтой, подошёл к разверстой ямине, осветил карманным фонариком глубь, мелеющую с каждым карательным днём. Нутро дохнуло застойным запахом тлена. Воробьёв вздрогнул, увидев торчащий из песка внушительный кулак. Значит чья-то пуля оказалась дурой, сразила не наповал приговорённого горемыку. Агония жизни-смерти выплеснула остатние силы для последнего проклятия комендатуре, следственной тюрьме НКВД, усатому неродному отцу.
Прислонённая к песчаному срезу штыковая лопата натолкнула на единственно верную мысль. Над посинелой уликой вскоре появился земляной холмик. Прислушался: из преисподней стон не доносился. Яма была доверху набита тягучей тишиной. Только настырный жук под корой недавно уложенной плахи доказывал древесине крепость упорных резцов.
Широкие сосновые плахи приглушали шаги. Выбредая из жуткой штольни, боялся задеть плечами крепёжные стойки. Сверху давил на них бревенчатый накатник, тянулись уверенной горизонталью такие же дюжие плахи со следами продольной пилы.
Спина особенно чувствовала текучий холод подземелья. Шагал, пережигая в сердце недавно увиденное на дне народной могилы. Правдоподобный кулак вырос до размера увесистого молота. Вспомнилась увиденная в учебнике истории беспощадная палица.
Разгневанная штуковина, вобравшая последнюю силу ненависти, висела над головой литым грузом возмездия.
Резким взмахом руки попытался отсечь кулачище: он не собирался покидать устойчивое грозное положение.
Перемигивались тусклые электрические лампочки, рассеивая по штольне обморочный свет. Зажмурился с отчаянной мускульной силой воспалённых бессонницей глаз. Дикая пляска искр в пространстве надлобья осветила кромешную синь.
Прозрев, увидел всё тот же почти квадратный окуляр, нацеленный на близкий выход из ямы смертников.
Мстительный синюшный кулак не смещался с точки зависания. Больной Натан наотмашь долбанул его плоским карманным фонариком: удар в неплоть потащил за собой тяжёлую руку.
Прилипчивое видение ощущалось взъерошенными волосами, стянутой кожей затылка.
– Дай выдерну седую волосинку.
Резкой отмашкой руки Воробьёв стукнул по холодным пальцам, собранным в щепоть.
Краснолицый сосед-коечник собрался отвесить обидчику подзатыльник. Жалкий вид незрелого чикиста не дал излиться гневу.
– Воробей, не вру. Глянь в зеркало.
– Не липни!
– Ну и видок у тебя, Натанушка. Утопленника со дня омута вытаскивал?
Одновзводник с клювастым носом выводил парня из душевного равновесия. Многие стрелки догадывались – Горбонос сексотит, поставляет офицерской верхушке подробные сведения из казарменной житухи.
Стукача не раз били. Некоторые заискивали с расчётом: авось, не выдаст, не шепнёт злопамятному коменданту о взводных грешках. В присутствии доносчика приходилось фильтровать слова через сетёнки мозговых извилин.
Боялись толковать на острые политические темы, травить анекдоты, давать даже косвенные оценки происходящему на песчаной глубине.
Когда в одной из прожорливых печек Ярзоны сжигали выбракованные библиотечные книги, глазастый Натан тайком спрятал за голенище сапога книжечку стихов Есенина. Мягкая обложка измахрилась, от бледного текста стихотворений рябило в глазах. Портрет поэта с трубкой во рту был выполнен на серой бумаге, по которой, как занозы, разбежались не переваренные в бумагоделательном котле крошечные щепочки. Они разбежались по страницам болезненными прожилками.
Долго осторожничал Воробьёв, тайком перечитывая, заучивая трогательные стихи запрещённого рязанца. Недоумевал: почему душеспасительная лирика чародея на кого-то оказывает тлетворное влияние. Стоило ли ограждать тот же расстрельный взвод Обской Ярзоны от возвышенных образов поэта, если на глазах меткачей подкашивались жизни и судьбы, не ограждённые спешными судами троек. Где находилась грань, разделяющая стихи и свинец?
Пасмурным вечером Горбонос прихватил соседа за чтением любимого Серёги. Углубился в чтение, забыв про осторожность. Постигал философско-магический зачин стихотворения:
Душа грустит о небесах,
Она не здешних нив жилица…
Что-то роковое, знаковое светилось в неразгаданном запеве. Погрузился в золотой водоём слов. Не существовало скученного казарменного прозябания, въедливого стукача.
– Воробей, да ты высоко паришь… Дашь почитать запрещенца?
На лице, шее Натана не успела выступить сыпь страха. Округлил растерянные глаза, упёрся сверлящим взглядом в непрошибаемую фигуру.
– Устав превосходно знаю. В нём ничего не сказано о запрете на лирику славного русского поэта.
Спокойный, невозмутимый ответ озадачил Горбоноса, получившего в руки крупный козырь.
Разнокалиберные красноватые гнойники расселились на щеках, подбородке соседа. Натан старался не смотреть на лицо занудистого стрелка со странной фамилией Перебийнос.
Продолжил чтение стихотворения. Теперь слова мерцали в рассеянном свете текста, не укладывались в голове логичным порядком.
«Гад! Нарушил обряд постижения сути…»
– Спиртику хочешь? – предложил стукач блеющим голоском.
– Обойдусь.
– Есенин бы не отказался…
– Поздно ему предлагать… не дозовёшься… сон беспробудный…
– Доживи хулиганистый стихоплёт до наших жарких деньков – не избежал бы карательной пули. Таких чистить надо свинцовым скребком.
За оскорбление стихоплёт Воробьёв хотел звездануть болтуна в оттопыренное ухо. Еле-еле остудил бунтующую волю. Ворочая непослушным от гнева языком, процедил:
– У тебя сапоги грязные. Не гоже передовому служаке в таких ходить.
3
Потемневшая от времени засольня вросла в песчаноглинистый грунт свайными столбами. Кержаки-плотники рукомесло знали и ценили. Прежде чем вкапывать сосновые кряжистые стояки щедро смолили, ограждая от речной и небесной сыри. Пол засольного цеха серебрился от рыбьей чешуи, от раздавленных пузырей. Вместительные бочки не пропускали рассол между плотно подогнанных клёпок. Бондари-умельцы не допускали огрехов. Их весело поющие фуганки вели нужный скос. Стянутые воедино тугими обручами кедровые дощечки притискивались плотненько, надежно.
Пухлощёкая завлекуха Прасковья Саиспаева считалась в засольне лучшей обработчицей рыбы. Охрипшие от паров соли товарки редко величали её полным коренным именем, раскусили наполовину. «Праска, тащи соль!», «Взвой песню, Праска!», «Язи в бочках грустят – возвесели!».
Добродушная Прасковья не обижалась на окрики подруг даже тогда, когда они сокращали её растянутое имя до Пра. Нравится откусывать от вкусного пирога по кусочку – на здоровье. В ней кипела русско-остяцкая кровь, пузырилась весёлость. Её премировывали платками, гребёнками, марлевым пологом, иглицей для вязания сетей. Получит в трудовую награду пятёрочку смятую – не обойдет сторонкой «завинную» лавку «Центроспирта». Соберёт подружек в старой хибаре – песни шире Оби разливаются.
– Раз живём, ведьмы мои хорошие. Чего вялыми карасями по юности плыть… Айда на танцы. Сегодня гармонист Тимур ради меня припрётся.
– Праска, да мы же весь клуб рыбьим жиром обвоняем.
– Пусть нюхают трудовой душок. Сами не одним обским духом питаются. Я на вас флакон одеколона вылью.
– А сама?
– Горжусь запахом засольни… Кому влюбиться – не будет тело шмонать. Есть чутьё – нюхом меховой клад найдёт.
Разбитной Прасковье интересно наблюдать за растерянными засольщицами. Пёрышки чистить принялись. Разгорячённые вином в клуб засобирались. Поправляли волосы. Одёргивали платья, блузки. Заглядывали в тусклое надтреснутое зеркало над оловянным умывальником.
– Давай декалон, рыбий дух перешибём.
Улыбистой девахе не трудно отговорить товарок.
– Ведьмы, отбой! Выворачивайте карманы. С миру по рублику – невинной лавке доход.
Удивлённые подруги таращат глаза, не верят подруге.
Не наскребли капиталу на очередную бутылочку.
Пляшут хитринки в карих раскосых глазах Праски. На ладони пузатенький флакон с зеленоватой огненной жидкостью.
– Знаете, почему одеколон тройным называется?
– Не-а.
– Его запрещается единолично пить. На троих, пятерых – не возбраняется… И то. Чего шкуру ублажать, если кишки наодеколонить можно.
Ведьмарки давятся смехом, не принимают на веру гладенькие словечки завлекухи. Слышали: догадливые нарымцы не брезгуют ароматными градусами. «Тройник», «шипрец» у них на почётном горловом счету.
– Пра, неуж внутрь одеколонилась?
– Глупый вопросец. Разведи с водой до молочного цвета, опусти чесночину и через соломину высоси напиточек. Для заедки вяленый чебак сгодится.
Ликбез по «тройнику» закончился хайластыми песнями.
Северная неотступная ночь по цвету разведённого одеколона. Налипла на окна нарымская бель. Тьма с ватой расправится не скоро.
В избушке Саиспаева не дымокурит. Комарья залётного набралось – горстями лови. На окнах, на стенах, на потолке кровососы упитанные. Захмелели от молодой кровушки, не шевелятся.
Тимуровскую голосистую гармошку услыхала первой чуткая Праска.
– Девоньки, танцы сами плывут к нам. Слышите?
Напрягают слух подруги – не улавливают музыку.
Трудливые ходики в простенке мелко дробят заоконную тишь.
– Тетери, неужели гармонь уловить не можете?
– Надо родиться со слухом рыси, – ответила за всех весовщица Сонечка, застенчивая барышня с целомудренным взглядом, пухлыми пунцовыми губами.
– Мне слух от тяти-охотника достался, – гордится Праска. – Цокнет белка на расстоянии ружейного выстрела – промысловик лайке выговор делает: чего уши развесила? Беги! Ищи! Облаивай!
Ясные чистые звуки зазывной музыки долетели и до тетерь.
– Не вздумайте удирать, когда хахаль ввалится. Танцевать до упада!.. Никого не ревную. Ваша засольщица по таким игральщикам не сохнет.
Соня облизнулась: кончик языка, сверкнув красным огоньком, молниеносно скрылся. Тимур – симпатяга. С гармонистом она не прочь сойтись в чистой дружбе… о запретном можно помечтать, когда дело к свадьбе покатится.
Страшновато взволнованной Сонечке вспугивать в голове неоперённые слова. Вдруг Прасковья остяцким нюхом учует мечты, догадается о её сердечной тайне. С хитрой красивой девахой осторожничать надо. У смуглой лисы с Тимуром давно шуры-муры… Говорят – впритык с ним живёт… Ишь, какой хитрый шахматный ход придумала: не разбегайтесь, она по гармонисту не сохнет… Попробуй иссуши полуостячку. И какая печка выпекла пышку?!
Разомлела Соня от тайных дум, светлая слюнка накатилась на уголок набухших нецелованных губ.
Гармонь все ближе. Всё задористее льётся волна зачарованных звуков.
Праска сквозь стену видит самодовольную мордаху игреца. Упьётся мелодиями, голову набок склонит. Глаза смелые, бесстыжие не закрывает. Мало ли что на пыльной улице под ноги подвернётся: коровья лепёха, конский котях, выброшенный перекисший огурец. Шустрые пальцы ладами заняты, льют звуки. Идёт, отдувает комаров, мошку жарким дыхом.
Гирька часов-ходиков упёрлась в некрашеный сундук. Время остановилось на июньской полночи. Никто не заметил остановку стрелок, омертвления маятника. Всех захватила удаль мелодий за окнами. Звуковая радость внезапно оборвалась, словно по мехам трёхрядки полоснули бритвенно отточенным ножом. Так болезненно-резко Тимур никогда не обрывал игру.
Почувствовав неладное, Прасковья выбежала в сенцы, спрыгнула с невысокого крылечка. До калитки добежала за несколько сильных прыжков.
Слева у изгороди росла вечно бездомная кустистая крапива. Над ней нависала ледащая рябина, обожженная два лета назад шальной июльской молнией. Всё собирались спилить её, да жалели: авось оклемается от ожога и порадует вновь пышными гроздьями. Под злосчастной рябиной, ухватившись за стволик, стоял растерянный гармонист.
– Тимурка, милый, что с тобой?
Подбежали подруги. От слуха Сонечки не ускользнуло знаковое словцо влюблённых. Праска назвала хахаля милым… ишь, приставленка какая! За столом разыгрывала из себя не сохнущую по гармонисту кралю…
Парень не походил на опьяненного вином и любовью. Не успел застегнуть на ремешок испуганную гармошку. Задышливо шипели меха.
– Вот, девочки, какие гостинцы летают по колпашинским улицам.
Показывая вытащенную из правого бока стрелу, недоуменный Тимур широко улыбался:
– Будем надеяться – зверюга не отравленная. Иначе хана плотнику.
Разглядывая самодельную стрелу с острым окровавленным наконечником, Саиспаева спросила:
– Кто пульнул?
– Беззвучно прилетела. Сочно вонзилась… Осмотрелся – никого вокруг. Из засады били.
– Пойдем в избу, рану обработаю.
– Спасибо. Успел соком подорожника обойтись… пройдёт.
Тимур незаметно пожал руку любимой: по телу Праски проструился скрытый свет. Гармонист собрал воедино меха, заученно коснулся ладов. Заиграл под чистый звучный запев: «Очи чёрные, очи жгучие…»
В приглушённой темноте северной ночи проглядывалась цыганская смуглота разудалого парня. Волосы пышные, курчавые, точно кто-то до этого накрутил их на головешке.
Засольщицы по домам засобирались. Тимур остановил властным голосом:
– Гуляем до утра!
Ухватив белейшими зубами ушко металлического колпачка, сдёрнул его с бутылки спирта. Налил на ладонь, приложил жидкий огонь к ране.
– Сразу не сообразил. Полная дезинфекция.
За ночные похождения гуляку и дебошира штрафовала колпашинская охранная власть. Дважды забирали в комендатуру. Заставляли нести принудительную повинность на столярных и плотницких работах. Выйдя из ворот Ярзоны, Тимур зло отсмаркивался, смачно отплёвывался. Шёл домой и острил топор. Ему втолковывали: строим овощехранилище. Плотник кривил улыбку. «Заливайте мозги кому другому… У меня репа не гнилая. Башка соображает, что к чему».
Вместительный выкоп для трупов рыли без него. Не видел плотник и главную расстрельную штольню.
Ему не по себе становилось в зловещей обстановке комендатуры, следственной тюрьмы. Всегда спешил на Обь. Долго плавал в очистительных водах. Видел угрюмые пузатые баржи, супротив желания плывущие в низовье. Не мог не отметить сообразительный парень: на черных баржах груза нет, а осадка большая. Поделился догадкой с отцом.