Текст книги "Черный огонь"
Автор книги: Василий Розанов
Жанр:
История
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 12 страниц)
Вдруг эти братания с немцами на фронте, которые, во-первых, показывают русских столь глупыми и доверчивыми и, во-вторых, показывают, что мы лезем им под брюхо погреться. Измена – товарищам-союзникам. Это просто низко, неблагородно. Братания просто залепили пощечину революции. Ноги подкосились у революции, – те ноги, которые у молодого бегуна должны быть крепки. "Э, да в русскую революцию положена большая доля Штюрмера". Или: "тесто революции взошло на штюрмеровских дрожжах". Как при этой мысли жить? Как при этой мысли светло и крепко развиваться революции? Нравственный центр ее был потерян. Она начала ясно гаснуть, скисаться. Как скисается молодое вино, в которое попала гнилая, кислая ягода. Тогда, – я слыхал от виноделов, – вся масса вина в громадном чане в самое быстрое время превращается в уксус. А всего попала одна гнилая ягодка.
Это так же, как происходит в организме "заражение крови", если рана "загрязнена". Закон один и тот же для органических и для политических тел: они погибают, если рана начинает гноиться.
Организм нашей революции загноился.
Обыватель
Статья напечатана не была.
К ПОЛОЖЕНИЮ МОМЕНТА
Смута ленинская оказывается не так презренна, как можно было полагать о ней некоторое время; этот пломбированный господин, выкинутый Германией на наш берег, сперва казался многим чем-то вроде опасного огня, который указывает плывущему в темноте кораблю особенно опасное место, подводный камень или мель, от которого корабль должен держаться как можно дальше, ни в каком случае к нему не подходить. Так к нему и отнеслась почти вся печать и сколько-нибудь сознающие свою ответственность и свою гражданственность жители столицы. Но, очевидно, не на них был рассчитан Ленин. Он был рассчитан на самые темные низы, на последнюю обывательскую безграмотность. И он ее смутил и поднял.
В таком случае нам остается напомнить, что такое Россия, принявшая на себя высокий титул республики, и что такое русский человек, называющий себя ныне гражданином. Или их нужно носить, – и тогда нужно их выдержать. Или от них лучше отказаться.
"Гражданин" прежде всего несет на себе высокие обязанности, а не просто имеет обывательские привычки. И республика есть совокупность гражданских обязанностей. В противоположность старому обывателю, который вечно лежал на руках начальства, дожидаясь от него милости, заботы и приказания, "гражданин" есть человек, на которого может опереться другой человек, который выдержит некоторую тяжесть, некоторый труд, – и не по неволе выдержит, а добровольно, по сознанию в себе гражданского долга. Обыватель – это малолетний человек, гражданин – это выросший человек. И на гражданине лежат не только внутренние обязанности, обязанности русского человека к русскому человеку, но и международные обязательства. На русского обывателя немец, француз и англичанин может не рассчитывать и не рассчитывал, – и от этого он сносился не с ним, а с его правительством. Но раз мы низвергли трон и объявили себя республикою, то тем самым мы изрекли на весь мир, что все, что прежде являл собою трон для всех народов и держав, то ныне принял на себя русский гражданин и будет держать на себе русская республика.
В этом-то и корень дела. От этого-то нас и признали другие державы и народы. "Признали" – это не простое слово и не пустое слово. Это как было всегда с наследниками. Сын естественно "наследует" после своего отца его дом, его имущество, все его и теперь свое "наследство". Но естественное наследование – это еще не достаточно. Наследники могут быть неправильные, фальшивые, или опороченные и под судом. Нужен еще ввод во владение. И "сам" никто не "вводится во владение", его "вводят" другие. Вводит внешняя, посторонняя власть, вводит "суд". Когда русские объявили у себя новый строй, то это было не только внутреннее их дело, – так оно было бы у дикого народа, где-нибудь в Африке. Но в Европе это требовало признания всех европейских держав. Это-то "признание" и есть "утверждение" в наследственных после монархии правах. Объявив себя "гражданством", русский народ тем самым объявил себя хозяином своего дела, вместо прежнего царя. А народы, "признав" его гражданство, тем самым выразили, что они доверяют его гражданской зрелости, что они доверяют его взрослости, самостоятельности, силе и, словом, всему его "хозяйственному уму и характеру". И будут с ним дальше вести дело, как с "Россией", нимало не сомневаясь, не колеблясь.
Все это надо иметь в виду, потому что Ленин поднял вопрос о международном положении России. Он начал, в сущности, заявлять, что "никакой России нет", а есть только "в России" разные классы, разные сословия, – есть крестьяне, есть рабочие, есть солдаты, которым лучше всего побросать ружья и разойтись по деревням.
Ленин отрицает Россию. Он не только отрицает русскую республику, но и самую Россию. И народа он не признает. А признает одни классы и сословия, и сманивает всех русских людей возвратиться просто к своим сословным интересам, выгодам. Народа он не видит и не хочет.
Отрекаются ли русские люди от своего отечества? Пусть они скажут. Пусть скажут, что они больше не "русские", а только крестьяне и только рабочие?
Если они скажут так, то не нужно и "правительства" им никакого; довольно сельских старост, сельских сходов, – да своих "ремесленных управ". России нет: вот подлое учение Ленина. Слушавшие его не разобрали, к чему этот хитрый провокатор ведет. Они не разобрали, что он всем своим слушателям плюет в глаза, называя их не "русскими", а только "крестьянами", вероятно, будущими батраками немецких помещиков-аграриев.
В этом и состоит расхождение ленинцев с Временным Правительством, которое имеет перед своими глазами уважаемую Россию и соблюдает ее интересы, честь и достоинство. Ленин обращает Россию в дикое состояние. Он очень хитер и идет против народа, хотя кричит, что стоит за народ. В его хитрости и наглом вранье надо разобраться. Должны разобраться, что он отнимает всякую честь у России и всякое достоинство у русских людей, смешивая их с животными и будущими рабами Германии.
Временное же Правительство стоит за честь России. И оно должно стоять твердо, нимало не колеблясь ни в которую сторону, и даже до героизма и готовности пострадать. Оно уже рискнуло головами, борясь с Николаем II, и доставило России свободу. Оно должно помнить, что когда вся Россия присягнула ему в повиновении, то она присягнула никак не рабочим и не восставшим на царскую власть полкам, а присягнула на повиновение избранникам всего русского народа, от Балтийского моря до Великого океана и от Архангельска до Кавказа. Вот кому она присягнула и кому повинуется с уважением и любовью. Нужно не забывать этого явного происхождения русской революции и русской республики. Россия пристала не к рабочим и не к солдатам, а она пристала к избранникам всей России, всего народа, всех ста пятидесяти миллионов.
Россия шатается от безвластия.
Россия не повинуется и не обязана повиноваться Петрограду. А Петроград обязан повиноваться России. Вот слово, которое надо завтра привести в действие.
Р. В.
Статья напечатана не была.
ЗАПОЗДАЛОЕ ГОРЕ...*
[* Первоначальное заглавие – "У немца в калоше..." (А. Б.)]
Ах, поздние мысли, недостаточные мысли, "оговорочки" и все-таки недостаточное дело. Старая революционная гвардия, – из людей высочайше достойных, но достойных именно нравственно только, могла бы и должна бы сказать совсем другое слово, чем какое она сказала в Михайловском театре.
Она могла бы сказать: какое было безрассудство, что мы сорок лет боролись и страдали в Шлиссельбурге и в изгнании собственно не за Россию, а за Европу; что у нас не было прямой борьбы за нужды и горе специально русского рабочего люда и специально русской несчастной, оборванной и загнанной русской общественности и русской интеллигенции, что мы все время боролись под знаком европеизма, избегая всякой национальной окраски, считая эту национальную окраску односторонностью, суеверием, затхлостью, отсталостью и даже прилагая к национальности выражение, очень милое, Владимира Соловьева, – "звериный национализм". И вот, когда разразился гром, русский мужичок поздно почесал затылок и все же не снял шапки и смиренно не перекрестился. Мы и до сих пор говорим о любви к родине бегущим русским войскам, но все-таки нам страшно произнести слово "патриотизм": до того оно заплевано, загнано, до того это слово "патриотизм" омерзло всем. Ведь еще перед самою войною, прямо накануне ее, в таких прогрессивных органах, как "Утро России", как вся линия русских радикальных журналов, с "Вестником Европы" во главе, не иначе писали "патриотизм" и "патриоты", как с искажением грамотности почти в духе ex-министра Мануилова – "потреоты", "потреотизм". Итак, что же мы имели в течение прошлых 50 лет, как оказалось, подготовки к европейской войне, в то время, как и в Англии, и во Франции, и, кажется, в Турции были "патриоты" и почитатели отечества своего, горячо именно за отечество и нацию свою стоявшие, у нас у одних в стоустой печати, бывшей для всего населения единственною грамотностью и единственной школой, для подобных чувств к родной земле не было ничего кроме названия "звериного национализма" и квасного "потреотизма". И вот, пришло время. Русские войска вдруг начали брататься во время войны, по-мужицки. Попросту и по-мужицки, ибо очень часто глупый и неученый поет панихиду на свадьбе и веселую песню на похоронах; но кто же, скажите, не учил столько десятилетий всех бесчисленных своих читателей, что "война – это преступление", что "офицер – это убийца сознательный, научающий убийству бессознательного раба, солдата, которого научает фрунту через пощечины"; что "офицерство и генералитет – это все Скалозубы", герои "отечественной войны", и т.д. Печать ведь только 19 июля 1914 г. перевернулась вместе с "Петроградом". Но – поздно. "Циммервальден", "циммервальден", вопиют. Но разве у нас был когда-нибудь наш русский рабочий социализм, в применении к особым условиям русского труда, разве социализм у нас и не был всегда "стокгольмским", "швейцарским", а в корне же и вообще именно германским, берлинским и лишь прикровенно, "для дураков", поющих песенки на похоронах, – прикровенно штабным. Разве у нас было что-нибудь, кроме русской неудачной зубатовщины и немецкой совершенно удавшейся зубатовщины. Вот как выразился теперь В. С. Панкратов: "Бисмарк забавляет иностранную демократию интернационализмом и циммервальдизмом; разрешал их съезды и даже слегка покровительствовал. Циммервальдизм – продукт для вывоза, а не для внутреннего потребления". Помню, мне, двадцать лет назад, пришлось прочесть где-то, кажется, в русской газете, странную передачу из биографических рассказов о Фердинанде Лассале, что Бисмарк, смущенный агитационною деятельностью Лассаля среди рабочих кругов Германии, о чем-то "вел с ним переговоры". Но грозные и неуступчивые требования Лассаля заставили берлинскую официальную лисицу прервать переговоры; а то она уже почти уступала насчет "государственного социализма". Тогда же это меня поразило: как это Бисмарк, такой, можно сказать, Плеве из Плеве, Толстой из Толстых, и ведет переговоры с таким Прометеем. И тогда же, грешный человек, я немножко заподозрил дело. Но теперь я нисколько не сомневаюсь в полном чистосердечии и Лассаля, и Маркса, а только оставляю свои подозрения в истине их насчет Бисмарка. Дело в том, что хотя Куропаткин, конечно, не хотел, чтобы его вечно "обходили" японцы, но уж Куроки или Ояма такой был злодей, что все-таки "обходил" русского генерала. И хотя Лассаль с Марксом были Прометеи, но Бисмарк тоже не на гроши учился. Все дело в натуральной хитрости и в калибре натуральной хитрости. Лассаль, Маркс и еще бесчисленные германские социалисты, "катедер-социалисты" и "статс-социалисты", можно сказать, – действительные тайные советники по социал-демократии, потихоньку и неведомо для самих себя, неведомо и для всей Европы, допустили (и не могли не допустить) принять себя на службу гегельянской и гениальной государственности далеко уже не "восточно-русской", а как бы вторично-римской, как бы космополитической и универсальной.
Германские кесари "обошли" социал-демократию тем, что они сами весьма много сделали для германского рабочего, что они взяли, и серьезно взяли, честно взяли душу, быт и нужду немецкого пролетария, устроив прежде всего государственное страхование для стариков, больных и увечных, устроив всяческие "примирительные камеры" для междуклассовых споров и распрей, а, главным образом, – создав государственным покровительством промышленность вне даже английской и французской конкуренции, уже не говоря о так называемой русской и турецкой конкуренции. И, показав весьма прозрачно, что если при тренировке германского рабочего, при возможной и не страдальческой работе его 12, 10 и 8 часов в сутки, в зависимости от тяжести, германское отечество достанет черноземные земли этих простоватых русских, "тоже социал-демократов" и вообще "братьев", то в земных условиях, в условиях нашей планеты, для нашей европейской эпохи и во всяком случае для современного поколения и ближайших людских поколений, германский рабочий – "неимущий человек" – устроится наиболее "имущим образом". Синицу в руки рабочий человек всегда понимал, и если за синицею в руки, поделить земли помещиков и вообще захватить побольше себе в руки – русский крестьянин-воин бросает армию и бежит "взять что где можно", то по такому же, собственно, мотиву "ближайше полезного" и ближайшего очевидного германский рабочий твердо стоит на фронте, умирает за отечество, умирает, выковывая счастье детям и внукам. Вообще, там действительное отечество и действительный поэтому вкус к отечеству. Там отечество и гражданин в обоюдном договоре и честном условии, тогда как у нас все в "славянофильской любви", т. е. "ты мне послужи и за меня умри", а я тебе "шиш" и плюну "на твоих потомков". Словом, дело все в том, что там действительно оригинальная и самостоятельная культура, но не только государственная, не одна политическая и экономическая, но и прежде всего это культура гениального и гениально-честного общества, помогавшего из всех сил своему государству, отчего они и поют глуповато и пошловато "Deutschland uber alles", a мы поем "На реках вавилонских" и прометеевски отсиживаемся в Шлиссельбурге. Русские прогуляли свое отечество, этого нечего скрывать. Но прогуляло его ужасным образом как сделавшееся "по-военному" правительство, так и причесывавшееся "на равные проборы" и носившее разнообразные галстуки русское общество. Оба были "друг друга лучше", и "Мертвые души", "Обломов" и "Не в свои сани не садись" – это не о нас сказано.
Но сказать это ясно и просто в Михайловском театре никому не удалось. Они судили и осуждали, когда никто не был так исторически жестоко осужден. Куда они пришли в Михайловский театр? Увы, из той Германии и прекрасной Франции, или из разных "изгнаний" и "заключений", как и Ленин, и всевозможные Каменевы, но только с чистосердечной, безупречной душой. Русские идеалисты, о русские идеалисты... Мыкаете вы горе, и по своей вине мыкаете. Незаметно вас выслала, и тоже с полным почетом – в "вагонах 1-го класса и запломбированных" (это все – аллегорически), Германия после того, как вы сослужили за сорок лет полную германскую службу, проповедуя совершенно точь-в-точь то же самое, что "Циммервальден", т. е., отечество не нужно, а есть всемирное братство и единство народов, что "пролетарии собирайтесь", а окаянные суть буржуи, что есть "классовые интересы" и история есть вся борьба классовых интересов, хозяйственного материализма и не более. И окаянное слово, гениальное гоголевское слово стояло за спиной простоватых русских мужичков ("народников"): "Ступайте в огнь неугасимый, Иуды, продавшие свое отечество за чечевичную похлебку заграничной похвалы. Отечество всегда обманывалось в вас, а мне вы более не нужны. Я взяла от вас все, рабы, – взяла и выжала; и теперь обращаю в свиной навоз страну, о каковой и всегда видела, что это просто свиной навоз, а не какая-нибудь культура. Культуру делают не такие люди. Ее делают чистые сердцем Лютеры и мудрые, осторожные Гете. А у вас было только одно болото вашей ругающейся литературы, в которой лучшее произведение целомудренные "Записки сумасшедшего".
Обыватель
"Новое время". 10 августа 1917. No 14849.
III
ОТРЫВКИ
1.
В провинции не могут себе представить, чем люди заняты в Петрограде. Кроме неистощимого множества речей, переполняющих особенно улицу, где обсуждаются всевозможные вопросы, – обсуждаются под углом зрения всевозможных партий, – вы прежде всего видите странное зрелище множества солдат, которые перешли к мирному делу уличной торговли. Это совершенно невероятно и вместе с тем вполне очевидно. Имея все время незанятым и, очевидно, имея полное намерение не расставаться с Петроградом, а вместе с тем не стесненные ничем вне краткого времени обучения строю, на хороших хлебах и имея мясо, чего вот уже месяцы лишены все остальные жители столицы, сметливые из них, солдат, присев на углах улиц и возле остановок трамвая, обвешались шнурками для ботинок, резиновыми подошвами и каблуками, папиросами, конвертами и почтовою бумагою, и торгуют на славу, составляя конкуренцию бабам, увечным и мальчуганам. Только к ягодам и яблокам не переходили еще. Второе их дело – это какая-то неугомонная езда в трамвае. Куда они спешат? Зачем едут? Трамвайное движение сокращено донельзя от сокращения топлива и недостатка подачи электрической энергии, как, равно, и от убыли изнашиваемых вагонов, число которых не пополняется, и давка в вагонах – невероятная. И вот эти фланирующие взад и вперед солдаты, имеющие почему-то бесплатный всюду проезд, чрезвычайно стеснительны для всех спешащих по надобности.
Вид их – грубый, растерзанный. Теперь солдат никогда не стоит прямо, а как-то вихляется, или – облокотившись и подпирая чем-нибудь себя. Что он будет подпирать собою, когда сам нуждается в подпорке, – трудно сказать. И вместе трудно сказать, трудно допустить, чтобы он таким остался вечно. Постоянно мелькает одна мысль в голове: да каким образом в год такой страшной войны, когда бытие и счастье отечества поставлено под вопрос, не догадались сами солдаты на предложение "не отдавать честь офицерам" – ответить: "нет, во время войны мы будем отдавать им честь и вообще будем во всем вести себя по-старому, по-дисциплинарному. А когда кончится война – воспользуемся льготою вольного поведения". Как было ради России не сделать этого? Ради Родины – не сохранить прежнего привета и вежливости тому, [...]
2.
"КРАСОТА СПАСЕТ МИР"
В дни тоски, в дни недоразумения и уныния, нет-нет и вспомнишь афоризм Достоевского: "красота спасет мир". Он был произнесен им в дни Нечаевской смуты, когда этот революционер-агитатор поднял руку на своего товарища студента Иванова по каким-то наговорам, по каким-то подозрениям. Это было в семидесятых годах прошлого века, и высказано было Достоевским в "Бесах".
В самом деле, вот высший принцип и политики, который профессионалы политической работы всегда забывают; но стоящие в стороне от жара этой работы обыватели могут напомнить и должны напоминать им неодолимым своим давлением. Жизнь становится просто безобразной, люди становятся определенно грубы, пошлы. И тогда жизнь сбрасывает их с плеча своего вне всяких прочих соображений о "необходимости", "пользе" и т. п. мотивах существования.
Что такое "трудовой класс" населения, который проводит часы и дни в разговорах, в слушании митинговых речей, в определении условий работы, но не в работе. Который спорит об этих "условиях работы" целые месяцы и не принимается ни за какое дело? Что такое капиталист-собственник, какой-нибудь миллионер-мукомол, который в азарте социал-демократической программы предлагает в речах своих реквизицию частных капиталов, не отказываясь ни от своих паровых мельниц, ни от того дохода, который он с них получает? И что такое "войсковые части", которые не хотят встретиться с неприятелем, а предпочитают с ним "брататься", выказывая воинский дух только в грубом обращении с публикой?
3.
[...] несчастье. Оно бывает таковым всегда, когда за ним не стоит большого ума.
Что такое речи Церетели? Это прямые линии, прямые строки, всё главные предложения, не сопровождаемые никакими придаточными предложениями, где были бы оговорки, условия, где были бы указаны причины и были бы предвидены последствия. Церетели – гимназист или студент, говорящий на государственные и исторические темы. Но от того-то именно, единственно от того, что он такой неудержимый гимназист, речи его ярко убедительны и совершенно вразумительны рабочим и солдатам.
"Говорит, как пишет". Но говорит-то он все "буки" и "аз", за которыми слушатели его повторяют: "ба", и совершенно счастливы, что вышел какой-то звук. "Вождь нам говорит ба – значит мы бастуем". Это совершенно кратко, но это совершенно не государственно.
Церетели сейчас упадет, едва я произнесу одно слово. Он упадет не в наших глазах, а в собственных глазах. Он сядет на место или, еще лучше, спрячется под стол, – как горошинка-республика.
Вот это слово:
Некрасов.
Николай Алексеевич Некрасов, наш народный поэт, умерший – и так тоскливо умиравший, – в 1876 г. Помните его тоскливые прекрасные песни:
...
За заставой, в харчевне убогой,
Все пропьют бедняки до рубля
И пойдут, побираясь дорогой,
И застонут...
...................................
Я такого угла не видал,
Где бы сеятель твой и хранитель,
Где бы русский мужик не стонал.
Стонет он по полям, по дорогам,
Стонет он по тюрьмам, по острогам,
Стонет он под овином, под стогом,
Под телегой ночуя в степи;
Стонет в собственном бедном домишке,
Свету Божьего солнца не рад;
Стонет в каждом глухом городишке,
У подъезда судов и палат.
..........................................
Волга! Волга! весной многоводной
Ты не так заливаешь поля,
Как великою скорбью народной
Переполнилась наша земля
.................... – Эх, сердечный!
Что же значит твой стон бесконечный?
Ты проснешься ль, исполненный сил?
Вот она, полная русская революция. Весь очерк ее, от 1876 г. и до 1917 г. И вот, окинув глазом всю Русь, все народы, ее населяющие, спросим, воззовем:
– Церетели? – Или же:
– Некрасов?
– Кого выбираете? За кем идете? Может ли быть какое-либо сомнение, что все кинутся за Некрасовым, кинутся с воплем:
– Вот кто нас освободил, вот кто был нашим вождем, вот за кем мы поднялись во всем громадном очерке судеб и истории. Мы поднялись уже с 60-х годов истории: а эпизод февральских и мартовских дней, это самовозгорание трех проволок народного электричества – совершенная мелочь и случай.
И между тем Церетели назвал грубо мавром, "ненужным более мавром", не одних депутатов четырех Дум, а и Некрасова, без коего несомненно никаких бы Дум не было, никакого конституционализма бы не было.
Русскую свободу, и рабочим и солдатам, больше всего принес Некрасов. Как же можно бросать в лицо солдатам слово, что Некрасова больше не нужно? А этот смысл имело слово Церетели. Каким образом мог так Церетели говорить? Почему это он мог сказать? Да потому, что он прекрасный грузин, и о русской истории и о тоске русских песен – об их особенной тоске и особенной глубине – знает только из третьих рук, понаслышке, насколько песни Некрасова долетели и до Грузии. Мы же знаем их родным ухом, родным сердцем. И для нас Некрасов вовсе не то, что постановление какого-то Циммервальдского съезда социалистов, о котором нам, приблизительно, "начихать". Несчастье и болезнь русской революции заключается в том, что задуманная русским умом и русским сердцем (Некрасов, Салтыков, Михайловский), совершенная русскими руками (4-ая Госуд. Дума, рабочие и солдаты) и при русском риске головою, – она, в хвосте своем, в результате своем, попала в космополитическое обладание вовсе не русских людей, а инородцев по крови или инородцев по идее (марксизм). Мы разломали "парадный подъезд" власти и ввели избу во дворец. Это русское дело, русская история. Вдруг зрелище меняется: на месте русских людей очутились космополиты, которые нам громко заявляют, что революция спасет не русский народ, не русское дело, а должна преследовать всемирное дело, задачи и темы всемирного пролетариата (неосторожные части речи кн. Львова, ссылки на нее кн. Церетели). Что она должна быть каким-то княжеским делом, царственным делом, мечтательным делом, а не делом русского крестьянства, русского рабочего.
В бурных и вместе скромных замыслах Некрасова, Салтыкова, Михайловского, тоже в скромных замыслах 4-ой Думы и всех четырех Дум она носила всегдашние черты русской непритязательности, русской тихости, русского своевольного, своежелательного самоограничения. "Нам нужно совершить свое русское дело, освободиться от своих тиранов, – от разбойника, напавшего на дороге".
Это – право. Тут закон, тут нравственность. Вдруг ее переводят в хвастовство. "Нет, что, это мало. – Мы спасем весь мир". Орудие такого перевода – мечта, мечтательность. Мечтательность внутренне, а снаружи хвастовство.
Вопрос спасения для русской революции заключается именно в русском здравомыслии, в русском здравом смысле. Если она удержится в своей тихости, в своем самоограничении, Россия освободится от Романовых и для русских настанет действительно золотой сон Русской Великой Общины, Русского народного Великодержавия. Сбудутся сны Некрасова и всей золотой русской литературы.
Победит ли здравый смысл? – вот в чем вопрос. Но уже сделан, к несчастью сделан, второй шаг анархии. Принцип анархии, допустимый и абсолютно необходимый, заключается в том, чтобы совершить один анархический шаг, именно для спасения бытия своего. – Бытие, продление жизни, есть единственная такая ценность, ради которой дозволен анархический шаг.
И – больше ни для чего. Ни в каком случае он недопустим для мечты, для расширения бытия своего. Как и в войне: она допустима для защиты, и она недопустима для завоевания. Первая же завоевательная война переходит в беспредельную хронику войн. В них гибнут Наполеон и Тамерлан, ничего в сущности "не завоевав", не завоевав "в конце концов". В анархии то же самое. Второй анархический шаг, как только он допущен, переводит всю страну в анархическое состояние, которое доходит до естественной могилы своей диктатуры. Жизнь спасает себя; бытие спасает себя. "Нужно жить": и наступает покой.
Совет Рабочих Депутатов, без всякой нужды, без всякой необходимости, без всякого с чьей либо стороны уполномочия – и не спасая решительно ничего для России, – грубо, жестко и хвастливо пошел против Временного Правительства. Этим он открыл эру анархии, и не ему на нее жаловаться. А он жалуется, и уже "Известия Совета Рабочих Депутатов" выпустили первую статью против анархистов, но кто же будет его теперь слушаться, когда он сам не слушался? Кто будет исполнять его мечту, когда он сам ради своей мечтательности не постеснялся принести ей в жертву нужду русского народа?
Никто не будет слушаться. Мы уже состоим в положении анархии. Третий шаг, который сделает наша, увы, мечтательная революция, – есть шаг к диктатуре. И неужели для нее ждать тоже только два месяца? Появится какой-то третий, уже совершенно черный мавр, который скажет те же слова Церетели и Совету Рабочих и Солдатских Депутатов, какие Церетели сказал о четырех Думах, сказал в сущности о Некрасове, о всей золотой русской литературе.
– Мавр, ты сделал свое дело. Ты больше не нужен и уходи вон.
Будет ли этим мавром германец в Петрограде, будет ли этим мавром Ленин, будет ли им, наконец, какая-нибудь очень темная личность, засевшая в самом Совете Рабочих и Солдатских Депутатов, похитрее Церетели, Чхеидзе и Скобелева, – мы не знаем. Но можно сказать по-итальянски: Revolutia anunciata era, революция была зачата; Revolutia finita est – революция окончилась.
– Эй, капрал, кто же ты? Черный, страшный капрал. Бери скорей палку и разгоняй скорей всех вон. Ибо мы свободу сделали, но мы свободы не заслужили.
По-видимому, мы не дождемся Учредительного Собрания. Ибо роль Учредительного Собрания уже захвачена "не зваными и не избранными". Это Совет Рабочих Депутатов, – и не он в сущности. Ведь по естественной темноте рабочей массы и солдатской массы, ограничивающей его совершенно неодолимо, [Совет] повинуется двум-трем лицам, коих московская печать уже называет "тиранами". Дело вовсе и не в "классовой борьбе", не в "классовой победе". Дело в "победе" фантазии и произвола отдельных немногих лиц, которые приняли на себя задачу руководить историею, руководить Россией, хотя сами они ростом не более Шлиссельбуржской республики.
Обыватель
4.
...
Он решается бывшим, решается вчера, решается заслугою. Дело в том, что рабочие и солдаты сами проморгали власть, лежавшую у них в руках шесть месяцев, – немалое время! – и что эта историческая власть у них выпадает теперь, то в этом виноваты их наставники, социалисты, и их "собственное солдатское размышление". Слюнявя в "классовых интересах" по указке берлинского Маркса, пусть они и получают "выгоды" из отвлеченных классовых интересов, из Стокгольма, из Циммервальдена или откуда угодно, а не пристают к России, для которой что же они сделали? Социалисты завели их в болото и тупоумие, из которого и рабочих и самих социалистов нужно вытаскивать.
5.
Склоняются весы политических судеб Германии... Кто мог ожидать, думать, гадать? Война, к которой Германия 48 лет подготовлялась, в то же время усыпляя своих соседей, – кончается не в ее пользу. Есть справедливость в небе. Небеса не люты, не беспощадны – одно можно сказать.
Не начнется ли, однако, вслед за политическим крушением или сокрушенностью, в смысле [...], и сокрушенность нравственная Германии? В самом деле, что подумать о стране, которая целых полвека разлагала соседку медленным ядом социального разложения, придумав "удушливые газы" мирного времени гораздо ранее, чем она придумала это дьявольское изобретение для войны? "Спи, мирный сосед, ты более не проснешься". "Разлагайся социал-демократическим разложением Россия, чтобы я пожрала твое гнилое мясо". "Нам не нужна и неинтересна Россия, нам нужен ее хлеб, ее нефть, ее рудники, жмыхи и пенька". Братоубийственность, каинство – вот суть ее исторического дела. И тогда не настанет ли переоценка вообще исторических дел Германии?
Странно, что вопрос этот неодолимо приходит на ум, когда мы задумываемся над лучшим цветком Германии, ее философией. "Это – нация философов и философских систем". Труды Франции, Англии, Италии, России – кажутся совершенно бессильными около имен Канта, Фихте, Шеллинга, Гегеля.