355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Гиппиус » Гоголь. Воспоминания. Письма. Дневники. » Текст книги (страница 7)
Гоголь. Воспоминания. Письма. Дневники.
  • Текст добавлен: 21 сентября 2016, 14:12

Текст книги "Гоголь. Воспоминания. Письма. Дневники."


Автор книги: Василий Гиппиус



сообщить о нарушении

Текущая страница: 7 (всего у книги 39 страниц) [доступный отрывок для чтения: 14 страниц]

В. Ф. Одоевский – А. С. Пушкину

28 сентября 1833 г.

Скажите, любезнейший Александр Сергеевич, что делает наш почтенный г. Белкин? Его сотрудники Гомозейко и Рудый Панек, [Одоевский и Гоголь. «Чердак» описан Гоголем в «Невском проспекте» и «Портрете». Из повестей Вл. Одоевского имеется в виду, вероятно, «Княжна Мими» (впервые напечатана в «Библ. для чтения» 1834 г., № 1 под псевдонимом В. Безгласный). ] по странному стечению обстоятельств, описали: первый гостиную, второй – чердак; нельзя ли г. Белкину взять на свою ответственность – погреб? Тогда бы вышел весь дом в три этажа, и можно было бы к Тройчатке сделать картинку, представляющую разрез дома в 3 этажа с различными в каждом сценами. Рудый Панек [ «Панек» – вместо правильного Панько. ] даже предлагал самый альманах назвать таким образом: Тройчатка или Альманах в три этажа, соч. и проч. – Что на это всё скажет г. Белкин? Его решение нужно бы знать немедленно, ибо заказывать картинку должно теперь, иначе она не поспеет, и Тройчатка не выйдет к новому году, что кажется необходимым. А что сам Александр Сергеевич?

«Переписка Пушкина», т. III, стр. 47.

А. С. Пушкин – В. Ф. Одоевскому

Болдино, 30 октября 1833 г.

Виноват, ваше сиятельство! кругом виноват. Приехал в деревню, думал распишусь. Не тут-то было. Головная боль, хозяйственные хлопоты, лень – барская, помещичья лень – так одолели меня, что не приведи боже. [Однако за октябрь 1833 г. в Болдине были написаны «Сказка о рыбаке и рыбке», «Анджело» и начат «Медный Всадник». ] Не дожидайтесь Белкина; не на шутку видно он покойник; не бывать ему на новосельи ни в гостиной Гомозейки, ни на чердаке Панька. Недостоин он видно быть в их компании… А куда бы не худо до погреба-то добраться…

Кланяюсь Гоголю. Что его комедия? [Владимир 3-й степени. ] В ней же есть закорючка.

Весь Ваш А. Пушкин.

«Переписка Пушкина», т. III, стр. 56.

В. Н. Гоголь – М. А. Максимовичу

Пб., 9 ноября 1833 г.

Я получил ваше письмо, любезнейший земляк, чрез Смирдина. Я чертовски досадую на себя за то, что ничего не имею, чтобы прислать вам в вашу «Денницу». У меня есть сто разных начал, и ни одной повести, и ни одного даже отрывка полного, годно[го] для альманаха. Смирдин из других уже рук достал одну мою старинную повесть, о которой я совсем было позабыл и которую я стыжусь назвать своею; впрочем, она так велика и неуклюжа, что никак не годится в ваш альманах. [ «Повесть о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем», напечатанная во 2-й ч. «Новоселья», 1834 г. Все, что Гоголь говорит здесь об этой повести – мало достоверно и имеет характер самооправдания. ] Не гневайтесь на меня, мой милый и от всей души и сердца любимый мною земляк. Я вам в другой раз непременно приготовлю, что вы хотите. Но не теперь. Если б вы знали, какие со мною происходили страшные перевороты, как сильно растерзано все внутри меня! Боже, сколько я пережил, сколько перестрадал! Но теперь я надеюсь, что все успокоится, и я буду снова деятельный, движущийся. Теперь я принялся за историю нашей единственной, бедной Украины. Ничто так не успокаивает, как история. Мои мысли начинают литься тише и стройнее. Мне кажется, что я напишу ее, что я скажу много того, чего до меня не говорили. [В начале 1834 г. Гоголь поместил в «Сев. Пчеле» объявление «Об издании истории малороссийских казаков», где просил о доставлении ему материалов. Тогда же написал статью «Взгляд на составление Малороссии». Дальше этого работа не пошла. ] Я очень порадовался, услышав от вас о богатом присовокупле[нии] песен и собрании Ходаковского. [Собрание укр. песен Доленги-Ходаковского (1784–1825), польского историка. Рукопись, которой пользовался Максимович, нашел в 80-х гг. XIX в. В. П. Науменко. [Как бы я желал теперь быть с вами и пересмотреть их вместе, при трепетной свече, между стенами, убитыми книгами и книжною пылью, с жадностью жида, считающего червонцы! Моя радость, жизнь моя, песни! как я вас люблю! Чтó все черствые летописи, в которых я теперь роюсь, пред этими звонкими, живыми летописями!.. [Ср. статью Гоголя «О малороссийских песнях» в «Арабесках». ] Я сам теперь получил много новых, и какие есть между ними! прелесть! Я вам их спишу… не так скоро, потому что их очень много. Да, я вас прошу, сделайте милость, дайте списать все находящиеся у вас песни, выключая печатных и сообщенных вам мною. Сделайте милость, и пришлите этот экземпляр мне. Я не могу жить без песен. Вы не понимаете, какая это мука. Я знаю, что есть столько песен, и вместе с тем не знаю. Это всё равно если б кто перед женщиной сказал, что он знает секрет, и не объявил бы ей. Велите переписать четкому, красивому писцу в тетрадь in quarto, на мой счет. Я не имею терпения дождаться печатного; притом я тогда буду знать, какие присылать вам песни, чтобы у вас не было двух сходных дублетов. Вы не можете представить, как мне помогают в истории песни. Даже не исторические, даже похабные; они всё дают по новой черте в мою историю, всё разоблачают яснее и яснее, увы! прошедшую жизнь и, увы! прошедших людей… Велите сделать это скорее. Я вам зато пришлю находящие[ся] у меня, которых будет до двух сот, и что замечательно – что многие из них похожи совершенно на антики, на которых лежит печать древности, но которые совершенно не были в обращении и лежали зарытые.

Прощайте, милый, дышащий прежним временем земляк, не забывайте меня, как я не забываю вас…

«Письма», I, стр. 263–264.

Н. В. Гоголь – матери

Пб., 1833 г., ноября 22.

Во-первых, прежде всего я должен благодарить вас за посылку: сестру за песни, из которых особенно та что: «Що се братця як барятця!» очень характерна и хороша; но более всего одолжили вы меня присылкою старинной тетради с песнями: между ними есть многие очень замечательные. Сделаете большое одолжение, если отыщете подобные той тетради с песнями, которые, я думаю, более всего водятся в старинных сундуках между старинными бумагами у старинных панов или у потомков старинных панов…

«Письма», I, стр. 264.

Из дневника А. С. Пушкина

3 декабря 1833 г.

Вчера Гоголь читал мне сказку, как Ив. Ив. поссорился с Ив. Тимоф. [ «Новость о том, как поссорился Иван Иванович с Иваном Никифоровичем». ] – очень оригинально и очень смешно.

Из воспоминаний П. В. Анненкова

…Как далек еще тогда он был от позднейшей самоуверенности в оценке собственных произведений может служить то, что на одном из складчинных обедов 1832 г., он сомнительно и даже отчасти грустно покачал головой при похвалах, расточаемых новой повести его «Ссора Ивана Ивановича с Иваном Никифоровичем». – «Это вы говорите, – сказал он, – а другие считают ее фарсом». Вообще суждениями так называемых избранных людей Гоголь, по благородно высокой практической натуре своей, никогда не довольствовался. Ему всегда нужна была публика. Случалось также, что в этих сходках на Гоголя нападала беспокойная, судорожная, горячечная веселость – явное произведение материальных сил, чем либо возбужденных. Вообще следует заметить, что природа его имела многие из свойств южных народов, которых он так ценил вообще. Он необычайно дорожил внешним блеском, обилием и разнообразием красок в предметах, пышными, роскошными очертаниями, эффектом в картинах и природе. «Последний день Помпеи» Брюллова [Карл Павл. Брюллов (1799–1852) – художник. О его картине «Последний день Помпеи» Гоголь написал статью (вошла в «Арабески»). ] привел его, как и следовало ожидать, в восторг. Полный звук, ослепительный поэтический образ, мощное, громкое слово, всё, исполненное силы и блеска, потрясало его до глубины сердца. О метафизическом способе понимания явлений природы и искусства тогда и в помине не было. Он просто благоговел перед созданиями Пушкина за изящество, глубину и тонкость их поэтического анализа, но так же точно с выражением страсти в глазах и в голосе, сильно ударяя на некоторые слова, читал и стихи Языкова. В жизни он был очень целомудрен и трезв, если можно так выразиться, но в представлениях он совершенно сходился со страстными, внешне великолепными представлениями южных племен. Вот почему также он заставлял других читать и сам зачитывался в то время Державина. Чтение его, если уже раз ухо ваше попривыкло к малороссийскому напеву, было чрезвычайно обаятельно: такую поразительную выпуклость умел он сообщать наиболее эффектным частям произведения и такой яркий колорит получали они в устах его! Можно сказать, что он проявлял натуру южного человека даже и светлым, практическим умом своим, не лишенным примеси суеверия… Если присоединить к этому замечательно тонкий эстетический вкус, открывавший ему подчас подделку под чувство и ложные, неестественные краски, как бы густо или хитро ни положены они были, то уже легко будет понять тот род очарования, которое имела его беседа. Он не любил уже в то время французской литературы, да не имел большой симпатии и к самому народу за «моду, которую они ввели по Европе», как он говорил: «быстро создавать и тотчас же, по-детски, разрушать авторитеты». Впрочем, он решительно ничего не читал из французской изящной литературы и принялся за Мольера только после строгого выговора, данного Пушкиным за небрежение к этому писателю. Также мало знал он и Шекспира (Гете и вообще немецкая литература почти не существовали для него), [По-видимому, сильно преувеличено. Гоголь не мог не иметь понятия о Гете, Шиллере, Тике, Гофмане, хотя бы по русским переводам; те же имена упоминаются в письмах и сочинениях Гоголя. Если не в эти, то в позднейшие годы Гоголь хорошо был знаком также с Шекспиром и Мольером. ] и из всех имен иностранных поэтов и романистов было знакомо ему не по догадке и не по слухам одно имя – Вальтер Скотт. [Вальтера Скотта (1771–1832) Гоголь называл «полнейшим, обширнейшим гением XIX века» (статья «О движении журнальной литературы в 1834–1835 гг.»); литературная зависимость Гоголя от В. Скотта устанавливается в работах В. Виноградова и Д. Якубовича. ] Зато и окружил он его необычайным уважением, глубокой почтительной любовью. Вальтер Скотт не был для него представителем охранительных начал, нежной привязанности к прошедшему, каким сделался в глазах европейской критики; все эти понятия не находили тогда в Гоголе ни малейшего отголоска и потому не могли задобривать его в пользу автора… Гоголь любил Вальтер Скотта просто с художнической точки зрения, за удивительное распределение материи рассказа, подробное обследование характеров и твердость, с которой он вел многосложное событие ко всем его результатам. В эту эпоху Гоголь был наклонен скорее к оправданию разрыва с прошлым и к нововводительству, признаки которого очень ясно видны и в его ученых статьях о разных предметах, чем к пояснению старого или к искусственному оживлению его… В тогдашних беседах его постоянно выражалось одно стремление к оригинальности, к смелым построениям науки и искусства на других основаниях, чем те, какие существуют, к идеалам жизни, созданным с помощью отвлеченной, логической мысли – словом, ко всем тем более или менее поэтическим призракам, которые мучат всякую деятельную благородную молодость. При этом направлении два предмета служили как бы ограничением его мысли и пределом для нее, именно: страстная любовь к песням, думам, умершему прошлому Малороссии, что составляло в нем истинное, охранительное начало, и художественный смысл, ненавидевший все резкое, произвольное, необузданно-дикое. Они были, так сказать, умерителями его порывов. В этом соединении страсти, бодрости, независимости всех представлений, со скромностью, отличающей практический взгляд, и благородством художественных требований, заключался и весь характер первого периода его развития, того, о котором мы теперь говорим.

Никогда, однако ж, даже в среде одушевленных и жарких прений, происходивших в кружке по поводу современных литературных и жизненных явлений, не покидала его лица постоянная, как бы приросшая к нему, наблюдательность. Он, можно сказать, не раздевался никогда, и застать его обезоруженным не было возможности. Зоркий глаз его постоянно следил за душевными и характеристическими явлениями в других: он хотел видеть даже и то, что легко мог предугадать. Сколько было тогда подмечено в некоторых общих приятелях мимолетных черт лукавства, мелкого искательства, которыми трудолюбивая бездарность старается обыкновенно вознаградить отсутствие производительных способов; сколько разоблачено риторической пышности, за которой любит скрываться бедность взгляда и понимания, сколько открыто скудного житейского расчета под маской приличия и благонамеренности! Все это составляло потеху кружка, которому немалое удовольствие доставлял и тогдашний союз денежных интересов в литературе со всеми его изворотами, войнами, триумфами и победными маршами! Для Гоголя как здесь, так и в других сферах жизни ничего не пропадало даром. Он прислушивался к замечаниям, описаниям, анекдотам, наблюдениям своего круга и, случалось, пользовался ими. В этом, да и в свободном изложении своих мыслей и мнений круг работал на него. Однажды при Гоголе рассказан был канцелярский анекдот о каком-то бедном чиновнике, страстном охотнике за птицей, который необычайной экономией и неутомимыми, усиленными трудами сверх должности накопил сумму, достаточную на покупку хорошего лепажевского ружья рублей в 200 (асс.). В первый раз, как на маленькой своей лодочке пустился он по Финскому заливу за добычей, положив драгоценное ружье перед собою на нос, он находился, по его собственному уверению, в каком-то самозабвении и пришел в себя только тогда, как, взглянув на нос, не увидал своей обновки. Ружье было стянуто в воду густым тростником, через который он где-то проезжал, и все усилия отыскать его были тщетны. Чиновник возвратился домой, лег в постель и уже не вставал: он схватил горячку. Только общей подпиской его товарищей, узнавших о происшествии и купивших ему новое ружье, возвращен он был к жизни, но о страшном событии он уже не мог никогда вспоминать без смертельной бледности на лице… Все смеялись анекдоту, имевшему в основании истинное происшествие, исключая Гоголя, который выслушал его задумчиво и опустил голову. Анекдот был первой мыслью чудной повести его «Шинель», и она заронилась в душу его в тот же самый вечер. Поэтический взгляд на предметы был так свойственен его природе и казался ему таким обыкновенным делом, что самая теория творчества, которую он излагал тогда, отличалась поэтому необыкновенной простотой. Он говорил, что для успеха повести и вообще рассказа достаточно, если автор опишет знакомую ему комнату и знакомую улицу. «У кого есть способность передать живописно свою квартиру, тот может быть и весьма замечательным автором впоследствии» – говорил он. На этом основании он побуждал даже многих из своих друзей приняться за писательство. Но если теория была слишком проста и умалчивала о многих качествах, необходимых писателю, то критика Гоголя, наоборот, отличалась разнообразием, глубиной и замечательной многосложностью требований. Не говоря уже о том, что он угадывал по инстинкту всякое не живое, а придуманное лицо, сознаваясь, что оно возбуждает в нем почти такое же отвращение, как труп или скелет, но Гоголь ненавидел идеальничание в искусстве прежде критиков, возбудивших гонение на него. Он никак не мог приучить себя ни к трескучим драмам Кукольника, [ «Торквато Тассо» (1833 г.); «Рука всевышнего отечество спасла» (1834 г.). К последней – официально-патриотической – и должен в первую очередь относиться эпитет «трескучая». ] которые тогда хвалились в Петербурге, ни к сентиментальным романам Полевого, [ «Клятва при гробе господнем» (русская быль XV в.) – 4 ч. (1832 г.) и «Абадонна» – 4 ч. (1834 г.). ] которые тогда хвалились в Москве. Поэзия, которая почерпается в созерцании живых, существующих, действительных предметов, так глубоко понималась и чувствовалась им, что он, постоянно и упорно удаляясь от умников, имеющих готовые определения на всякий предмет, постоянно и упорно смеялся над ними и, наоборот, мог проводить целые часы с любым конным заводчиком, с фабрикантом, с мастеровым, излагающим глубочайшие тонкости игры в бабки, со всяким специальным человеком, который далее своей специальности и ничего не знает. Он собирал сведения, полученные от этих людей, в свои записочки – и они дожидались там случая превратиться в части чудных поэтических картин. Для него даже мера уважения к людям определялась мерой их познания и опытности в каком-либо отдельном предмете. При выборе собеседника он не запинался между остроумцем, праздным, даже, пожалуй, дельным литературным судьею и первым попавшимся знатоком какого-либо производства. Он тотчас становился лицом к последнему.

Анненков. («Н. В. Гоголь в Риме летом 1841 года»).

Н. В. Гоголь – М. А. Максимовичу

Пб., в декабре 1833 г.

Благодарю тебя за всё: за письмо, за мысли в нем, за новости и проч. Представь, я тоже думал: туда, туда! в Киев, в древний, в прекрасный Киев! [Во вновь открываемый Киевский университет, куда переходил из Москвы Максимович (на кафедру словесности). ] Он наш, он не их – не правда ли? там или вокруг него деялись дела старины нашей. Я работаю. Я всеми силами стараюсь, но на меня находит страх: может быть, я не успею! Мне надоел Петербург, или, лучше, не он, но проклятый климат его: он меня допекает. Да, это славно будет, если мы займем с тобою киевские кафедры: много можно будет наделать добра. А новая жизнь среди такого хорошего края! Там можно обновиться всеми силами. Разве это малость? Но меня смущает, если это не исполнится!.. Если же исполнится, да ты надуешь, тогда одному приехать в этот край, хоть и желанный, но быть одному соверш[енно], не иметь с кем заговорить языком души – это страшно! Говорят, уже очень много назначено туда каких-то немцев! Это тоже не так приятно. Хотя бы для св. Владимира побольше славян! Нужно будет стараться кого-нибудь из известных людей туда впихнуть, истинно просвещенных и также чистых и добрых душою, как мы с тобою. Я говорил Пушкину о стихах. [Для альманаха «Денница». ] Он написал, путешествуя, две большие пиесы, [ «Анджело» и «Медный Всадник». ] но отрывков из них не хочет давать, а обещается написать несколько маленьких. Я с своей стороны употребляю старание его подгонять.

Прощай до следующего письма. Жду с нетерпением от тебя обещанной тетради песен, тем более, что беспрестанно получаю новые, из которых много есть исторических, еще больше прекрасных. Впрочем, я нетерпеливее тебя и никак не могу утерпеть, чтобы не выписать здесь одной из самых интересных, которой, верно, у тебя нет. [Выписана песня «Наварила сечевицi / поставила на полицi…».]

«Письма», I, стр. 268–269.

Н. В. Гоголь – А. С. Пушкину

Пб., 23 декабря 1833 г.

Если бы вы знали, как я жалел, что застал вместо вас одну записку вашу на моем столе. Минутой мне бы возвратиться раньше, и я бы увидел вас еще у себя. На другой же день я хотел непременно побывать у вас, но как будто нарочно все сговорилось идти мне наперекор: к моим геморроидальным добродетелям вздумала еще присоединиться простуда, и у меня теперь на шее целый хомут платков. По всему видно, что эта болезнь запрет меня на неделю. Я решился однако ж не зевать и, вместо словесных представлений, набросать мои мысли и план преподавания на бумагу. [Статья Гоголя «План преподавания всеобщей истории» была напечатана в «Журнале министерства нар. просвещения» 1834 г. февр.; с измененным заглавием вошла в «Арабески». ] Если бы Уваров [Серг. Сем. Уваров (1786–1855) – с 21 марта 1833 г. управляющий министерством нар. просвещения; с 1834 по 1849 г. – министр. Пустил в ход формулу «самодержавие, православие, народность». В молодости имел много литературных знакомств, был членом Арзамаса; выступал в литературе и сам как критик и переводчик. ] был из тех, каких немало у нас на первых местах, я бы не решился просить и представлять ему мои мысли, как и поступил я назад тому три года, когда мог бы занять место в Московском университете, которое мне предлагали; но тогда был Ливен, человек ума недальнего. [Карл Андр. Ливен – министр нар. просвещения с 1828 по 1833 г. ] Грустно, когда некому оценить нашей работы. Но Уваров собаку съел. Я понял его еще более по тем беглым, исполненным ума замечаниям и глубоким мыслям во взгляде на жизнь Гёте. Не говорю уже о мыслях его по случаю экзаметров, где столько философического познания языка и ума быстрого. [Статьи Уварова в «Чтениях в беседе любителей русского слова» 1813 и 1815 гг. (письмо к Н. И. Гнедичу и ответ В. В. Капнисту), где доказывалось, что Гомера следует переводить гекзаметрами, а не александрийским и не так наз. «русским» стихом. Его же «Заметка о Гете» (Notice sur Goethe) П., 1832 г. ] Я уверен, что у нас он более сделает, нежели Гизо [Гизо (1787–1874) – французский историк; с 1830 г. министр просвещения. ] во Франции. Во мне живет уверенность, что если я дождусь прочитать план мой, то в глазах Уварова он меня отличит от толпы вялых профессоров, которыми набиты университеты.

Я восхищаюсь заранее, когда воображу, как закипят труды мои в Киеве. Там я выгружу из-под спуда многие вещи, из которых я не все еще читал вам. Там кончу я историю Украины и юга России и напишу всеобщую историю, которой, в настоящем виде ее, до сих пор, к сожалению, не только на Руси, но даже и в Европе, нет. А сколько соберу там преданий, поверьев, песен и проч.! Кстати, ко мне пишет Максимович, что он хочет оставить Московский университет и ехать в Киевский. Ему вреден климат. Это хорошо. Я его люблю. У него в естественной истории есть много хорошего, по крайней мере, ничего похожего на галиматью Надеждина. Если бы Погодин не обзавелся домом, я бы уговорил его проситься в Киев. Как занимательными можно сделать университетские записки; сколько можно поместить подробностей, совершенно новых о самом крае! Порадуйтесь находке: я достал летопись без конца, без начала об Украине, писаную по всем признакам в конце XVII века. Теперь покамест до свидания! Как только мне будет лучше, я явлюсь к вам.

Вечно ваш Гоголь.

«Письма», I, стр. 270–272.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю