444 000 произведений, 109 000 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Гроссман » За правое дело ; Жизнь и судьба » Текст книги (страница 41)
За правое дело ; Жизнь и судьба
  • Текст добавлен: 9 октября 2016, 23:22

Текст книги "За правое дело ; Жизнь и судьба"


Автор книги: Василий Гроссман


Жанр:

   

Военная проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 41 (всего у книги 106 страниц) [доступный отрывок для чтения: 43 страниц]

– Ну, давай, что ли, Резчиков, расскажи чего-нибудь.

– Раньше закурить дайте!

– Ты сперва расскажи, а то знаешь, как солдат говорил: дайте, мамаша, напиться, бо так есть хочется, что даже ночевать негде.

Но Резчиков вдруг сказал:

– Эх, ребята, не время теперь рассказы рассказывать. Помяните одно моё слово: отобьём! Вот увидите, наша возьмёт! Мы ещё с вами блины печь будем!

– Так, ясно,– сказал серьёзный голос,– нам блинов не есть. Давай хоть поспим, гляди, что делают.

И все посмотрели в сторону Сталинграда. Там во всё небо стоял тяжёлый, мохнатый дым. Огонь и заходящее солнце окрасили его в красный цвет.

– Это кровь наша,– сказал Вавилов.

15

Холодный предутренний ветер шевелил траву, поднимая облака пыли на дороге. Степные птицы ещё спали, нахохлившись от рассветной прохлады, непривычной после душного дня и тёплой ночи…

Небо на востоке стало светло-серое, и нельзя было понять – то ли всходит солнце, то ли закатывается луна. Слабый свет казался жёстким, холодным, идущим от железа,– то не был ещё свет солнца, а лишь отражение света от облаков, и потому он походил на мёртвый свет луны.

Всё в степи в эту пору было недобрым. Дорога лежала серая, неприветливая, и казалось, никогда не шли ею босые ножки детей, не скрипели мирные крестьянские телеги, никогда не ездили по ней люди на свадьбы и на весёлые воскресные базары, а лишь гремели пушки да грузовики с ящиками снарядов. Телеграфные столбы и стога сена почти не отбрасывали тени в этом рассеянном свете и стояли, как будто очерченные твёрдым резким карандашом.

Цвета терялись, не было ни пыльной и бурой зелени травы, ни пожелтелости и зелени сена, ни неясной, мутной голубизны речной воды, а лишь тёмное и светлое, как бывает во мгле, когда чёрные предметы видимы лишь оттого, что они чернее ночи. Особо выглядели в этот час лица людей: бледные, с обострившимися носами, с тёмными глазами.

Проснувшиеся курили, перематывали портянки.

Сквозь улегшуюся усталость проступала тревога, предчувствие скорого боя. Это предчувствие не только томит душу, но холодным комом то зашевелится в груди, то жаром дохнёт в лицо.

К отдыхающим, бесшумно ступая, подошла высокая женщина с узкими плечами и худым лицом, поставила на землю плетёную корзинку.

– Угощайтесь, ребята,– сказала она и стала раздавать красноармейцам помидоры.

Никто не благодарил её, никто не удивлялся, откуда она появилась среди степи, все молча брали помидоры, словно получали продукты по аттестату на продпункте.

Женщина стояла и тоже молчала, смотрела, как красноармейцы едят помидоры.

Подошёл Ковалёв и сказал, пошарив рукой в корзине:

– Всё разобрали мои орлы.

– Тут моя изба недалеко, её за холмиком не видать, пойдём – ещё помидоров принесёшь,– сказала женщина.

Ковалёв усмехнулся простоте женщины, не понимавшей, что лейтенант не может ходить с корзиной помидоров, и крикнул Вавилову:

– Товарищ боец, пойдите с гражданкой.

Идя рядом с женщиной, касаясь плечом её плеча, Вавилов разволновался и расстроился – вспомнилась ему последняя ночь, проведённая дома, вспомнилась Марья, провожавшая его в таких же предрассветных сумерках. Женщине было лет сорок – сорок пять, она и ростом, и походкой, и даже голосом напоминала Вавилову жену.

Женщина негромко говорила ему:

– Вчера прилетел немецкий самолёт, а у меня в избе легкораненые бойцы стояли, он, как копьё, пошёл вниз, прямо на мою избу, тут его и бить, а бойцы в бурьян полегли. А я стою посреди двора и кричу им: «Вылазьте, я его сейчас кочергой собью».

– Что ж ты нас кормишь? – спросил Вавилов.– Видишь, как мы воевали, довели немца до самой Волги, прямо к тебе домой. Таких вояк кормить не нужно, таких вояк этой самой кочергой гнать.

А когда они вошли в тёплый и душный сумрак избы и с дощатых нар приподнялась светлая детская голова, Вавилов почувствовал, как дрогнуло сердце от волнения – таким родным, близким показались ему и запах, и тепло, и печь, и стол, и лавка у окна, и полати, и светлая голова ребёнка, и лицо женщины, глядевшей ему в глаза.

Он заметил вышибленную доску в нижней части двери и спросил:

– А хозяин где?

Мальчик таинственным шёпотом ответил:

– Не нужно спрашивать, не расстраивайте маму.

Женщина спокойно проговорила:

– Отвоевался, он в феврале убит под Москвой… Тут немца пленного недавно вели, я спрашиваю: «Когда пошёл воевать?» – «В январе…» – «Ну, значит, ты моего мужа убил»,– замахнулась я, а часовой не пускает… «Пусти,– говорю,– я его двину», а часовой: «Закона такого нет…» – «Пусти, я его двину без закона». Не пустил…

– Топор у тебя есть? – спросил Вавилов.

– Есть.

– Дай-ка его, я тут хоть тебе доску в двери забью, а то выдует тебя зимой.

Его цепкий глаз заметил лежавшую под стеной доску. Он взял топор, и всё, что было в топоре схожего с его собственным топором, вызвало в нём печаль. И всё, что оказалось несхожего – топор у женщины был куда легче, а топорище тоньше и длиннее,– тоже вызвало в нём печаль, вновь напомнило, как далеко до его дома.

И она, поняв его мысль, сказала:

– Ничего, будешь ещё дома.

– О-о,– ответил он,– от дому до фронта близко, а от фронта домой далеко.

Вавилов стал обтёсывать доску.

– Гвоздей у меня нет.

– А мы без гвоздя,– ответил он,– приладим на шипе.

Он работал, а она накладывала в корзину помидоры и говорила:

– Я рассчитываю, мы с Серёжей тут до зимы проживём. Зимой Волга замёрзнет, и если немец на нашу луговую сторону перейдёт, мы с Серёжей бросим всё, в Казахстан уйдём… У меня в жизни он один теперь. При советской власти он у меня в большие люди выйдет, а при немцах ему пастухом умирать.

Так же говорила Вавилову и Марья, и другие матери в деревне.

Ему показалось, что за спиной слышны шаги лейтенанта, и он отложил топор, распрямился. В этой запретности труда было нечто тяжёлое, нехорошее, оскорбительное.

«Вот немец до чего довёл, полный переворот жизни»,– подумал он и, оглянувшись, снова взялся за топор.

Когда он шёл назад, чувство волнения не оставляло его, он подошёл к начавшим строиться бойцам, лейтенант спросил его:

– Вы что там, заснули?

Марченко похабно пошутил, но никто не поддержал его шутки.

Вскоре дана была команда к маршу. В это время подъехал конный, помощник начальника штаба полка, весь увешанный сумками и планшетами, и стал выговаривать лейтенанту:

– Кто вам велел отдыхи устраивать? Не дотянули всего восемнадцать километров!

– Мне командир батальона приказал,– ответил Ковалёв.

Он хотел было сказать, что люди устали, но постеснялся: заподозрят его в мальчишеском слабодушии.

– Вот доложу подполковнику,– он вам жизни даст. Расселись тут, теперь догоняй. Чтобы в десять ноль-ноль прибыл без опоздания.

Покричав немного, всадник заговорил самым мирным образом. Он был старый приятель Ковалёва; рассказал, что ночевали хорошо, все спали в избах, на ужин ели яичницу с салом, только разбудили его рано – в два часа ночи комдив приказал подогнать отстающих.

Дружелюбно и насмешливо глядя на Ковалёва, он сказал:

– Зашёл к Филяшкину уточнить твой пункт, а у него, знаешь, кто ночевал? – санинструктор Лена…

Ковалёв пожал плечами.

А над степью опять встала пыль. То там, то здесь поднимались серые и жёлтые облачка, вскоре слились они в пелену, соединились вместе, заволокли огромное пространство, как будто новый пожар из Заволжья шёл навстречу сталинградскому пожару.

Земля, пропитанная солью, была жёсткой и сухой, и чугунное солнце в небе палило огнём, поднятая недобрым, сухим ветром пыль била в глаза.

Вавилов оглянулся на своих товарищей, на степь, на дым в небе и вслух, как бы подводя итог, сказал самому себе:

– Нет, всё равно мы его завернём.

Над сгоревшим городом белела пелена дыма, и этот дым соединился в небе над Волгой с пылью, поднятой в Заволжье.

К десяти часам утра рота Ковалёва подходила к дощатому городку – Средней Ахтубе.

Давно уж вся вода из фляг и бутылок была выпита. Предполагавшийся маршрут внезапно изменили – дивизию двинули к Волге.

Мимо уплотнившихся колонн пехоты промчались два легковых автомобиля, мелькнули нахмуренные лица командиров, рядом с водителем на шедшей впереди «эмке» сидел молодой генерал.

Проезжая мимо колонн, он всё время держал руку у околышка фуражки, приветствуя красноармейцев.

Вскоре промчался на мотоцикле связной в синем комбинезоне, с болтавшимися ушами кожаного шлема. Проехал на тарантасе командир батальона и крикнул лейтенанту:

– Ковалёв, следуй по новому маршруту форсированным маршем!

И словно по рядам прошёл ветер – ветер предчувствия.

Часто люди дивятся, как это солдаты умеют правильно и точно узнавать новости войны. Ведь не к солдатам, а к командиру дивизии генералу Родимцеву подъехал на броневике офицер связи с запечатанным пакетом – боевым приказом командующего фронтом: дивизии форсированным маршем двинуться по маршруту Средняя Ахтуба – хутор Бурковский, выйти к Волге в районе Красная Слобода и немедля приступить к переправе в Сталинград.

А красноармейцы уже знали, что ночью немцы прорвались с окраин города к центру, что в двух местах они вышли к Волге, что пушки немцев бьют через Волгу и обстреливают ту самую Красную Слободу, откуда должна происходить переправа.

Десять тысяч солдат идут по дороге. Они не пропустят мимо себя ничего. Они успеют спросить и женщин с узлами, идущих от Волги, и сталинградского рабочего, толкающего по песчаной дороге тележку, на которой среди узлов сидит раненый мальчик с перевязанной головой, и штабного связного, остановившегося на обочине наладить забарахливший мотор мотоцикла, и раненых с палочками, идущих от Волги, с шинелями внакидку, и детей, стоящих у дороги. Они уже всё успели заметить и рассмотреть: какое лицо было у генерала, мелькнувшего среди пыли на быстрой машине, и в какую сторону тянут связисты штабную шестовку, и куда свернул известный им грузовик с ящиками фруктовой воды и десятью курами в клетке, и в какую сторону пикируют немецкие самолёты, разворачивающиеся высоко в воздухе, и какими бомбами немец бомбил этой ночью дорогу, и по какой причине сжёг немец машину (видимо, включил водитель фары, чтобы проехать по разбитому мостику), и какой глубины колея, идущая к Волге, и насколько глубже колея, идущая от Волги. Чего ж удивляться, что солдаты всё знают, когда они хотят что-либо узнать.

– Шире шаг! – кричали командиры, и на их лица легла та же тревога, что на лица солдат. И странно: казалось, легче стало шагать, не так болели плечи, не так резал стёртую ногу проклятый, ссохшийся в степи ботинок.

Гвардейская дивизия генерал-майора Родимцева стремительно двигалась к Сталинграду.

Дивизия получила первоначальный приказ выйти к берегу Волги намного южнее Сталинграда. Но так как в последние часы обстановка в самом городе резко ухудшилась, Родимцев получил новый приказ – не теряя ни минуты, изменить направление движения и прибыть в Красную Слободу, что напротив Сталинграда.

В штабе Родимцева были раздосадованы новым приказом – уже дважды дивизии меняли маршрут.

Никто из командиров и рядовых не знал, что этот новый марш назавтра приведёт гвардейскую дивизию на улицы города, с которым людская молва навеки свяжет её имя.

16

Штаб фронта ушёл на левый берег Волги и разместился в деревушке Ямы, в восьми километрах от Сталинграда.

Немецкие тяжёлые миномёты достигали до Ям, и все отделы штаба находились под постоянным беспокоящим огнём противника. В таком расположении штаба не имелось, казалось, никакого смысла.

Действительно, раз командующий фронтом принял решение сняться из Сталинграда и переправиться на левый берег, было уже безразлично – расположится ли штаб в восьми или двадцати километрах от Волги. Неудобств от столь близкого размещения штаба имелось множество. Из-за обстрелов часто нарушалась связь. Самые спокойные и трудолюбивые сотрудники штаба много времени тратили на разговоры – когда, где, кого ранило, как и когда разорвался снаряд, куда влепило осколок.

Часть сотрудников искала в этих рассказах смешного: повар управлял штабной кухней на расстоянии и заправлял еду, сидя в щели, официантка при свисте снаряда вздрогнула и вылила на майора тарелку супа, воинственный полковник всё время доказывал, что его отдел должен находиться при первом эшелоне, теперь начал доказывать, что его отдел должен находиться во втором эшелоне.

Другие охали, говорили о ненужности пребывания штаба под огнём.

И всё же в этом размещении в деревне Ямы большого военного учреждения, с отделами, подотделами, отделениями, машинистками, писарями, топографами, стенографистками, интендантами, официантками, вестовыми, секретарями,– во всём этом был свой смысл и своя логика.

Из всех блиндажей в Ямах были видны дымящиеся пожарища Сталинграда, ведь штаб ушёл на левый берег для того, чтобы лучше организовать защиту города, а не для того, чтобы отступать. Опасность от снарядов и мин в Ямах была не меньше, чем в Сталинграде.

Командиры и комиссары дивизий приезжали в штаб, делали свои дела, возвращались на правый берег, их спрашивали товарищи – начальники штабов, комиссары полков, командиры батальонов, спрашивали с усмешечкой, с которой всегда фронтовой народ, стоящий ближе к смерти, говорит и думает о народе, стоящем дальше от смерти:

– Ну, как там штаб фронта на левом берегу, культурно устроился, отдышались после Сталинграда?

А приехавшие из штаба отвечали:

– Ну, брат ты мой, какой чёрт, пока я от оперативного до АХО добежал, четыре мины немец положил. А город весь как на ладони оттуда виден…

Думали ли обо всём этом люди, принимавшие решение о перемещении штаба в Ямы, а перед тем державшие его в Сталинграде до самой последней возможности?

Люди приняли это решение потому, что всем сердцем не хотели уходить на левый берег, приняли его от желания доказать самим себе своё равнодушие к опасности в эти роковые часы и дни.

17

Подполковник Даренский приехал в штаб Юго-Восточного фронта в деревню Ямы.

Почти все его бывшие сослуживцы по Юго-Западному фронту находились не здесь, а в деревне Ольховка на правом берегу Волги, северней Сталинграда,– там создавался новый фронт – Сталинградский.

Повсюду люди были новые, и лишь к вечеру Даренский встретил подполковника – сослуживца по оперативному отделу Юго-Западного фронта; тот ему рассказал, что обоими фронтами пока командует Ерёменко {117} , но уже известно, что Ерёменко станет командовать одним Юго-Восточным; этот фронт объединяет армии Шумилова и Чуйкова, непосредственно прикрывающие Сталинград, и армии, расположенные в степном и межозёрном районе от Сталинграда до Астрахани. На фронт, расположенный севернее Сталинграда, едет новый командующий, будто бы Рокоссовский {118} , тот, что зимой 1941 года командовал под Москвой армией.

О положении на фронте он не стал рассказывать, а только махнул рукой и сказал:

– Плохо, совсем плохо…

Подполковнику не нравилось на новом фронте, и он жалел, что ему не удалось перейти в штаб, стоявший северо-западнее Сталинграда.

– Там хотя бы в Камышин можно съездить, а при удаче и в Саратов, а тут, в Заволжье, верблюды да колючки. И люди здесь мне не нравятся, какие-то они… да вы сами увидите, там я всех знал и меня знали…

Даренский спросил, там ли Новиков, и подполковник ответил:

– Как будто нет, в Москву отозвали,– и, подмигнув, добавил: – Быков зато там…

Он спросил Даренского, есть ли у него квартира, и обещал его устроить в избе, где разместились офицеры связи. В избах жили, кто пониже званием и должностью, а в землянках – те, кто поважней. В избе офицеров связи Даренский провёл первую ночь, в ней и остался жить, ожидая назначения.

Офицеры связи (старший из них был в звании майора, остальные лейтенанты и младшие лейтенанты) вели однообразную жизнь. Они вообще-то были ребята хорошие и относились к Даренскому с почтительностью и фронтовым гостеприимством: уступили ему лучшую постель, в первый вечер принесли ему кипятку.

Впоследствии, случайно просматривая список офицеров связи, выбывших из оперативного отдела, Даренский заметил, что многие его тогдашние соночлежники были убиты при исполнении служебного долга. Но в те дни Даренский постоянно злился на офицеров связи.

Один из них мог после работы спать четырнадцать часов подряд. Со спутанными волосами, он изредка шёл на двор, возвращался и вновь ложился на постель. Остальные в часы отдыха играли в подкидного и грохотали ненавистными Даренскому костяшками домино. А когда за кем-нибудь из офицеров прибегал связной, причём речь шла о смертельно опасной поездке в горящий город, вызванный, уходя, наказывал получить на него продукты и выходил с таким лицом, словно идёт не на смерть, а по обычному, пустому делу.

Товарищи, не прерывая игру, пока он натягивал сапоги, надевал портупею и, наконец, шёл к двери, продолжали своё:

– Трефонку не любишь, сейчас получишь трефоночку… у меня полный отбой в вальтах… а винёвого тузика не хочешь?

Даренскому казалось, что они живут, как пассажиры в поезде дальнего следования: погаснет свет, все сидят, вздыхают, потом спят. Зажёгся свет – садятся на койку, раскроют чемоданчики, просматривают имущество: один потрогает лезвие бритвы, второй поточит карманный нож, опять сыграют в подкидного или в морского козла. Они внимательно читали газеты, подолгу и молча, но Даренского сердила их манера называть большие очерки «заметками», а трёхколонные сочинения в пол газетной полосы – «статейками».

О своей работе они почти не говорили, а ведь каждое путешествие в Сталинград под обстрелом через ночную Волгу, вероятно, было полно раздирающих душу переживаний.

Даренский спрашивал:

– Как съездили?

Ему кратко отвечали:

– Хреново, бьёт всё время.

Когда к офицерам связи приходили свободные от дежурства приятели, разговор у них шёл примерно такой:

– Здорово, ну как?

– Ничего, полковник в командировку сегодня поехал, ты зайди в АХО, там жилеты меховые привезли, в первую очередь, сказал майор, оперативному давать будут.

– А насчет дополнительного пайка ничего не слышно?

– Вроде ничего, со второго эшелона ещё не привезли.

Один из офицеров связи, Савинов, красивый, плечистый лейтенант, любил рассказывать о том, как хорошо живут строевые командиры рот, отдельных стрелковых, танковых, сапёрных батальонов.

– К награждению представляют сразу же после боя – и тут же ордена выдаёт командир дивизии или командарм, а у нас пока представят к звёздочке, да пройдёт через фронтовой наградной отдел, да подпишет командующий, да член Военного совета… На передовой у тебя и парикмахер свой, и повар сготовит, чего захочешь, хочешь студень, хочешь печёночку зажарит, и портной тебе пошьёт френч по мерке, и жалованье гвардейское, будь здоров, не то, что наше…

Но Савинову почему-то никогда не приходило в голову, что все эти мнимые и действительные преимущества командиров переднего края связаны с величайшим сверхнапряжением сил, страданиями от холода, жары, огромными переходами, кровью, ранами, смертью…

Даренского сердило, что офицеры связи мало говорят о женщинах, а если говорят, то скучно, обыденно. Сам Даренский всегда готов был удивляться, восхищаться женщинами, осуждать их легкомыслие и коварство. Как все истинно женолюбивые люди, он мог увлечься самой серенькой, некрасивой и неинтересной девушкой, все женщины казались ему хороши, в присутствии любой женщины он становился оживлённым, острил.

Ему казалось, что в мужской компании нет интересней разговора, чем разговор о женщинах…

Несмотря на подавленное настроение, он уже два раза ходил на узел связи полюбоваться милыми личиками бодисток, телефонисток, приёмщиц корреспонденции… А красавец Савинов добудет из чемоданчика коробку рыбных консервов, долго повертит в руках, потом вздохнёт, откроет её карманным ножиком и тем же ножом, как гарпуном, вылавливает кусочки рыбы, съест всё содержимое банки, вожмёт зазубренную крышечку, скажет: «Так, порядок», постелит газетку под сапоги и ляжет на койку.

Даренский понимал, что раздражение его против офицеров связи несправедливо. Ведь он их видит лишь в часы отдыха после смертельно опасной работы. А главное, у него самого было плохо на душе, волнение и жажда деятельности вдруг сменились тоской и безразличием.

Разговор с начальником отдела кадров штаба фронта сильно расстроил его. Это был рыжеватый, плотный полковник с медленной, певучей украинской речью, внимательным взглядом небольших, с рыжими искорками, глаз.

Разговаривая, он бережно перекладывал листы лежавшего перед ним дела, разглядывал пронумерованные, украшенные красными и синими пометками листы. Казалось, он ищет оценку сидящего тут же, в двух шагах от него, человека не в напряжённых, живых его глазах, не во взволнованной речи, а в отстуканных на машинке или писанных спокойным писарским почерком строках послужного списка, характеристик, биографических и прочих справок, опросников.

Слушая Даренского и поглядывая в дело, он вдруг то покачивал головой, то слегка поднимал бровь, то глаз его чуть-чуть задумчиво прищуривался.

Даренский, видя это выражение полковничьего лица, волновался, старался угадать, какой страницей его служебной жизни вызвано сомнение и недоумение начальника отдела кадров.

Начальник отдела кадров задавал ему вопросы, все те вопросы, какие обычно задают начальники отделов кадров.

Отвечая, Даренский волновался и сердился; он хотел объяснить полковнику, что ведь дело совсем не в том, почему он не был допущен, и не в том, почему он был отчислен и не зачислен, и почему недостаточно отражено то или иное служебное обстоятельство, и почему об этом он указал там-то, но не указал там-то.

Даренскому казалось, что всё это не имеет отношения к самому важному, что решает оценку человека. Почему полковник не интересуется его душевным состоянием, его желанием отдать все силы работе?

Было похоже, что ему предложат работу в управлении тыла, где-нибудь во втором эшелоне, а его любимую штабную оперативную работу ему не доверят.

Начальник отдела кадров спросил:

– А где жена ваша, здесь это не отражено? – и он постучал пальцем по бумаге.

– Ведь мы, собственно, разошлись перед войной. Когда со мной была эта неприятность. Собственно, тогда у нас и разладились отношения,– он усмехнулся,– не по моей, конечно, инициативе.

Этот разговор мирного времени происходил в блиндаже начальника отдела кадров под грохот разрывов, гул дальнобойных пушек, цоканье зениток на берегу и тяжёлые глухие удары авиабомб.

Когда начальник отдела кадров спросил, в каком году был вновь аттестован Даренский, где-то поблизости крякнуло так сильно, что оба собеседника невольно пригнулись и посмотрели на потолок – не рухнет ли сейчас на них земля и дубовые брёвна; но потолок не рухнул, и они продолжали беседу.

– Придётся вам обождать,– сказал начальник отдела кадров.

– Что так? – спросил Даренский.

– Да кое-что уточнить надо тут.

– Что ж, подождём,– сказал Даренский,– только об одном прошу, не давать мне назначения во второй эшелон, я оператор. И уж очень прошу вас не затягивать с назначением.

– Учтём, учтём,– сказал начальник, но голос его не мог особенно обнадёжить Даренского – наоборот, мог лишить надежды.

– Мне как, наведаться к вам? – спросил Даренский вставая.

– Зачем зря беспокоиться. Где вы остановились?

– У офицеров связи.

– Я помечу у себя, когда понадобится – за вами пришлём. У вас как с питанием? Аттестат, всё в порядке?

– В порядке,– отвечал Даренский.

Он шёл обратно в избу офицеров связи и глядел на туманный город, белевший за Волгой. Всё, казалось ему, складывается плохо. Он просидит в резерве многие месяцы. Офицеры связи перестанут замечать его; он сам будет проситься сыграть в подкидного. В столовой девушки-официантки с сострадательной насмешкой за спиной его будут говорить: «А, это безработный подполковник из резерва».

Придя в избу, он, не глядя ни на кого, не снимая сапог, лёг на койку, повернулся к стене, плотно зажмурил глаза.

Он лежал и медленно вспоминал все подробности разговора, выражение лица собеседника. Всё сложилось неудачно – в штабе оказались новые люди, никто его не знает по работе… А по бумагам – что можно сказать…

Его осторожно толкнули в плечо.

– Товарищ подполковник, идите на ужин,– тихо сказал чей-то голос,– сегодня каша рисовая с сахаром, а то скоро столовая закроется.

Даренский продолжал лежать неподвижно.

Второй голос сердито сказал:

– Зачем ты товарища подполковника беспокоишь, видишь – отдыхает. А если утром окажется – заболел, ты пойди в санчасть и врача приведи.– И совсем тихо тот же голос добавил: – А ещё лучше, принеси подполковнику ужин на квартиру, может, в самом деле болен, в столовую метров шестьсот, всё-таки трудно. Я бы сам сходил, да мне сейчас на тот берег переправляться, пакет Чуйкову. Мой ужин возьми сухим пайком, сахар особенно.

Даренский узнал голос – это был Савинов. Он вздохнул и почувствовал, что слёзы внезапного умиления выступили у него сквозь плотно сжатые веки.

Утром, когда офицеры связи, не вызванные ночью, подшивали воротнички, умывались, чистили сапоги, вошёл, запыхавшись, посыльный и, быстро оглядевшись, с опытностью тёртого штабного солдата, сразу определив старшего званием, выговорил скороговоркой, без точек и запятых:

– Товарищ подполковник, разрешите обратиться, кто здесь товарищ подполковник Даренский? Вас полковник срочно вызывает в отдел кадров, велел до завтрака прийти. Разрешите быть свободным, товарищ подполковник?

В отделе кадров Даренскому сообщили о назначении на большую и ответственную работу в штаб артиллерии – о такой он и не мечтал, даже не помышлял.

– Надо явиться завтра в штаб артиллерии к полковнику Агееву, он велел в четырнадцать,– строго глядя на Даренского, сказал начальник отдела кадров.

– Есть, явиться завтра в четырнадцать,– ответил Даренский. Тот, точно поняв новые мысли Даренского, сказал:

– Вот видите, оказалось, что всё без задержки, а вы, верно, думали: бюрократы меня замотают,– и, рассмеявшись, добродушно добавил с протяжным украинским выговором: – Бюрократы мы, верно, но на войне треба торопиться.

В последний вечер Даренский впервые по душам разговорился с офицерами связи и был искренне удивлён, что не видел до сих пор, какие они чудесные парни: скромные, мужественные, простые, начитанные, работящие, расположенные к людям…

Он допоздна разговаривал с ними и открывал в них всё новые и новые добродетели. Казалось, достоинствам офицеров связи не было конца.

Он всё не верил себе – так хорошо ему было, так радостно, свободно дышалось в этой избе в унылых солончаках Заволжья, среди угрюмого грохота артиллерии, среди гудения боевых самолётов.

Мечта его свершилась: он получил ответственную, большую работу, его начальником станет человек талантливый, опытный и умный; его будущие сослуживцы – артиллеристы, люди поистине замечательные: умницы, трудолюбивые, остроумные, и ему невольно стало казаться, что вокруг всё вдруг стало светло и легко.

Так бывает с человеком в пору успеха,– собственная жизнь стала казаться Даренскому необычайно значительной, удачливой, а грозное положение на фронте уже не представлялось таким мучительным, сложным и тяжёлым.

18

Агеев был человек уже совсем седой, но очень подвижной и деятельный. Его помощники, шутя, говорили о нём:

– Если б нашему полковнику дать волю, он внедрил бы артиллерию и в цветоводство, и в скоростное дачное строительство, и в Московский художественный театр.

В 1939 году он был глубоко уязвлён, узнав, что сын его решил учиться на филологическом факультете. А когда спустя год после этого дочь, которую он возил по воскресным дням на полигон «слушать настоящую музыку», вышла замуж за кинорежиссера, Агеев сказал жене:

– Вот плоды твоего воспитания, погубили девочку.

У него имелась теория артиллерийского характера и физической конституции артиллеристов: «Наш русский артиллерийский народ с большим черепом, с большим мозгом, ростом большой, в плечах широкий, костистый».

Сам он был болезненный, хрупкого сложения и небольшого роста; ноги у него были такими маленькими, что жена покупала ему «мальчиковые» ботинки в детском отделе Военторга – страшная тайна, известная, как думал Агеев, лишь ему одному, но в действительности разглашённая по штабу артиллерии его адъютантом, участником этих покупок.

Агеев считался хорошим и опытным артиллерийским командиром, его уважали и ценили за большие знания и живую, всегда молодую и смелую голову. Но некоторые, ценя достоинства Агеева, не любили его за плохой характер.

Он бывал резок, насмешлив, часто невоздержанно перечил и спорил.

Он больше всего не любил карьеристов и политиканов, и однажды на Военном Совете наговорил своему сослуживцу, которого подозревал в угодничестве, столько обидных слов, что произошёл конфликт, дошедший до Москвы.

Даренский ожидал решения своего вопроса как раз в то время, когда у Агеева происходили большие служебные волнения. Речь шла о решении исключительно ответственном – переводе тяжёлой артиллерии из Сталинграда на левый берег.

Агеев объездил песчаные, поросшие густым лозняком и молодым лесом прибрежные районы и нашёл, что бог создал Заволжье, чтобы удобней разместить в нём артиллерию больших калибров.

Затем он перебрался на моторной лодке в город, побывал на батареях, в штабах тяжёлых артиллерийских дивизионов и полков, разместившихся на площадях и среди развалин, и, понаблюдав условия их работы, понял, что тяжёлая артиллерия на правом берегу работать не сможет.

Немцы вплотную подошли к городу. Снайперы и небольшие подразделения немецких автоматчиков проникали ночью в центральные районы города, пробирались среди развалин и стреляли по огневым позициям тяжёлой артиллерии и по артиллерийским штабам.

Достойных объектов для тяжёлых калибров в таких условиях отыскать было нельзя, и приходилось вести огонь по мелким, подвижным группам, по отдельным пулемётным и миномётным гнёздам.

Усилия артиллеристов дробились по мелочам, и главной их заботой было оборонять от внезапных наскоков драгоценные пушки.

Связь всё время нарушалась. Подвоз тяжёлых снарядов к огневым позициям по заваленным улицам был необычайно сложен, а часто и вовсе невыполним.

Агеев доложил обо всём этом командующему с раздражающей прямолинейностью, произнося множество своих любимых слов: «благоглупость», «перестраховочка», «я ответственности не боялся и бояться не буду» – и стал требовать срочного перевода тяжёлой артиллерии на левобережье Волги.

Он пришёл на доклад в самый для себя неудачный момент. Донесения с фронта поступали тревожные и тяжёлые, войск было мало, немцы подошли к сталинградским окраинам и, по последним данным, несколько часов назад начали штурм города. Гвардейская дивизия Родимцева, брошенная на помощь Сталинграду, была ещё на подходе.

Двигались массы противотанковой артиллерии, полки гвардейских миномётов, тяжёлая артиллерия Ставки Верховного Командования; для подвоза войск и боеприпасов был выделен гигантский парк резерва Ставки. Сталин поставил задачу перед командованием не делать ни одного шага назад.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю