Текст книги "Избранное"
Автор книги: Василий Нарежный
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 35 страниц)
Вечер IX
Михаил
Ты склоняешься уже, солнце небесное, от взоров наших!
В последний раз сего вечера златишь ты жемчужные крылия облака легкого, на коем некогда, во дни давно протекшие, бесплотные духи витязей великих любили покоиться и в последний раз упиваться вечерним светом твоим.
Пошли же, солнце любезное, пошли к нам звезду вечернюю и месяц серебряный; я хочу петь о любви к отечеству, священной любви, достойной мужа великого, но и еще священнейшей – любви к вере отцов своих.
На западе разостлались розы зари прелестной, на востоке засребрились листья дубов и тополов от востекающего месяца. Нежны лучи его для взоров наших, любезно для груди дыхание ветра тихого, как он, развеясь по лицу земли, с кротким журчанием лобызает росу на лоне гордой лилии и кроткой гвоздики.
Такова была заря алая, таков был месяц светлый, когда пленный Михаил, князь Черниговский, стоял на берегу Дона тихого с другом своим и вельможею Феодором, под игом Батыя, царя гордого Золотой Орды. Рубища покрывали рамена их, ветр развевал власы их, пот и слезы струились по ланитам и, стекшись на запекшихся устах, умирали от дыхания пламенного стесненной груди витязей.
Михаил копал гряды для цветника царевны, сажал цветы, поливал их, берег, лелеял: это была должность его, наложенная ханом – победителем. Князь, лишась сладкого удовольствия управлять народом и делать его счастливым, смотрел с улыбкою, когда юная роза или лилия отверзали к нему свои объятия и кротко благоухали к своему творителю.
Михаил склонился; оперся на заступ свой, долго смотрел на небо лазуревое и на приманчивый свет месяца; на струи Дона тихого и листки фиалки, окропляющиеся росою.
«Творец мира сего, – вещал он, устремив взоры к небу и обратив к нему руки свои, как обращает юное алчущее дитя к соскам матери. – Творец мира сего и всех красот, в нем рассеянных! Почто все страны его населил ты радостию, и везде видна десница твоя отеческая? Почто в Орде кровожаждущей, среди народа дикого и зверского, непознавшего тебя и щедрот твоих, почто и здесь то же солнце, те же звезды, то же кроткое пение птиц и цветов благоухание, как и в России, где воздвигаются тебе храмы и на алтарях твоих курится фимиам сердечный?»
«Бог создал людей, – начал речь Феодор, – и оградил их крепостию мышц не для того, дабы они, подобно зверям хищным, ловили друг друга в добычу своему неистовству.
Он повелел земле в недрах своих производить медь и железо для создания орудий к возделыванию земли, а не для того, чтобы мы мечами источали кровь один у другого и были виновниками бедствий взаимных!»
«Но что сделал я? – вещал Михаил, – почто привлек грозную десницу неба? Я любил мир, ибо я любил люден.
Я жаждал покоя, награждал трудолюбие, и ни одна неистовая мысль любочестия или корыстолюбия не имела для себя ни одного биения сердечного. И оттого-то народ мой более уподоблялся пастырям стад, нежели воинам. Нашествие врага лютого погубило меня и всех совокупно».
«Предадим судьбу свою воле небес, и от них будем ожидать или отрады или конечной гибели», – рек Феодор, подал с улыбкой утешения руку юному своему князю, и они воссели на холме, омываемом донскими струями, в безмолвии взирая на небо кроткое и волны едва зыблющиеся.
Уже ночь совершила половину своего течения, всеобщая тишина царствовала в долине, одни голоса пленников изредка колебали воздух; как вдруг узрели они: от шатров царских появились шествующая к ним царевна с своею верною рабыней. Белоснежная одежда ее, истканная серебряными цветами, украшенная драгоценными каменьями Востока, разливала вокруг ее сияние. Багряное покрывало висело по липу ее. Она шла, очарование струилось по следам ее; легкое колебание груди подобилось пенистым волнам Дона, когда ветры раздирали воздух и громы ревели на тверди.
Такова была, повествуют греки, мать любви – Афродита, когда она впервые явилась в сословие богов небесных, и огнь восторгов просиял на лицах каждого, и солнце улыбнулось, и земля от веселия восколебалась!
Такова была, вещают славяне, юная Лада, дщерь Световида и царицы земли, когда она впервые, на берегах Буга, под счастливым влиянием неба, при восклицаниях целой природы, при кротком свете месяца открыла прекрасное лицо свое и дозволила счастливому Перуну, державному обладателю грома и молнии, разрешить девический пояс свой.
Такова была Зюлима в цвете юности своей. Она приблизилась к удивленным пленникам, остановилась и, одною рукой закинув свое покрывало, другую простерши к князю, – «Михаил! – вещала она – и звук ее сладостного голоса был подобен звуку арфы под перстами опытного песнопевца мира: – Михаил! – вещала она, сопровождая взором, пред которым бы звезды небесные преклонились, улыбкою, которою заря вечера кроткого никогда не озарялась.
«Зюлима! – вещал князь, восставая от земли с своим другом. – Царевна! что привело тебя в часы сии в места уединенные, к двум горестным пленникам? Или хочешь почерпнуть из сердец их сетования и, может быть, впервые узнать, что есть горесть жизни?»
«Когда ты, – рекла Зюлима, – в первый раз в шатре моего родителя говорил с ним, с тех пор начала я и никогда не преставала после того желать тебе счастия и удовольствия в мире сем, если только они еще для тебя существуют».
«Нет для меня более, – вещал Михаил, – на земле сей счастия и удовольствия!»
«Итак, ты все потерял?»
«Все!»
«И невозвратно?»
«Как дни прошедшие!»
«Ты обманываешься», – сказала Зюлима с кроткою улыбкою, и вскоре на ресницах ее засверкали слезы перловые, луч месяца осветился в них, они пали на ланиты ее, трепет разлился в груди Зюлимы, с жаром взяла она руку у князя.
«Ты обманываешься! – продолжала она, – ты был обладателем и опять будешь; ты был любим – и будешь еще белее; ты был счастлив и можешь быть еще счастливее», «Я?» – сказал князь с удивлением; и воспоминание дней прошедших разлило мрачное уныние на глазах его.
«Ты был князем Черниговским, – сказала Зюлима, – и будешь обладателем Золотой Орды; ты был любимым супругом, и Зюлима клянется любить тебя; она любит тебя со всем пламенем, какой может только вмещать сердце страстной женщины, дщери царя восточного!»
Ужас, недоумение, горесть разлились на ланитах Михаила и Феодора.
«Я не могу понять слов твоих», – сказал князь, отступая от нее с трепетом.
«Вещай, – сказала Зюлима, обратись к рабе своей, – вещай, верная Цара! От тебя не скрыта ни одна мысль твоей повелительницы, им одно желание сердца ее».
Тут царевна опустила покрывало, села на холме благоухающем и оперлась рукою на померанцевое дерево. Михаил с Феодором стояли против нее. У всех сердца были сжаты, и одни тайные, едва приметные, по тем тягчайшие вздохи колебали их груди.
Цара начала:
«В начале весны протекшего года, когда Батый, державный родитель Зюлимы, возвратился на поля наши с победою, в пленных россиянах познали мы, что слухи о их варварстве и невежестве обличали нас самих в зверстве и невежестве. Царевна Зюлима любила говорить с ними и впервые познала связи народов образованных, связи семейные и государственные.
При первом появлении весны благословенной Батый начал снаряжаться под Чернигов, клянясь не возвратиться – не разорив города и не приведя князя Михаила на брега Донские служить ему вместо раба последнего!
Он двинулся; Зюлима в первый раз ощутила в сердце своем невольное трепетание; непостижимая тоска сопутствовала ей непрерывно.
«Кто таков Михаил?» – вопрошала она у россиян.
Громы похвал раздавались всюду, и царевна совершенно престала понимать свои чувства и отличать желания.
Иногда, в неизвестном ей восторге, мечтала они видеть князя победителем; видеть, как он со знаменем и мечом в руках разгонял безобразные толпы ордынские, – и улыбка являлась на губах ее; но вдруг, представя неразлучные с победой россиян стыд и посрамление славы ее родителя, содрогание груди ее заставляло ее познать преступность своих желаний.
Иногда, вообразя погибель своих неприятелей, падение града их и священных храмов, омрачалась она горестию, и слеза готова была пасть на зыблющуюся грудь ее; но представя князя пленником, представя, как она утешает его своими попечениями, как разделяет с ним тяжкое иго неволи и по времени заставляет его забыть отечество, дабы с нею познать счастие жизни, взоры ее пылали лучами радости, щеки покрывались пурпуром розы восточной и улыбка сияла на пламенеющих губах се.
Среди таковых движений духа и сердца услышали мы приближения Батыя и с ним пленного Михаила с его избранными. Тогда никакая мысль не занимала царевны, кроме мысли видеть Михаила, и – наутро другого дня, как Батый, окруженный темными [27]27
Титло великости. (Примеч. Нарежного.)
[Закрыть] вельможами двора своего, воссел на престоле величества, царевна Зюлима сидела по правую страну его; я стояла у ног ее.
Восклицания придворных и поздравительные приветствия их прекратились. Батый повелел, и Михаил, сопровождаемый Феодором и другими вождями, представлены пред лицо его.
Царевна взглянула на него; запылали щеки ее, сомкнулись ресницы, и она, раскрыв их чрез несколько мгновений, испустила вздох, мне одной только приметный.
«Пади ниц с твоими великими и ожидай повелений твоего обладателя», – вешал Батый.
Михаил ответствовал:
«Я сын князя Российского и сам обладал народами, доколе гневный перст бога отцов моих не рассыпал грома над главой моею. Пред ним единым преклонял я колена, и ни пред кем более, ни пред повелителем целого мира!»
Ропот раздался в сонме вельмож; Батый дал знак, и молчание разлилося. Долго дума великая носилась по челу его; наконец суровый взор его осклабился.
«Неужели, – рек он к Михаилу, – неужели не познал ты силы руки моей и власти моей беспредельной?»
«Пройдет небо и земля, звезды и солнце, пройдет и власть человеческая! Поразить меня ты можешь, ибо я человек и слаб; победить меня – никогда, ибо я князь и христианин», – Михаил ответствовал.
«Не противна мне речь твоя, – сказал Батый с кротостью, впервые в нем приметною, – люблю людей храбрых, и великость духа уважаю даже в побежденных. Надеюсь, ты переменишь мысли свои и тогда будешь первый после Батыя; теперь цепи спадут с рамен твоих; работа самая легчайшая на тебя возложится; в собеседники себе избери любимейшего из вождей твоих. Так велю я, ибо люблю людей храбрых и великость духа уважаю даже в побежденных!»
Долго Зюлима в шатре девственном на груди верной Цары рыдала об участи Михаила. С каждым наступающим днем возрастала мучительная тоска ее; с каждым восходом месяца удвоивались слезы ее, и наконец ясно познала я, что соболезнование к несчастному, но великому витязю обратилось в соучастие, соучастие в склонность, склонность в любовь, любовь в беспредельную страсть, ее пожигающую.
Сего вечера Батый, упоенный своим счастием и величием, повелел быть празднеству великому. Уже около торжественного ложа его воссели вожди и советники. Веселие разлилось на лице каждого: избраннейшие красоты Востока возлегли на златотканых коврах у ног владык своих и воспели песни сладострастные, сопровождая оные звуками бубнов и кимвалов. Шумная радость потрясала шатры блестящие, и сердце царево и великих двора его разнежилось.
Тогда Зюлима, подобно кроткой Турин сала эдемского, берет арфу художеств цареградских, налагает на блестящие струны ее белоснежные персты свои; раздался звон сладостный, потрясающий, и тихий глас ее, подобный журчанию ветерка на листках юной розы, светлый глас ее коснулся слуху сопиршествующих. Все умолкло, дыхание каждого остановилось; Зюлима пела:
«Любовь! Не ты ли та повелительница мира, которой манием возникли из ничего народы с их племенами? Не ты ли созвала их воедино и дала почувствовать сладость общежития?
Ты связуешь сердца неразрывными узами сочувствия!
Ты облегчаешь беды и горести! Ты возвеличиваешь счастие их и веселие!
Что может заменить тебя? Престолы и скиптры в глазах твоих ничтожны; власть и могущество, обладание целою вселенною не тронут сердца, тобою полного!
Что же может противиться тебе, любовь всесильная?
Ничто! Встретит ли тебя свирепость кровожадная, власть ли тиранства воспретит тебе, гроб ли мрачный прострет к тебе свои хладные объятия: ты встретишь их со вздохом сердечным, с слезою блестящего и останешься победительницей».
Зюлима умолкли; по изумление господствовало, молчание царствовало.
Батый в восторге души своей простер к пей руку свою; Зюлима облобызала ее с детскою нежностию и преклонила колена.
«Что хочешь, Зюлима?» – вопросил он с величием.
Зюлима смежила взоры свои и склонила к персям главу свою.
«Сокровища мои у ног твоих, полцарства моего тебе да поклонится, да познают в тебе свою повелительницу», – вешал Батый, поднимая ее в свои объятия.
«Сего мало для сердца моего, родитель! Я требую одного», – рекла Зюлима, и невольным образом вторично колена ее преклонились.
«Чего же?»
«Возврати свободу пленнику твоему, князю Михаилу», – вещала царевна, трепет потряс члены ее, она накинула покрывало и восстала в величии.
Хан и старейшины пребыли в молчании.
«Открыта предо мной душа твоя, – сказал наконец Батый величественно, но без гнева. – Я исполню желание твое, но потребую жертвы от Михаила».
«Какой, родитель мой?»
«Да поклонится Михаил Магомету и преклонит колена пред тропом моим; тогда исполнится желание твое, ибо душа твоя открыта предо мною!» – вещал хан, встал от ложа своего и удалился в шатер покоя.
Цара умолкла. Колебание груди Зюлимы остановилось.
Казалось, все существо ее устремилось к ответу Михаила.
Он рек:
«Я славянин, – и это весь ответ мой!»
«Он очень темен», – сказала царевна восставая, окаменевая предчувствием.
«Как скоро начал я чувствовать себя, поклялся быть верен богу и отечеству, и с сим чувством спиду в гроб. Надеюсь, что мой бог и повелитель воздаст мне там, где цари и подданные, побежденные и победители явятся в природном образе своем!»
«Какой монарх на троне величия своего откажется быть обладателем Золотой Орды и Зюлимы!» – сказала она с кротостью, потрясшею душу Михаила. Жестокость не была основанием сердца его.
«Ни один! – вещал он, – кроме князя Российского, даже пленного!»
«И намерение твое непременно, вечно?»
«Как вечен бог, коему мы оба поклоняемся!»
«Я погубила тебя, – сказала Зюлима со вздохом, – я погубила тебя невозвратно; но и сама должна погибнуть.
И если божества, создавшие россиян и ордынцев, освещающие Восток и Запад, если божества сип имеют между собою что-либо общее, то мы встретимся там, и, быть может, благость небесная тронет твое сердце!»
Она оперлась на руку Цары и удалилась. Издали слышны были глухие ее рыдания.
«Се жертва тебе, боже отцов моих! – вещал Михаил и горькая слеза пала на грудь его, – се жертва тебе, мое отечество!»
Жестокое предчувствие объяло тоскою души Михаила и Феодора.
На утро следующего дня ввели обоих друзей в шатер ханский. Великолепие Востока блистало повсюду. Батый окруженный вельможами, в царском венце блистающем, сидел на троне. Подле него Зюлима, бледная, как осенний месяц, трепещущая, как юный мирт от дыхания вихря.
Грозны и поражающи были взоры царевы; гром носился на губах его, и молния блистала в каждом взгляде.
«Недостойный раб! – возгласил он. – Небо уготовало тебе счастие, какого не получат все цари земли! Ты мог быть моим преемником и обладателем Зюлимы, дщери Батыевой, и ты ли отрицаешься?»
«Когда бы угодно было небесам, – ответствовал Михаил с твердостию, – чтобы ты соделался моим пленником, и после долгого томления предложил я тебе княжну от роду Славенского, был ли бы ты вероломным к божеству отцов твоих и поклонился ли мною исповедуемому?»
«Не требую умствований, – рек хан, – намерение мое твердо, и никакая власть света пременить его несильна. Вот трон мой, вот дщерь моя! Избирай: ложе ли брачное или костер пылающий!»
Феодор быстро взглянул на князя, пожал дружелюбно руку его и вещал хану, указывая на небо:
«Там наше ложе брачное!»
«Да будет так», – вскричал Батый и восстал с ложа.
«Родитель мой!» – возопила Зюлима болезненно и обняла его колена.
«Не прикасайся ко мне, отверженная даже пленником! – вещал Батый, отторгая ее от себя. – Не прикасайся ко мне, пока не очищу твоего посрамления».
Он вышел, и все за ним.
Подле шатра царского, под открытым небом, возвышались два костра кедровые. Возженные пламенники вонзены в землю. Исполнители воли мучителя повлекли узников на костры, прикрепили вервиями руки их и ноги к столбам высоким. Пламенники коснулись кострам, и они воздымились; показался огонь и, восходя выше и выше, начал касаться несчастных. Ни один вздох, ни одна болезненная черта не изменяла лиц их!
«Еще время есть, – рек Батый, – спасти себя и друга; одно слово, и счастие окружит тебя своим сиянием!»
Узники хранили молчание; и се болезненный стон и вопль раздался среди народа и воинства. Телохранители раздвинулись, и Батый, обратившись, узрел – кто опишет ужас его и отчаяние? – он узрел Зюлиму, несомую четырьмя рабынями. Кинжал вонзен в грудь ее. Червленая кровь омывала сребристые ее одежды. Уста и глаза были сомкнуты.
«Злополучный я», – возрыдал Батый и в изнеможении сил пал на руки воинов.
Царевну положили у костра Михайлова.
«Ты на месте смерти», – сказала ей тихо Цара, и Зюлима открыла погасшие взоры свои.
«Михаил! – сказала она, простря к нему руку свою, – я отмщаю себе за твою смерть! Да будет душа твоя путеводительницею моей к жилищу бога твоего. В последние минуты жизни моей отрицаюсь веры ордынской. Помолись божеству твоему, да – простит детские мои заблуждения, наградит своим помилованием».
Таковы были последние слова умирающей.
Михаил, окруженный уже пламенем, его пожирающим, собрав последние силы свои, возопил:
«Боже! услыши молитву ее».
Его не стало, не стало и друга его, Феодора, и едва Батый отверз глаза свои, он узрел:
Огни уже погашены, и трупы Михаила, Феодора и Зюлимы простерты на земле.
«Их нет более! – восстенал он и растерзал ризы свои. – Христианин лишил меня дщери любезной. Он соделал меня несчастнейшим из подлунных обитателей. О! лучше бы Михаил похитил троп мой и достояние. В лесах и вертепах скитался бы я с большим веселием, нежели царствовать над ордами всего мира. Да обрушится же гнев мой на Россию.
Кровью жен и детей ее смою я с души моей пятна крови моей Зюлимы!»
Таковы были сетования его во дни горести лютой. Он не находил мира пи в кругу любимцев, ни красот двора его.
Одни бранные звуки, ратные клики и кровопролития могли заглушить вопль совести и заставить забыть кровь дщери его, Зюлимы.
Он устремился на Россию. Долго свирепствовал в ней, пожигая грады и храмы божий; пока наконец праведное небо не послало мстителя. Кровожадный пал бедственно на полях Венгрии, и вскоре царство его, бывшее ужасом для стран отдаленнейших, рушилось от битв междоусобных.
Меж тем тела Михаила и Феодора, поверженные у чолма прибрежного, покрыты были дланию вышнего. Тление с ужасом от них уклонилось, и они соделались алтарем, у коего правоверные потомки шлют мольбы свои к предвечному.
Вечер X
Любослав
Прекрасная заря вечерняя воссияла на кротком голубом небе. Румяные лучи ее озлащали крепкие зубцы высоких башен града Турова и цветные кровли теремов князя Любослава. Игривый ветерок, резвясь в пространстве воздушном, колебал листья кедров высоких, спускался на розу благовонную и роскошно отдыхал в объятиях царицы цветов прелестных; вся природа, увеселяющаяся дневными трудами своими, простирала длани к вожделенному успокоению; один князь Любослав, подобно камню, ударом грома вседробящего отторженному от горной вершины, сидел у корня древнего дуба в глубоком безмолвии.
Мрачное чело его подобно угрюмому холму, покрытому туманом осени дождливой, взоры его кидали молнии суровые, дыхание груди раздавалось окрест, как стон ветра в утлой гробнице безбожного! В пасмурном отдалении стояли погруженные в уныние два оруженосца Князевы: Велькар, отличный крепостью мышц своих, Зонар, славный мудростию советов.
Любослав восклонился на пуку, подъял очи свои и воззвал к небу, звездами цветущему: «Почто, месяц любезный, так кротко помаваешь ты жемчужными власами, и вы, звезды сребристые, пускаете трепещущие искры над главой моею! Прелести ваши способны вливать в душу смертного радости живящие; но Любослав чужд всего, что называется радостию; в обширной стране своей он есть узник горести и томления. Покрой, о месяц, кристальное чело свое тучею непроницаемой; отклоните, звезды, яркие взоры свои от князя несчастного! Для духа моего способнее, вожделеннее блуждать в дубравах мрачных, под черным наметом пасмурного неба, озаряемым златою молниею. Велькар! Зонар! следуйте за мною».
Восстал и пошел, подобно столпу туманному, коего края озарены еще слабым светом заходящего месяца; спутники его за ним последовали.
Нощь прошла в путешествии. Северная звезда возблистала над востоком; полевые птицы воспарили к небу и воспели хвалу утреннюю непостижимому зиждителю всего прекрасного под солнцем. Спутники Князевы хранили глубокое безмолвие; они не дерзали вопросить повелителя, куда направлены блуждающие стопы его? И се достигли они леса дремучего, готового принять их в мрачные недра свои. Князь хотел продолжать, как Зонар, достигнув его с преклонным видом, воспретил путь ему; удивленный князь остановился.
Зонар вещал: «Повелитель страны Туровской! куда направляешь ты стопы свои? или безвестно тебе, что благочестивый инок Поил обитает среди дубравы сей?» – «Его ищу я, – отвечал князь, – с ним хощу беседовать, внять советам его и вопросить, как могу обрести паки утраченный покой мой. Ничто в мире сем не веселит меня. Я хощу уведать, не может ли надежда мира иного расторгнуть мрака, покрывающего душу мою. Шествуем!»
«Князь! – воззвал Зонар, – отец отца моего повествовал мне об иноке Иоиле; ни с кем не беседует он, как только с человеками! Совлеки багряницу с рамен твоих, отпояшь меч, щит и копие повергни долу: и тако быв человек, вопроси мужа мудрого о врачевстве для ран души твоей. Иначе шествие твое тщетно!»
Любослав, движимый неким невидимым побуждением, впервые внял советам чуждым, совлек украшения блестящие и оружие крепкое и поверг у подошвы древа пустынного; оруженосцы подражали ему, и все вступили в обитель мрака дубравного.
До восхода солнечного продолжалось шествие их, и едва пурпуровые лучи вождя светил небесных озарили вселенную, они узрели долину злачную, в конце коей находилась пещера, дерном зеленым покрытая. По правую сторону оной извивался змиеобразный ручей, пенящийся по дну песчаному; по левую возвышался крест; у подножия его виден был малый алтарь, при коем, преклонив колена, праведный Иоил воссылал мольбы свои к предвечному. Путники не дерзали прервать благоговейных подвигов мужа древнего; в робком молчании ожидали конца жертвоприношения священного, а когда восстал он, князь Любослав, оставя оруженосцев при входе в долину, подошел к нему, преклонил чело до земли и вещал смиренно: «Святой обитатель дубравы! я пришел к тебе поведать скорбь души моей и просить совета: могу ли еще на земле сей обрести себе счастие? или оно уже не существует для меня в мире сем, исполненном неправды и разврата?»
Не мало мгновений праведный старец взирал на пришельца; потом, указав перстом на подножие жертвенника дернового, вещал: «Всякий несчастный есть любезный гость и сын мой. Сядь на сем камне и открой мне раны сердца твоего. Да познает врач великость болезни и тогда врачует! Владыка народа Туровского! еще есть время исцелиться: не удивляйся, что я познал тебя. Поседевший в испытании дел божиих не может не познать земного повелителя, хотя он обнажил себя от знаков власти и величия».
«Исполню повеление твое, священный житель дубравы; поведаю тебе состояние души моей», – вещал князь. Старец сел на дерн воскрай повелителя и внимал словам его:
«Десять раз уже земля умирала под жезлом зимы хладной и десять раз воскресала от животворного лобызания весны вожделенной, как я, по смерти родителя моего, воссел на престоле земли Туровской. С первых лет юности моей страстно возлюбил я славу бранную; взор отрока осклаблялся при блеске мечей булатных; слух его пленялся треском копий сокрушаемых; зависть терзала сердце мое, когда внимал я хвалебным песням бранноносному Святославу или великому сыну его Владимиру или другим князьям и витязям земли Русской. Ближние двора моего юноши, мои наперсники проникли скорбь души моей и желали доставить ей успокоение. «Князь! – вещали они с доверенностью, – из светлых взоров твоих почерпаем мы жизнь и веселие; почто ж они помрачают души наши туманом уныния могильного? Что может беспокоить повелителя в прекрасных теремах его? Сила душевная и крепость телесная являются в каждом слове твоем, в каждом движении! Если красота некая уязвила браннолюбивое сердце твое, – повели, и одр твой примет ее в кроткие свои объятия прежде, нежели звезда полуночи осклабится на голубом небе. Друзей ли не достает тебе? Увы! сколь злополучны мы, если державный Любослав отвергает сердца наши, отвергает готовность нашу источить кровь до последней капли, если только возможем чрез то призвать радость в душу его и озлатить уста улыбкой удовольствия?»
«Верные друзья мои и товарищи! – ответствовал я сонму избранных, – благодарение небесам, я не могу роптать на недостаток в сердцах, мне преданных; мое же сердце затворено для прелестей девических! Славы жаждет душа моя, и я истаеваю в бездействии, подобно младенцу, рано отторгнутому от сосцов матерних; но не тщетной славы мирного пастыря, хвалящегося знанием слагать песни приятные, – славы бранной жаждет душа моя!
Потомок Игоря, Олега, Святослава и Владимира не опочиет в мире, доколе страны далекие и народы разноязычные не вострепещут при одном имени его и вожди их не облобызают прах ног его! Но где открою я пути к славе сей блистательной? Пагубный мир в пределах Русских встрепенулся; желанные брани умолкли; витязи остаются в забытии; сила и крепость преданы невниманию. Горе мне! кто покажет путь к снисканию славы воителя; кто успокоит душу мою в ее треволнении?»
Так беседовали мы в избранном круге друзей испытанных, за дубовым столом пиршественным, вокруг чаши меда сладкого, и в таких беседах протекли многие годы бездействия. Горесть моя с каждым днем возрастала и наконец готова была превратиться в отчаяние, как однажды Гломар, один из мудрейших в совете и отважных во бранях с вепрями и медведями, возвыся глас, вещал мне:
«Познаю из довольственных речей доблесть духа твоего: познаю в тебе великого потомка владык земли Славеновой. Не ропщи на мир губительный, оковавший славу твою цепями маковыми; мы должны расторгнуть их. Война, одна война может прославить имя мужа, не рожденного, подобно низкому пахарю, услаждаться постыдным покоем и негою.
Но да не признает тебя робкое малодушие соседей рушителем союза, ими любимого; изыщем способы, да другие начально воздвигнут на нас брань кровавую. Так великость их посрамления возвысит торжество наше! Достижение сей мечты вожделенной беру я на свой ответ. На что и советники повелителю, когда не могут они изыскать средств к доставлению ему отрады сладостной? Вели седлать быстрых коней своих: мы отправимся на ловитву вепрей свирепых, к пределам лесов муромских, в дебрях непроходимых».
Вещал, – все мы склонились на желанные слова его; зазвучали рога, заржали кони на широком дворе моем; оруженосцы берут луки и копья, и дружина наша из тридесяти всадников оставляет Туров и обратилась к дубравам соседственным…
Два дня и две нощи пробыли мы под открытым небом; звери дубравные встречали нас ревом своим, мы напрягали луки крепкие; но Гломар советами своими остановлял руки наши. Пождите, вещал он; не расточайте стрел быстротечных; я найду для них мету лучшую.
С утренней зарей третьего дня стояли мы на самых рубежах муромских. Тогда всадники наши изгнали из лесного вертепа вепря свирепого: мы устремились к нему и, по желанию Гломара, преследовали его далеко за ров пограничный; вепрь сокрылся в дубраве; я устремился вслед ему; но верный Гломар, паки остановив меня, вещал: «Не для того третий день скитаемся мы в дебрях, сносим зной дня и хлад ночи, чтобы толикой дружине обогатиться добычей вепря единого. Князь! близко время славы твоей; окажи себя достойным потомком Святослава!»
По его велению мгновенно воспылал древний ясень и дуб ветвистый. В один час пламя показалось в двадесяти местах леса, ибо Гломар повелел возжечь огнь каждому из сподвижников, рассеянных по дебрям темных лесов.
Ветр полуночный повеял: треск от пылающих дерев наполнил окрестность; искры налетели на нивы созрелые, и все купно воспылало. Багровое зарево раскинуло крылия свои по небу муромскому.
Вскоре от весей соседних притекли пастыри и земледельцы отчаянные. С бледными лицами взирали они на огнь и простирали к нему руки, не имея других орудий к погашению. Они как бы умоляли его сжалиться над их хижинами, вблизи стоявшими. Гломар, приближась к ним на коне своем, вещал гласом угрожающим:
«Несчастные клятвопреступники! не господствует ли днесь союз мира между Туровом и Муромом? Не братская ли дружба заключена искони между владыками обоих княжеств? Почто же дерзнули вы вопреки условий пустить чрез рубежи свои вепря лесов Туровских и тако лишить нас славной добычи, а князя нашего желанного им увеселения? Вы еще не наказаны; если зверь, укрывшийся в дубраве сей, не будет вамп живой или мертвый доставлен на границы наши, мщение жестокое, но праведное, постигнет тогда вас, жен и детей ваших!»
Мы оставили пораженных ужасом муромцев и с веселием пустились в обратный путь. Я не мог довольно возблагодарить мудрому другу моему, Гломару, за открытие толико близкого и надежного пути к храму воинской славы. С нетерпением юноши, когда он под кротким небом ночи майской, преклонясь к тополу серебристому, при каждом колебании ветвей его приятно содрогается, мня видеть идущую к нему его возлюбленную, давно ожидаемую: с таким точно нетерпением ожидал я послов от Миродара, князя Муромского. По велению моему рубежи туровские уставлены были полчищами юношей ратных; весь град наполнился звуком мечей, щитов и копий; везде раздавались песни победные, и я впервые опочил с сладостным биением сердца, мня вскоре видеть себя в венце победы.
Послы муромские не замедлили явиться на дворе моем; то были: старец, коего белая брада означала уже преклонность века, и два юноши в льняных одеждах, полувооруженные. Каждый из них имел по единому легкому копию, острием к земле обращенному.
Старец вещал мне: «Повелитель страны Туровской!
Вина прихода нашего тебе известна; что угодно тебе: вонзить ли копия сии в землю, сокрушить ратовища и тако обнаружить добрый мир между народами; или острия их воздвигнуть кверху и дозволить брани насытить алчную челюсть свою трупами падших воителей? Ты разорил часть владений наших; пожег пашни и хижины; священная справедливость требует да воздать должное обиженному.