Текст книги "За правое дело ; Жизнь и судьба"
Автор книги: Василий Гроссман
Жанр:
Военная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 43 (всего у книги 106 страниц) [доступный отрывок для чтения: 43 страниц]
Едва первый эшелон достиг середины реки, у причала загремели зенитки, и тотчас с юга на север, отвратительно каркая пулемётными очередями, с воем пронеслись над самой Волгой меченые чёрным крестом жёлто-серые «мессеры».
Поворачивая тощее жёлтое пузо, ведущий самолёт круто развернулся и снова, воя, каркая, устремился к рассыпавшимся по реке понтонам и баржам. А вскоре в воздухе зашелестели, запели на разные голоса снаряды и мины, и зачмокала вспаханная разрывами вода.
Тяжёлая мина угодила в небольшой понтон, его на мгновение закрыло грязным дымом, огнём, сеткой брызг, и на других понтонах и баржах увидели, когда рассеялся дым, как молча тонут оглушённые и искалеченные взрывом люди: подвязанные к поясу гранаты, набитые патронные сумки тянули ко дну.
Потрясённые красноармейцы смотрели на гибнущих, а понтоны, баржи, катера всё шли к правому берегу.
Дивизия приближалась водой к Сталинграду, и как передать то, что чувствовали и о чем думали тысячи людей, вступив на баржи, глядя на увеличивающуюся текучую полоску воды между плоским берегом Заволжья и бортом, слушая тревожный плеск волны и пение мин, всматриваясь в выплывавший из дымки белый город.
В эти долгие минуты переправы люди стояли молча, редко кто-либо произносил слово. В эти минуты люди бездействовали, они не могли ни стрелять, ни окапываться, ни кинуться в атаку. Люди думали.
Можно ли передать чувства этих многих тысяч людей? Можно ли передать то, что объединяло хаос надежд, страха, воспоминаний, любви, сожалений, привязанностей этих тысяч таких различных людей, многодетных отцов и юношей, горожан и советских крестьян, собравшихся сюда из сибирских деревень, с украинских и кубанских полей, из городов и заводских посёлков?
23
Когда баржи отчалили, Вавилов пробрался к борту – инстинктивное чувство, заставившее его стать в том месте, которое было поближе к берегу, подальше от Волги и Сталинграда.
После беспрерывных гудков, гула грузовиков, тяжёлого топота и криков команды – странной казалась вдруг наступившая тишина, лишь вода чуть слышно хлюпала у борта да минутами ветер доносил стук мотора буксирного катера.
Ветерок обдувал разгорячённое лицо, прохладная влага касалась сухих, растрескавшихся губ и воспалившихся от пыли век.
Вавилов оглядел реку, близкий, рукой подать, берег. Кругом молчали красноармейцы, озирались, как и он. Томительно медленно ползла баржа, а расстояние от берега, казалось, увеличивалось быстро – вот уж не видно песка на дне, и вода стала серой, железной. А город в белой дымке всё был далёким, кажется, и за день до него не доползёт баржа.
Течение сносило баржу, канат вздрагивал, постреливал от напряжения, а при развороте он ослабел и ушёл в воду, и казалось, сейчас буксир резко дёрнет и канат оборвётся, баржа поплывёт вниз по течению всё дальше от молчаливого города, пойдёт среди тихих берегов, где лишь белый песок, птицы… Берегов не станет видно, баржа уйдёт в море, и кругом будут лишь синяя вода, да небо в облаках, да тишина. И на минуту захотелось уплыть, выскользнуть в тишину, в покой, в безлюдье. Хоть на день, хоть на час отдалить войну.
Сердце вздрогнуло, буксир натянул канат, но баржа всё ползла и ползла к Сталинграду.
Стоявший рядом с Вавиловым Усуров тряхнул своим вещевым мешком и сказал:
– Пустой, пара белья, мыла кусочек, ниточка да иголочка: в кулак всё имущество зажать можно. Всё побросал в дороге.
Он впервые заговорил с Вавиловым после происшествий с платком, и Вавилов мельком оглядел Усурова: чего это он завёл разговор – мириться надумал?
– Тяжело, что ли, нести? – спросил он.
– Нет. Шёл на службу, так сидор нагрузил, жена поднять не могла. А теперь бросил, ни к чему эта жадность, что в гражданке у меня была.
Вавилов понял, что Усуров заговорил с ним не просто так, лишь бы поговорить,– разговор был серьёзный. Он кивнул в сторону правого берега и насмешливо сказал:
– Там барахолки нет, зачем же барахло?
– Верно, зачем барахло,– согласился Усуров и оглядел огромный, на десятки километров вдоль Волги раскинувшийся город, в котором не было ни базаров, ни пивных, ни бань, ни кинокартин, ни детских садов, ни школ.
Он придвинулся к Вавилову и сказал шёпотом:
– В свой смертный бой вступаем, нам полагается без всякой этой ерунды,– и он тряхнул пустым мешком.
Слова эти, произнесённые на тихой барже посреди Волги, произнесённые не безгрешным человеком, как-то странно подействовали на Вавилова, словно ветерок прошёл по груди. И стало ему как-то не по-обычному печально и спокойно.
А Сталинград стоял под безоблачным небом – город, где беда ходила по пустым улицам и площадям, где не шумели, не дымили заводы, не торговали магазины, не спорили мужья с жёнами, не ходили дети в школы, где не пели под гармонику в саду на заводской окраине.
Вот в эту минуту и налетели немецкие самолёты, стали рваться в воде снаряды и мины, заголосил, зашелестел воздух, разодранный осколками.
И странное произошло с Вавиловым. Он сперва вместе со всеми кинулся на самый край кормы, хоть на шаг ближе быть к берегу, от которого отчалил, стал всматриваться, мерить расстояние – удастся ли доплыть? Жарко и душно сделалось, так тесно сгрудились люди на корме. Запах пота, быстрое человеческое дыхание сразу перешибли волжский ветер, словно над головой была крыша красного вагона, а не небесный простор. Некоторые переговаривались, а большинство молчало, только глаза у всех были воспалённые, быстрые.
На минуту отталкивающим показался город, к которому тянул буксир, и таким сладостным и привычным – спокойный заволжский песок.
Мелькнула в памяти дорога, сперва последние минуты пути до Волги, разгрузка машин, а потом дорога встала вся, без краю, тёмным, угрюмым видением – крутящаяся пылища, горячие глаза на залепленных пылью лицах, как будто глядящие из земли, степь в бледных шершавых пятнах солончаков, змеиные шеи верблюдов, седые головы старух-беженок, отчаянные и заботливые лица матерей, склонённые над вопящими, подопревшими грудными ребятами.
Вспомнилась молодая украинка с помутившимся разумом – она сидела у дороги с котомкой на плечах, смотрела безумными глазами на клубящуюся над степью жёлтую, крутую пыль и кричала:
– Трохыме! Земля горыть… Трохыме, небо горыть! – и старуха, видимо мать безумной, хватала её за руки, не давая рвать рубаху.
Дорога всё тянулась дальше, и снова он увидел спящих детей, лицо жены в тот час, когда шёл со двора навстречу красному рассвету.
Дорога тянулась всё дальше – мимо кладбища, где похоронены мать, отец, старший брат, шла среди поля, где стояла весёлая, зелёная, как его ушедшая молодость, рожь, уходила в лес, к реке, к городу, и он шёл по ней, сильный, весёлый, и рядом шла Марья, и поспевал на кривых ножках младший сынок Ваня…
Тоска ожгла его, всё дорогое ему – жизнь, земля, жена, дети – было там впереди, куда тащил буксир, а за спиной остались сиротство, жёлтая пыль. По тем заволжским дорогам он уж не выйдет к дому, навек потеряет его. Здесь, на этой реке, сошлись и вновь навсегда, навек, разбегались, как в слышанной в детстве сказке, две дороги.
Выйдя из толпы, сгрудившейся на корме, Вавилов пошёл вдоль борта, глядя на всплески воды, поднятые взрывами снарядов.
Немец не хотел пускать его домой, отгонял в заволжскую степь, бил изо всех сил снарядами и минами, налетал с воздуха.
Город был уже близок, ясно виднелись пустые глазницы окон, полуобвалившиеся, в трещинах стены, свисавшая с крыш покоробленная жесть. Видна была мостовая в каменных обвалах, провисшие балки межэтажных перекрытий, остатки обуглившихся стропил. На набережной у самой воды стоял легковой автомобиль с открытыми дверцами, он словно собрался въехать в реку и раздумал в последнюю минуту. А людей не было видно.
Город всё рос, ширился, увеличивался, выступал во всё новых подробностях, в строгой, печальной тишине и покое, втягивал в себя…
Вот уже косая тень высокого обрыва и стоящих на нём домов лежит на воде – в этой широкой, сумрачной полосе вода тихая, снаряды с размаха перелетают её.
Буксир стал разворачиваться вверх по течению, а баржу занесло и сильным током быстрой прибрежной воды погнало к берегу.
За это время многие перешли с кормы на борт и на нос, и строгая, холодная тень от сожжённых домов легла на лица людей, и они стали ещё более печальны, задумчивы, спокойны.
– Вот и дома,– негромко сказал кто-то.
И Вавилов ощутил, что вот здесь, в Сталинграде, в его солдатские руки попадает ключ от родной земли, ключ к родному дому, ко всему святому и дорогому для человека.
Это сокровенное, глубоко скрытое ощущение, вдруг ясно и просто осознанное Вавиловым, и было общим для тысяч молодых и старых человеческих, солдатских сердец.
24
Переправа 13-й дивизии закончилась на рассвете 15 сентября. В донесении командующему Родимцев сообщал о незначительных потерях. Переправа, несмотря на сильный миномётный и артиллерийский огонь, прошла успешно.
Днём молодой генерал сам переправился на правый берег. В нескольких метрах от его лодки шла лодка с бойцами батальона связи.
Рябь, поднятая ветерком в спокойной воде затона, и волна на стрежне, там, где течение выходило из-за Сарпинского острова, «Золотая Звезда» и ордена на груди генерала, жёлтая банка от консервов, брошенная на дно лодки для отчерпывания воды,– всё сияло и сверкало. Это был ясный и лёгкий день, богатый теплом, светом, движением.
– Ох, и проклятая погода,– сказал сидевший рядом с командиром дивизии седой и рябоватый полковник-артиллерист.– Если не дождь, хоть бы дымка была, а то воздух, как стекло; одно хорошо, что солнышко немцу в глаза светит, он ведь с запада бьёт.
Но, видимо, солнце не мешало немецкому артиллеристу. Со второго выстрела снаряд врезался прямо в шедшую рядом с родимцевской лодку.
В этой лодке лишь один человек, сидевший на самом носу и свалившийся при взрыве в воду, уцелел и поплыл обратно к левому берегу. Остальные пошли ко дну.
Когда уцелевший боец-связист подплыл к берегу, на песок вылетел маленький автомобиль и представитель Ставки генерал Голиков, соскочив с него, подбежал к воде и крикнул:
– Командир дивизии цел, жив?
Боец, оглушённый взрывом и весь захваченный чудом своего спасения, махнул тяжёлыми, полными воды рукавами и дрожащими губами ответил:
– Один я остался. Только я подумал, обязательно бить будет, он и ударил, сам не знаю, как жив остался, плыву и не понимаю куда.
Лишь через час Голикову сообщили, что Родимцев благополучно высадился на сталинградский берег и находится на своём командном пункте.
Временный командный пункт дивизии помещался в пяти метрах от берега, среди глыб кирпича и обгоревших брёвен, в неглубокой яме, прикрытой листами кровельного железа.
Родимцев и комиссар дивизии Вавилов, полнотелый, бледнолицый москвич, спотыкаясь о камни, подошли к яме, у которой стоял красноармеец в рыжих сапогах с автоматом на груди.
– Есть связь с полками? – спросил командир дивизии, наклонившись над ямой.
Этот вопрос тревожил его ещё на том берегу и во время переправы, и первые его слова в Сталинграде были именно о связи с полками.
Из ямы выглянул начальник штаба майор Бельский. Он поправил пилотку, сбившуюся на затылок, и отрапортовал, что связь имеется с двумя полками, третий, выброшенный северней, пока отрезан от управления дивизии.
– Противник? – отрывисто спросил Родимцев.
– Жмёт? – спросил комиссар и присел на камень, чтобы отдышаться. Глядя на спокойное, деловито будничное лицо Бельского, он удовлетворённо кивнул головой – комиссар в душе восхищался работягой Бельским, неизменно спокойным и добродушным. Шутя рассказывали, что однажды, когда немецкий танк въехал на штабной блиндаж и, елозя гусеницами, старался смять перекрытие, полупридавленный Бельский, светя ручным фонариком, поставил на карте с обстановкой аккуратный ромбик: «Танк противника на командном пункте дивизии».
«Вот бюрократ»,– шутили о нём.
И теперь, стоя по грудь в яме и отгибая рукой лист кровельного железа, он смотрел на Родимцева своими спокойными, неулыбающимися глазами совершенно так же, как неделю назад в кабинете, докладывая о наличном вещевом довольствии.
«Золотой вояка»,– с умилением подумал комиссар, слушая Бельского.
– Новый командный пункт оборудую в трубе,– сказал Бельский,– там почти в полный рост стоять можно. Вода по дну течёт, я велел сапёрам деревянный настил сделать. А главное, метров десять земли над головой – условия есть.
– Да, условия,– задумчиво повторил Родимцев, рассматривая план города, только что переданный ему Бельским,– на плане были помечены позиции, занятые дивизией.
Командные пункты полков разместились в двух-трёх десятках метров от берега. Командиры батальонов и рот, полковые пушки, батальонные и ротные миномёты расположились в ямах, в овраге, в развалинах домов, стоящих над обрывом. Тут же неподалёку разместились стрелковые подразделения.
Бойцы, не ленясь, рыли в каменистой почве окопы, ячейки, строили блиндажи и землянки – все чуяли опасность, наползавшую с запада.
Не надо было смотреть на план города – прямо с воды открывалось расположение двух стрелковых полков и огневых средств дивизии.
– Что ж, затеяли здесь долговременную оборону строить без меня? – и Родимцев показал рукой вокруг.
– Тут и проволочной связи не нужно,– сказал Бельский,– команду голосом можем передавать из штадива в полки, а из полков в батальоны и роты.
Он посмотрел на Родимцева и замолчал. Молодое лицо генерала было сердито, нахмурено; редко Бельский видел его таким.
– Кучно очень лепитесь к воде и друг к другу, чувствуется, что боитесь,– сказал он и, отойдя от ямы, стал прохаживаться по берегу.
Вдоль берега валялись каменные глыбы, обгорелые брёвна, листы кровельного железа.
Обрыв, ведущий к городу, был крутой и каменистый, множество тропинок вело вверх, где белели высокие городские дома с выбитыми стёклами.
Было довольно тихо, лишь изредка рвались мины да с воем и свистом, заставляя всех низко пригибаться, проносился над Волгой жёлто-серый «мессер», хрипя пулемётными очередями и нахально постукивая скорострельной пушчонкой.
Но чувство тревоги возникало не от привычных для многих выстрелов, по-настоящему жутко становилось в минуты тишины. Все люди в дивизии, от генерала до солдат, понимали, что они сейчас стоят на главной дороге немецкого наступления. Так тревожно и тихо бывает на рельсах – кажется, можешь и прилечь, и присесть, но знаешь, пройдёт время, и с грохотом налетит огромный и стремительный состав.
Вскоре подошёл комендант штаба и лихо отрапортовал, что оборудован новый командный пункт.
Родимцев всё с тем же нахмуренным, злобным выражением сказал ему:
– Почему в кубанке? На свадьбу в деревню приехали? Надеть пилотку!
Улыбка исчезла с широкого, молодого лица коменданта.
– Слушаюсь, товарищ генерал-майор,– сказал он.
Родимцев молча пошёл на новый командный пункт, сопровождаемый штабом.
Он поглядел на красноармейцев, несущих к окопам и блиндажам брёвна, доски, куски железа, и, покосившись на тяжело дышащего комиссара дивизии, насмешливо сказал:
– Видал? Как бобры, прямо на воде долговременную оборону строят.
Жерло трубы темнело в десяти метрах от берега.
– Ну вот и дома, кажется,– сказал комиссар.
Видимо, очень страшен был сталинградский берег в этот сияющий весёлый день, если, уходя от ясного неба, от солнца и прекрасной Волги в чёрную трубу, выложенную заплеснев[ев]шим камнем, в затхлую духоту, люди с облегчением вздыхали и выражение напряжённой суровости в их лицах сменялось успокоением.
Бойцы комендантской роты вносили в трубу столы и табуреты, лампы, ящики с документами, связисты налаживали провода телефонных аппаратов.
– Мировой у вас КП, товарищ генерал,– сказал немолодой связной, который ещё на Демиевке, в Киеве, передавал в батальоны приказы Родимцева.– Тут и для вас вроде особое помещение – вот на ящиках, и сено есть, отдохнуть, полежать.
Родимцев хмуро кивнул ему и ничего не ответил.
Он прошёлся по трубе, постучал пальцем по камню, прислушался к журчанию воды под ногами и, повернувшись к начальнику штаба, спросил:
– Зачем телефоны тянем? Голосом будем команду передавать, все рядом на пляже, в купальнях сидим.
Бельский видел, что командир дивизии недоволен, но так как спрашивать у начальника о причинах и поводах недовольства не полагалось, Бельский с почтительной грустью помолчал.
Комиссар дивизии, наблюдая хмурое и злое лицо Родимцева, и сам начал хмуриться.
Никто, пожалуй, в дивизии не знал столько о людской силе и людских слабостях, как комиссар Вавилов. Он знал, что десятки глаз пытливо смотрят на Родимцева. Он знал, что через штабных, связных, телефонистов, посыльных, адъютантов и вестовых в штабах полков и батальонов скоро будут передавать о генерале: «Всё ходит, не присел ни разу», «На всех сердится, даже Бельского обложил – нервничает, сильно нервничает!»
И думая об этом, комиссар дивизии сердился на Родимцева: надо было помнить, что в необычных, тяжёлых условиях Сталинграда, в штабах полков и батальонов начнут переглядываться, шёпотом говорить: «Ну ясно, дело худо, нет, уж отсюда не выберемся». А ведь Родимцев знал о том, что именно так будут говорить. Не раз комиссар восхищался его умением усмехнуться под тревожными взглядами и, слушая донесение – «Немецкие танки ползут к командному пункту»,– спокойно проговорить: «Выкатить гаубицы для стрельбы прямой наводкой, а пока давай обед кончать!»
Когда наладили связь, Родимцев позвонил командарму и доложил о переправе дивизии.
Командарм сказал ему:
– Имейте в виду, передышки после марша не будет, надо наступать.
– Есть, товарищ командующий,– ответил Родимцев и подумал: «Какая уж тут передышка».
Родимцев вышел на воздух. Он присел на камень, закурил, поглядел на далёкий левый берег, задумался.
На душе у него было тяжело и спокойно – знакомое ему чувство, приходившее в самые трудные часы войны.
В солдатской пилотке, с накинутым на плечи зелёным ватником, сидел он поодаль от общей суеты человеческого муравейника.
Он казался значительно моложе своих тридцати шести лет, и посторонний, поглядев на худощавого, светловолосого военного с юношескими чертами лица, не подумал бы, что этот кареглазый, миловидный человек, рассеянно и грустно глядящий вокруг себя, и есть командир дивизии, первой высадившейся в осаждённом и наполовину занятом немцами Сталинграде.
За те часы, что Родимцев был оторван от дивизии, жизнь тысяч людей, подобно воде, ищущей удобного и естественного русла, уже пошла своим чередом.
Люди, где бы они ни находились – на узловой станции, в ожидании пересадки, на льдине, плывущей по Северному океану, и даже на войне,– всегда стараются поудобней улечься, усесться, потеплей укрыться.
Это естественное стремление всякого человека. Часто на войне это естественное стремление не противоречит целям боя. Солдаты выкапывают ямы и рвы, чтобы укрыть свои тела от стальных осколков, и стреляют по противнику. Но иногда инстинкт сохранения жизни побеждает все остальные помыслы в бою.
Сидя на камне, Родимцев равнодушно, мельком просматривал донесения полков об успешном строительстве обороны на берегу.
Он видел, что все эти меры внешне были как будто совершенно разумны с точки зрения самосохранения дивизии, самосохранения полков и батальонов. Но вот оказалось, даже умница Бельский не мыслит, что в этот час речь идёт не об обороне дивизии, расположившейся у самой волжской воды.
– Бельский! – позвал Родимцев.– Погляди-ка, меня тут не было, и вы затеяли на берегу оборону строить. Давай всё же подумаем…– и он помолчал, приглашая Бельского подумать.– Что мы имеем? Один полк от нас оторван, связь с ним ерундовая. Сидим мы тут в пяти метрах от воды, начнём обороняться, что будет? А? Нас всех, как кутят, немцы в Волге утопят. Обмолотят миномётами и утопят. Вы знаете, какие у них силы?
– Что ж делать, товарищ генерал? Какое вы принимаете решение? – с тихим спокойствием спросил Бельский.
– Что делать? – задумчиво спросил Родимцев, на мгновение поддаваясь спокойствию Бельского, и тут же громко и раздельно проговорил: – Наступать! Штурмовать! Врываться в город! Вот что надо делать. У нас одно преимущество – внезапность, а у них преимуществ сто, да ещё сто.
– Правильно,– сказал комиссар дивизии, и ему показалось, что именно об этом он думал всё время,– правильно, не ямки копать нас сюда прислали.
Родимцев посмотрел на часы.
– Через два часа я доложу командарму, что готов наступать… Вызовите ко мне командиров полков. Я нацелю их на новую задачу: с рассветом наступать! Разведданные у вас слабенькие очень. Немедленно поставьте задачу дивизионной разведке. Свяжитесь с разведотделом армии, выжмите все данные о противнике, уточните его передний край, расположение огневых средств. Проверьте связь с огневыми в Заволжье. Готовьте своих людей наступать, а не обороняться. План города вручить всем командирам и комиссарам. Они через несколько часов будут воевать на этих улицах. Действуйте.
Говорил он негромко, но властно, точно легонько толкая Бельского в грудь.
Вавилов крикнул своему ординарцу:
– Немедленно вызвать ко мне комиссаров полков!
Командир и комиссар переглянулись и одновременно улыбнулись друг другу.
– В эту пору мы обычно после обеда в степь гулять ходили,– сказал Родимцев.
Поток человеческих действий зарябил, заволновался. Родимцев положил первый камень плотины, чтобы по-новому заставить работать духовную и физическую силу людей. Этот человек, ещё несколько минут назад сидевший на камне, отчуждённый от общей суеты и работы, со всё нарастающей быстротой перехватывал людей. Вскоре давление его воли чувствовали не только в штабе, не только командиры полков и батальонов – оно сказалось во взводах, его ощутили красноармейцы. Рытьё окопов и блиндажей на берегу уже не казалось самым спешным и важным делом.
Всё чаще в полках и батальонах говорили: «генерал отменил», «генерал не велел», «генерал приказал», «первый одобрил», «первый торопит», «первый сейчас проверять будет».
А среди красноармейцев уже шёл свой разговор – по десяткам признаков стало ясно, что произошло нечто новое, совершенно иное, не то, что было час назад.
– Шабаш, откладывай лопату, старшина дополнительно патроны выдаёт.
– А бутылки с горючкой вам выдавали? Ещё по две гранаты дают. А пушки на откос выкатывают…
– Родимцев приехал, наступать на город будет.
– Нашего майора, связные говорят, позвал: «Ты что думаешь, я тебя в Сталинград привёл ямки копать?»
– В первом взводе бойцам по сто граммов водки раздают и шоколаду по две плитки.
– Да, брат, будет нам шоколад.
– По пятьдесят патронов дополнительно выдали.
– В темноте, наверное, пойдём, заблудим ещё тут, ох, страшно тут ночью.
По вызову комиссара дивизии первым явился комиссар полка Колушкин – в довоенное время известный в Сталинграде комсомольский и партийный работник.
Ему хотелось рассказать комиссару дивизии о том, что он ходил на развалины дома, где жил когда-то, щупал рукой тёплые от пожара стены и в пустой коробке дома нашёл куски штукатурки, покрытой голубой краской, которой перед майским праздником в 1940 году отделал одну из комнат в своей ныне разрушенной квартире. Но комиссар дивизии был нахмурен и озабочен.
Вскоре пришли ещё один старший батальонный комиссар и три батальонных.
– Берите блокноты, вот вам задача,– сказал комиссар дивизии,– нацеливайте политсостав на политработу в наступательном бою.
И он стал диктовать пункт за пунктом.
– А как с планом лекций? – спросил один из писавших.
– Отменим. Живая короткая беседа! Оборона Царицына – оборона Сталинграда, обобщение боевого опыта. Знакомьте с планом города.– И, обратившись к ординарцу, сказал: – Теперь комиссара тыла и редактора мне вызови.
Вскоре в штабах полков и батальонов, на батареях и в миномётных ротах, в отдельном сапёрном батальоне забелели блокноты старших и младших политруков; агитаторы пошли в роты и в отделения проводить беседы.
В сумерки комдив в сопровождении двух автоматчиков пошёл берегом, вдоль самой воды, на доклад к командующему.
Было тихо, лишь изредка слышались одиночные винтовочные выстрелы, должно быть, боевое охранение старалось рассеять вечернюю жуть, заглушить поскрипывание жести и шорох обваливающихся камней.
Вернулся Родимцев через полтора часа, уже в темноте, с подписанным приказом о наступлении.
Наступил час тишины. Ночь встала над Волгой в дивном богатстве своём, в синеве и мягком плеске волны, в прохладе и тепле многоструйного ветра, несущего то жар степи, то мёртвую духоту улиц, то живое, сырое дыхание реки.
Миллионы звёзд смотрели на город, на реку, слушали журчание воды в прибрежных камнях, слушали шёпот, покряхтывание, негромкие вздохи людей.
Работники штаба вышли из трубы, глядели то на реку, то на небо, то на силуэты командира дивизии, комиссара и начальника штаба, сидевших у воды на полузасыпанном песком бревне.
Всем было тревожно, и все думали об одном и том же, поглядывая на широкую водную преграду, вглядываясь в ту сторону, где едва темнело Заволжье.
Командир дивизии вынул папиросу, закурил, затянулся несколько раз.
Начальник штаба негромко спросил:
– Как, товарищ генерал, наш новый командующий?
Видимо, Родимцев не расслышал вопроса, и Бельский не стал повторять его.
Родимцев ещё несколько раз затянулся, бросил папиросу в воду.
Вавилов негромко проговорил:
– Вот и новоселье.
Родимцев, видимо думая о своём, сказал:
– Да, вот именно. Так вот и живём.
Казалось, каждый из них говорил о своём, не отвечая собеседнику, но это было не так: они понимали настроение и ход мыслей друг друга.
Все они начали войну в июне 1941 года и вместе пережили столько тяжёлого, так часто видели смерть, столько холодного осеннего дождя и горячей июльской пыли, зимних метелей выпало на их долю, столько было говорено и рассказано, что они с первого слова, иногда с полуслова, а иногда и без слов понимали друг друга.
Родимцев молчал и вдруг сказал, отвечая на вопрос Бельского:
– Начальство есть начальство. Или оттого, что немец раздразнил, пикировал на него весь день, но, видать,– характер есть.
Они долго слушали тишину в предчувствии, что больше тишины в этом городе им не слышать.
По Волге томительно медленно скользил какой-то тёмный предмет, и нельзя было понять, лодка это без вёсел, раздутый труп лошади или обломок взорвавшейся баржи.
А за спиной молчал сожжённый город, и люди, глядевшие на Волгу, вдруг оглядывались, точно ловя на себе давящий, тяжёлый взгляд, наблюдающий за ними из тьмы.
25
Вечером командарм уже знал о подробностях переправы. В двадцать два часа ему представился Родимцев, и командарм отдал приказ о наступлении. В полночь он принял начальника особого отдела и председателя армейского трибунала, доложивших дела командиров, самовольно переправивших свои штабы на Зайцевский и Сарпинский острова. Командарм тяжело задышал и, взяв карандаш, пододвинул к себе бумаги.
– Всё,– сказал он,– можете быть свободны.
После он долго ходил по блиндажу. Лицо его потемнело, тяжёлые брови насупились, взор был угрюм. Он сел на стул, взъерошил волосы и, выпятив нижнюю губу, стал пристально разглядывать карандаш, которым только что подписал бумаги, принесённые трибунальцем и особистом; вздохнул и снова заходил по блиндажу, расстегнул ворот, ощупал пальцами шею, провёл ладонью по груди и по затылку. В прокуренном блиндаже нечем было дышать.
Командарм прошёл к выходу, по штольне, где спал его адъютант.
Лейтенант лежал, полуприкрытый шинелью, сползшей до пола. Командарм посветил фонариком – бледное детское лицо с полуоткрытыми губами казалось болезненным.
Генерал поднял шинель и прикрыл худые плечи спящего.
– Мама, мама, мама,– сдавленным голосом позвал спящий.
Генерал всхлипнул и, тяжело ступая, поспешно вышел из блиндажа.
26
В предрассветной мгле неясно мелькали тени людей, позвякивало оружие – полки тринадцатой дивизии, поднятые по тревоге, готовились к выступлению. Политруки негромко окликали людей, сзывали на короткую беседу, светя электрическими фонариками, указывали дорогу.
Над откосом, на грудах кирпича сидели красноармейцы, слушали комиссара полка Колушкина. Он говорил негромко, и сидевшим в задних рядах приходилось напрягать слух, чтобы расслышать. Это собрание на волжском откосе, среди развалин сталинградских зданий, при слабом свете едва наметившейся на востоке светлой полоски зари, вещавшей приход жестокого дня, было каким-то особым, будоражащим душу.
Колушкин не стал говорить по плану, который наметил себе заранее, а начал рассказывать красноармейцам о своей жизни в Сталинграде, о том, как работал на стройке завода, рассказал, как перед войной ему дали квартиру неподалёку от того места, где он сейчас сидит на обгоревшем бревне, рассказал, как болела его старуха мать, как она просила, чтобы постель её поставили у окна, из которого видна Волга… Красноармейцы слушали в молчании, и какое-то удивительное чувство близости, родства установилось между людьми, сидевшими среди каменных развалин.
Когда Колушкин кончил говорить, он вдруг различил массивную фигуру комиссара дивизии, прислонившегося к выступу кирпичной стены.
«Ох,– с тревогой подумал Колушкин,– чего я наплёл такого, всё не на тему… вот он, придира, мне даст, разве это политработа в наступлении?»
Комиссар дивизии пожал ему руку и проговорил:
– Спасибо, товарищ Колушкин, хорошее слово сказал.
27
Когда германская ставка сообщила по радио, что Сталинград занят немецкими войсками и сопротивление Красной Армии продолжается лишь в районе заводов, немцы сами были убеждены в полной объективности этого сообщения.
Вся центральная административная часть города, её площади, улицы, вокзал, театр, банк, школы, центральный универсальный магазин, здание обкома партии, горсовет, редакция газеты и сотни полуразрушенных жилых многоэтажных зданий, собственно и составляющих новый город, находились в руках немцев. В этой части города советские войска занимали лишь узкую полосу набережной.
По мнению немецкого командования, сопротивление красных на северных заводах, а на юге в предместье Бекетовке, не имело никакой перспективы.
Линия советской обороны была рассечена и нарушена, центр отъединён от севера и юга, взаимодействие армий представлялось немыслимым, коммуникации были полупарализованы.
Убеждённость в победном решении сталинградской задачи была у всех немецких офицеров и солдат; никто не предполагал закреплять захваченное, настолько ясной казалась прочность завоевания. Многие штабные немцы считали, что уход Красной Армии из Сталинграда за Волгу – вопрос дней, даже часов.
Поэтому одной из причин успеха первого наступления дивизии Родимцева, накануне переправившейся из Красной Слободы в Сталинград, была внезапность. Немецкое командование не ждало этого наступления.



























