Текст книги "Молния"
Автор книги: Василий Козаченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 16 страниц)
А женщина не отставала:
– Мне бы только предупредить. Больше всего надо опасаться полицая Дементия Квашу! Он самый опасный. Он знает много и до всего докопается, до всего, если его не убрать...
– Отстаньте от меня! Чего вы ко мне пристали?! – ускоряя шаг, ответила Галя.
– Берегитесь, ой берегитесь Кваши! – не отставала женщина. – Передай кому следует... или мне посоветуй, кого предупредить.
– Сейчас же отстаньте! Слышите?! – уже бежала Галя. – Я вас не понимаю. Слышите, не понимаю! Не приставайте ко мне, а то я буду кричать.
– Твое дело, – совсем спокойно сказала женщина и, остановившись, продолжала говорить вслед Гале: – Мое дело – честно предупредить. Кваша! Дементий Кваша!
Некому мне больше сказать. Думала, ты там работаешь, может быть, знаешь. А так или не так – гляди сама.
Отстав наконец от Гали, женщина шмыгнула в боковой переулок и исчезла, будто растаяла в вечерней темноте...
Два дня после свадьбы Варька ходила с распухшим, синим носом. Два дня нестерпимо что-то резало в животе и не давало свободно вздохнуть. Два дня все клокотало в ней лютой ненавистью. И два дня лелеяла Варька мысль о мести, придумывая для своего нового мужа самые злые кары и самые страшные муки.
В понедельник вечером вернулся домой Дементий трезвый, весь какой-то помятый, словно побитый пес.
Приплелся пешком из самого Скального – просить прощения.
– Не хочу тебя ни знать, ни видеть! – кричала Варька. – Зачем ты мне, бандюга такой! Иди и на глаза мне не попадайся, потому как пожалуюсь пану коменданту!
Ты у меня еще вот такими слезами заплачешь!
Хорошо зная, что никакой комендант не будет путаться в ее дела и что даже Полторак за нее не вступится, Варька еще больше свирепела и еще жарче грозила:
– Иди прочь, постылый! Не растравляй мое сердце, потому что я тебе не знаю что сделаю! Все нутро отбил, злодеюга ты, пьяница беспросыпный! Два дня ни разогнуться, ни вздохнуть не могу!
От обиды, злобы и бессилия Варька заплакала.
А Дементий не уходил. Он сидел у стола, одетый, в шапке, подперев голову кулаком, и скулил, сетуя на свою долю, клял "того котюгу" Полторака и доказывал, что сама она, Варька, виновата. Упрашивал ее, укорял, жаловался на трудную службу в полиции, чтоб хоть както разжалобить: мол, из-за каждого угла подстрелить тебя могут, как собаку, так и жди, оглядывайся, а тут дома такое творится, что свадьбы отгулять не успели, а уж...
– Убьешь тебя, – кинула Варька.
– Прочитала б, что пишут! В твоей же хате у Савки Горобца отобрали. "Молния" подписано. Оверко сам читал. Вчера на дежурстве все дочиста рассказал.
А ты спьяна с этим Полтораком и не поняла ничего!
Тут Дементий начал пересказывать с Оверковых слов листовку, особенно напирая на слова "уничтожайте оккупантов и предателей полицаев", добавив еще и от себя пострашнее подробности, чтоб разжалобить молодую жену и вызвать к себе сочувствие.
– Все теперь боятся. Вон гестаповцев в Скальное полно понаехало, чтобы эту "Молнию" ловить, да и те боятся. А что же наш брат полицай? Только и поспевай во все стороны озираться. За село страшно нос высунуть.
– А что же! Могут и убить! Это им раз плюнуть! – наконец заинтересовалась Дементьевым рассказом Варька. – Моего дядьку Софрона в восемнадцатом партизаны в селе убили. Может, помнишь, в гайдамаках был.
– А как же! Тогда еще клуня у Ступаков сгорела...
Партизаны – это такие, они могут.
– А только какие же сейчас партизаны? – засомневалась Варька. – Где они?
– Гм... Где! Все они теперь партизаны! Все как есть!
Только молчат до поры. Ходит вокруг тебя, разговаривает, а только зазевайся – тут он тебе и всадит пулю.
– Жаль, что до сих пор никто не всадил, – опомнившись и поймав себя на мирном разговоре с ненавистным мужем, криво усмехнулась Варька. – Ну, да еще всадят! Будет тебе и гром и молния! А я вот нисколечко не пожалею!
– Дура! Шлюха! – вспыхнул Кваша. – Подстилка Полторакова! А тебя они, думаешь, по головке погладят?
Не дай боже вернутся – на одной виселице висеть будем! Или, думаешь, муженек твой тебя пожалеет, как вернется? Жди! Он же первый и пристрелит!
А ведь и правда! Варька только виду не подала, а сама, услышав об этой "Молнии", испугалась не хуже самого Дементия.
Листовка, или, вернее, то, что рассказал про нее Дементий, заставила Варьку, несмотря на все ее легкомыслие, задуматься. Выходит, брехали немцы, когда говорили, что Красной Армии уже не существует, что Москва взята и войне вот-вот конец. До сих пор в пьяном угаре Варьке было просто ни к чему над этим задумываться.
И только страх принудил ее оглянуться вокруг. А что, если Красная Армия, а с нею, гляди, и муж действительно вернутся? Да что там, по всему видно, что могут вернуться!
Особенно пугали Варьку слова, которые призывали уничтожать предателей полицаев. А ведь она теперь, выходит, полицаиха, полицаева жена! (И откуда только взялся на ее несчастную голову этот пьянчуга Дементпй!) Да еще и комендантская кухарка! "Не посмотрят, что я беззащитная женщина, – жалела себя Варька, – придут – да сразу и в тюрьму! А может, пока те вернутся, тут найдутся такие, что пулю влепят! А что, разве не предупреждал меня кто-то, встретив ночью на плотине, чтобы остерегалась, чтобы звания людского не позорила... Не узнала кто – темно было. Да и не очень-то внимание обратила. Думала – Дементий защитит... Да, как же! Защитил! Наверное, печенку отбил... Ну, подожди же, собака, не забуду тебе! Ты у меня еще поскачешь!"
И уже зароились в голове мысли, ища спасения, выхода. Чтобы и сейчас хорошо было и потом не проиграть.
И этому ненавистному Дементшо так отплатить, чтоб до новых веников помнил! А то... А то хорошо бы и совсем от него отделаться. Варька так была зла на него, что, кажется, заплясала бы, если б он подох ненароком!
"Ишь, собака, наговорил тут, настращал, чтобы разжалобить, а теперь опять разбрехался! И гляди-ка, еще грозится, предупреждает, чтобы про все это никому ни звука! Боится, что выболтал, секреты ихние раскрыл!
Нет, голубчик, сам виноват. Не надо было трепаться!
Вот расскажу про тебя жандармам! Нли нет, лучше Мутцу, а он уж сам дальше... Попрошу, чтобы не говорил, откуда узнал про Квашину трепотню! Ох уж и всыплют ему, ох и отлупцуют! А то и вовсе порешат... Вот бы...
А что, если не убьют, а только выдерут, а он потом узнает, откуда это на неге?! А вот если бы и немцам, и тем, партизанам: остерегайтесь, мол, Квашп, он много знает и немцам продает... Чтобы на него, ирода, с обоих боков, чтобы никак уж не выкрутился! Вот было бы!.. Эх, знать бы, где они, эти партизаны! А рассказать есть что! Берегитесь, Кваша по следу вашему идет. Ничего вы еще не знаете, а тут уже и жандармов понаехало, чтобы "Молнию" ловить... А потом, если придется, всегда можно сказать: "А помните, вот тогда, как Савку Горобца арестовали, это ж я вас предупредила!" Вот только где их найдешь? Если бы знала, так уж нашла бы, сумела б им рассказать... Было бы тебе, Дементий, на бублики, знал бы, как беззащитную вдову обижать да мучить! Но кто же это и где мог выпускать эту "Молнию"?!"
И уж ласковее обратилась к рассвирепевшему Дементшо:
– Тю, бешеный, уже и разорался? Сам побил, а мне – и слова не молви. Еще и грозит! И без тебя страшно. Ты вот скажи лучше, что это за люди такие, чтобы тут у нас эти листовки делали?
– "Де-е-лали"! – передразнил ее Дементкй. – "Дее-лглп"! Тоже мне голова, соломою набитая. Не "делали", а как это... печатали! Печатали! Понимаешь?
– Печатали?
– Ну да! Знаешь, как в Скальном до немцев редакция газету печатала?
– Редакция? А где же у них эта редакция?
– А я знаю? Может, там, где и была, да и печатают потихоньку. Погоди, наши еще разберутся!
– А разве и теперь там что делают?
– Да, как будто делают...
Одним словом, Варька вдруг пошла на переговоры, и в этот вечер они с Дементпем вроде бы и помирились.
Рассказать коменданту Мутцу, как Дементий выбалтывает гестаповские секреты, пересказывает советские листовки, твердит, что Красная Армия скоро вернется, а может, сам тайно связан с партизанами-подполыцгками, Варька решила еще в тот же вечер твердо. Но и мысль о "Молнии", о ком-нибудь, кто бы мог передать этим таинственным партизанам про Дементия и предупредить об опасности, тоже не шла у нее из головы. Потому что после того, как вернулся старый сожитель Полторак, да еще после недавних пинков Дементий стал ей нестерпим, и она хотела убрать его с дороги во что бы то пи стало.
Целую ночь эти мысли не давали ей покоя. И где-то уже под утро стукнуло в голову: "Л что, если и вправду ч той редакции в Скальном кто-нибудь тайно выпускает листовки? Посмотреть, дознаться, сколько их там, прикинуть, кто самый ловкий, да и предупредить втемную, наудачу, не открывая себя. А вдруг? Гляди, кокнут-таки моего Квашу! Вот тогда уж я знать буду, где ниточка от клубочка. Тогда уж все будет в моих руках. Куда захочу, туда и поверну..."
Вот эти ночные "раздумья" после целого дня, проведенного близ управы, и привели Варьку к Гале. Потому что из тех двух, что работали в типографии, Галя, по Варькиному мнению, больше всех походила на партизанского подпольщика.
...Домой после этой загадочной встречи Галя уже не шла, а бежала. И дома долго не могла успокоиться, почти до самого утра не спала, ожидая чего-то, прислушиваясь к каждому шороху, звуку за окнами. Что же все это значит? Кто эта женщина? Друг? Враг? И почему она привязалась именно к ней? Что за этим кроется? Чем это грозит и чем кончится?
На работу она вышла пораньше и по дороге забежала в мастерскую Максима.
Максим обтачивал рашпилем зажатую в тиски железную трубку. Когда на пороге своей полутемной конурки он увидел девушку, лицо его мгновенно отразило все, что он в эту минуту почувствовал, – тревожное удивление, радость и... неудовольствие. Все это не укрылось от девушки, потому что Максим просиял, вспыхнул и сразу же потемнел, нахмурился.
– Галя, мы ведь, кажется, уговорились... Ясно?
– Меня никто не видел...
– Все равно. Приходить сюда тебе категорически запрещено.
– Я не могла ждать ни минутки...
– Все равно. Мы уговорились и...
– Потом, потом! – взволнованно и нетерпеливо перебила его Галя. Сначала выслушай.
Это волнение и нетерпение сразу же передалось Максиму, хотя теперь уж ничего нельзя было прочитать на его сосредоточенном и замкнутом лице.
Внимательно выслушав Галин рассказ о вчерашнем странном приключении, Максим вдруг улыбнулся. Улыбнулся и так поглядел на девушку, что она сразу почувствовала себя спокойнее, увереннее. Волнение ее малопомалу улеглось, и все это приключение здесь, рядом с Максимом, стало казаться не таким уже страшным.
– Так, ясно! – Улыбка сошла с Максимова лица, но глаза его вдруг блеснули веселыми, задорными огоньками. – Странно, конечно, да... может, и небезопасно.
Но... – Он говорил таким тоном, словно его радовало и веселило то, что случилась такая таинственная и, наверно, небезопасная штука. – Но кто бы ни была эта женщина, ее сообщением заинтересоваться стоит, очень даже стоит... Они перехватили листовку. Переполошились, подняли всех на ноги и... хотят поймать "Молнию". Скажи: к вам, часом, не заходил такой выхоленный немчик, рядовой, с золотыми зубами и с кольцами на пальцах?
– Золотозубый? Погоди... Да, кажется, заходил. Ну да! Еще сказал, что хочет разменять деньги в кассе и не в те двери попал...
– Я так и думал, что он должен зайти к вам. Но пока можно не волноваться, в типографии ему зацепиться не за что. Женщина эта сказала правду. Наехало их тут немало. Вот они и прислушиваются, вынюхивают, хотят напасть на след. Значит, ясно! Надо быть осторожнее и глаз с них не спускать. И ни на какую провокацию не поддаваться. Даже если тебя и уверят в чем-нибудь, все равно молчи. Без дела встречаться со мной тебе не нужно. А насчет той женщины... Опять же... Кваша, конечно, не самая яркая звезда на темном полицейском горизонте. А про листовку – это важно. Пожалуй, и правда, есть она у них, но до времени прячут. А кто такой Савка Горобец? Ты не знаешь такого?
– Да нет! – пожала Галя плечами, с удивлением прислушиваясь к Максимовым рассуждениям, походившим скорее на мысли вслух, чем на разговор.
Девушка не все до конца поняла, о чем он толкует.
Поколебавшись, осмелилась и спросила:
– Слушай, Максим, ты так говоришь, будто и до меня обо всем уже слышал. Я ничего не пойму. Kaкой-то Горобец, листовка, и что это, в конце концов, за молния?
Почему ее ловят?
– Видишь ли, Галя, сейчас каждый из нас должен знать только то, что ему крайне необходимо знать. А что касается "Молнии"... Ну, если хочешь, ты тоже "Молния". Пока что... Но будет на них еще и гром. Ясно13 Вот только надо бы сейчас все-таки выяснить: кто же это Савка Горобец?
13
Максиму было тогда лет тринадцать, он начал ходить в пятый класс. Жил на Горбе – так называлась эта часть Скального. Дом их был восьмым от края на центральной улице, по которой проходил старый Волосский шлях. Налево от это шляха, за крайними домами – широкая базарная площадь. Ниже, за базаром, кладбище, дальше – долина Бережанки, А направо, как раз напротив базара, стояла вторая скальновская (ее, в отличие от "заводской", называли "сельской") десятилетка. За десятилеткой протянулся покрытый леском лог, а дальше, за логом, раскинулись поля пшеницы, высились над Волосским шляхом древние степные курганы. Левее шляха, как раз напротив школы, за базаром дугою до самого леса выстроились высокие тополя; по-над яром еще с десяток глиняных хаток – хуторок, который с давних времен звался почему-то Куриными Лапками. За хуторксм – мелкий и на самом деле поросший терном Терновый яр, а за яром, левее, шла дорога на сахаросовхоз "Красная волна".
От второй сельской школы до Максимова дома улицей идти меньше километра. Но Максимов отец, известный на все Скальное паровозный машинист, отдал сына в первую, заводскую школу, до которой идти надо было километра три. Во-первых, в заводской учились дети всех отцовых друзей и коллег – "станционных", а во-вторых, почему-то Карпу Зализному казалось, что в "заводской"
учителя и умнее и ученее, потому что они были "солиднее", то есть лучше и совсем по-городскому одеты...
Как-то пасмурным, дождливым днем в конце октября Максим понес отцу на станцию обед в плетеной соломенной кошелке. В конце улицы, недалеко от переезда, разлилась после вчерашнее дождя на всю мостовую мутная, разболтанная десятками подвод лужз. Пройти можно было только узенькой тропкой мимо глухих высоких ворот багажного кассира Ивана Сторожука. И как раз у самых этих ворот молча, опасливо озираясь по сторонам, стояла маленькая девочка с большим, сбитым из фанеры зеленым ранцем за спиной. На пухленькой левой ручонке болталась на веревочке в полотняном мешочке "невыливайка". А напротив девочки, загородив дорогу, сидел у всрот тощий, с облезлым боком, пестренький щенок. Широко расставив кривые передние лапы и присев на заднке, щенок, явно заигрывая с девочкой, лениво, но довольно громко тявкал. Зальется, потявкает и смолкнет, подождет, наклонив голову набок, – одно ухо кверху, другое свисает на глаз, – и с любопытством смотрит на девочку.
А девочка стоит, испуганная, растерянно озирается и, не видя, кого бы можно позвать на помощь, и не решаясь громко кричать, молча заливается горькими слезами.
С ходу, не глядя, Максим двинул щенка сапогом. Тому, видно, не раз уже попадало от мальчишек, и он, обиженно взвизгнув, умолк и юркнул в подворотню.
– Ну, шагай, мамина кислятинка! – хлопнул ладонью по зеленому ранцу Максим.
Но девочка, ступив несколько шагов, снова в нерешительности остановилась – лужа в этом месте переливалась через тропку нешироким ручейком.
Максим повесил кошелку на забор, взял девочку под мышки, и мгновенно непреодолимая преграда осталась позади. Потом снял кошелку и, уже совсем машинально дернув кончик белой, в горошек, видимо материной, косынки, провел им по пухленькой детской рожице, стирая частые слезы. И тут же, словно устыдившись своей сентиментальности, показал девочке язык.
– Бе-е-е! Мамина кислятинка!
– Сам ты кислятинка! – обозлилась спасенная и тоже высунула язык. Сам! – И снова выступили из глаз и покатились по щекам большие, как весенняя роса, сердитые слезы.
Потом Максим встречал эту девочку уже часто.
В школе, по дороге в школу, а порой возле станции, через которую ходила маленькая первоклассница. И каждый раз при встрече Максим напоминал девочке о противном Сторожуковом щенке и дразнил ее, строя рожи и показывая язык. Тянулась эта игра годами. Давно уже вырос в кудлатого, всегда облепленного репьями, лениводобродушного пса Сторожуков щенок, давно перестала бояться его Галя Очеретная, а Максим при встрече все дразнил и дразнил ее. Девочка долго обижалась, какоето время просто ненавидела Максима, плакала и, издалека завидев его, старалась избежать встречи.
С годами осмелев, она стала отвечать ему тем же.
А уже в четвертом классе, когда Галя как-то вдруг стала вытягиваться, а Максим вернулся в школу после больницы, это взаимное подшучивание превратилось в своеобразную игру, забавлявшую обоих.
Теперь, завидев Максима, Галя нарочно останавливалась и, широко улыбаясь, ждала, когда он передразнит ее или просто напомнит о тощем щенке...
Сын известного на всю дорогу машиниста, Максим рос почти без отцовского глаза, веселым, живым и озорным сорвиголовой. Кипучая энергия, случалось, била в нем через край, и тогда остановить ее мог только отцовский широкий, с медной пряжкой ремень, который в равной мере хорошо и бритву правил и, как средство чисто педагогическое, направлял в надлежащее русло сыновнюю энергию. Но обращался отец к этой воспитательной мере не часто.
Бабушка Вустя, мать отца, которая, собственно, выходила и воспитала Максима, была мягкой, удивительно покладистой по характеру и так любила и жалела своего единственного, рано осиротевшего внука, что помехой ему быть никак не могла.
Отца Максим очень любил и гордился им перед товарищами, хотя вечно занятый, молчаливый, даже на первый взгляд угрюмый, Карпо часто уезжал в рейс и потому дома бывал мало. Разговаривал он с сыном не часто. Случалось это, только когда отец бывал немного выпивши или работал на маневровом паровозе, куда иногда пускал мальчонку.
Паровозу на маленькой станции развернуться было негде, и он больше простаивал. Да и вообще со всей работой отлично справлялся помощник, а отец тем временем беседовал с сыном – показывал, объяснял машину.
Там, на паровозе, от его угрюмости и молчаливости не оставалось и следа.
Выпив, отец становился разговорчивым, ласковым, даже веселым. Выпивал он изредка, обычно в получку, в свободное от рейсов время выпить мог порядочно, но пьяным Максим его никогда не видал. Так только, навеселе. Тогда у него можно было спрашивать и выпрашивать все, что угодно, даже складной ножик с пятью лезвиями, штопором, вилкой и ножничками. Правда, только поиграть.
Матери мальчик совсем не помнил. Так вышло, что от нее не осталось даже фотокарточки. Он только слышал, что была она красивая, но болезненная. Да еще однажды за выпивкой приятель отца и бывший его учитель на паровозе, а теперь старенький путевой сторож Яременко удостоверил по-своему, что Максим вроде очень похож на мать.
– Этот у тебя счастливым будет, – сказал захмелевший Яременко отцу, кивая на Максима. – Лицом мать, а силой и характером в тебя. Такой висельник растет, – земля под ним горит!
Учился Максим хорошо, хотя почти никогда за уроками дома его не видели. Зато часто встречали то на станции, то около завода, на речке, а то, случалось, и в чужом саду "шкодил", как говорила бабушка Вустя.
Громкая слава озорника и сорвиголовы годами сопутствовала Максиму. Хотя "шкодил" он не со зла, часто сам понимал, что хватает через край, даже каялся, но такой уж у него был нрав – непоседливый, горячий, ко всему любопытный.
Мальчик рос смелым и правдивым. Прыгал с десятиметрового мостка в реку наравне со взрослыми парнями; темной ночью один, к удивлению и восхищению девчонокодноклассниц, проходил через большое кладбище, заросшее кленами, вязами и бузиновыми кустами. И если случалось, что за его проказы наказывали другого, он не боялся встать и громко, не хвастаясь, но и не без мальчишеской гордости сказать:
– Это сделал я.
Но порою, когда этого требовали нерушимые законы мальчишеской дружбы, от Максима нельзя было добиться слова – ни просьбами и обещаниями, ни отцовым ремнем. Время от времени этому ремню приходилосьтаки исполнять свои педагогические обязанности. И исполнял он их, надо сказать, со всею добросовестностью.
Заметных результатов обычно не оказывалось, но этим обстоятельством отец не слишком огорчался. В душе он даже хвалил сына за твердость и стойкость.
– Каторжник сибирский, но молодец! – неторопливо разглаживая густые усы, говорил старик, когда Максим уже не мог его услышать. – А крепкий все-таки казачище растет...
Были у Максима и свои мальчишеские мечты: побороть не только всех своих соучеников по классу, но и стать чемпионом своей улицы среди однолеток; переплыть широченный заводской пруд на сколько-нибудь секунд быстрее абсолютного чемпиона этого дела молодого механика МТС Вани Павлюченко; иметь собственный велосипед, настоящий радиоприемник и научиться самостоятельно водить если не автомашину, то хотя бы трактор. Но самой заветной была, разумеется, мечта стать, как отец, паровозным машинистом.
До конца, до самозабвения захватывали Максима две вещи – кино и техника. Кино могло заменить ему все, все возможные и доступные для него виды искусства и наук, за исключением, конечно, техники. Он ни про одну кинокартину ни разу не спросил, интересная ли она, а только где и когда идет. Все фильмы казались ему чудесными. И были среди них такие, которые он умудрялся посмотреть по два, три, а то и по пять раз.
Если у какого-нибудь шофера спускал посреди дороги скат, Максим обязательно ему помогал. А когда ему выпадало счастье видеть, как шофер разбирал или собирал в моторе какую-нибудь деталь, это было для него настоящим праздником. Он останавливался, смотрел, советовал и приходил в себя, только когда мотор был собран, карбюратор прочищен, а колесо смонтировано.
Тогда только Максим вспоминал, что наступил вечер и что бабушка, пославшая его за солью, должно быть, не дождавшись, уже несколько раз бегала на базарную площадь, обошла всех соседей, изболелась душой...
И хорошо, если, возвращаясь домой, Максим знал, что отец придет из рейса только послезавтра. Так ведь не всегда в жизни все удается.
И еще одна любовь была у мальчика – любовь, правда, тайная, которой он почти стыдился.
В третьем классе учителем у них был Трохим Трохимович. Наверное, учитель хорошо знал свое дело – достаточно сказать, что дети все как один любили его.
А вот взрослые – те считали, что Трохим Трохимович чудак и вообще слегка "тронутый". Кое-какие основания у них, взрослых, для этого имелись. Однажды осенью, в начале учебного года, Трохим Трохимович принес в школу "Кобзаря" и... четыре часа подряд, вместо того чтобы объяснять ученикам премудрости четырех арифметических действий и склонение имен существительных, читал детям шевченковскую "Катерину". Поступок с педагогической точки зрения более чем странный. А вот ведь недаром говорят, что никогда не знаешь, где найдешь, где потеряешь. После того чтения Максим, сколько жил, был Трохиму Трохпмовичу благодарен. "Катерина"
произвела на Максима необычайное, просто ошеломляющее впечатление. Еще много дней после того он был словно в чаду. Потом выпросил у путейского сторожа, отцова приятеля Яременко, старое, еще дореволюционное издание "Кобзаря". И с тех дней навсегда полюбил поэзию.
Максима развлекало все – и Сторожуков щенок, и первоклассница Галя, и войлочный мячик, и пруд, и речка, и завод, и перронная суматоха, и дальние и ближние поезда, и грузные, тяжеловесные, как слоны, паровозы, потеющие блестящими каплями смазки и чихающие клубами горячего пара...
Так и шла эта исполненная веселых происшествий, маленьких неприятностей и больших радостей жизнь, пока несчастный случай внезапно и преждевременно не оборвал Максимове детство.
14
Это случилось сразу после того, как Максим перешел в седьмой класс и школу закрыли на летние каникулы.
Они решили большой ватагой пойти на Казачью балку, в лесок, собирать землянику – ребята из двух классов, вот уже второй день ставших седьмым "А" и седьмым "Б".
Сбор назначили на мосту. Собрались все, человек пятнадцать. Недалеко от моста, чуть выше по течению, решили сначала искупаться. А накупавшись досыта, выбежали на дорогу. Тут и встретилась им груженная большими белыми мешками машина. Обгоняя ребячью ватагу, она медленно, тяжело поднималась в гору, к станции.
С чем эти мешки – зерном, сахаром или мукой, – Максим так и не разобрал. Главным было сейчас то, что сверху, на мешках, – ни живой души. Не задумываясь, просто от избытка энергии, которая бурлила в нем после купания, Максим бросился вдогонку за машиной.
Пружинистый скачок вверх – и руки цепко ухватились за задний борт, левая нога повисла в воздухе, а правая уперлась в чуть выступающий стык зеленых досок. Одно усилие – и вот уже мокрый, растрепанный Максимов чуб торчит над бортом. Еще мгновение – и сидел бы уже Максим на самой верхотуре, помахивая товарищам рукой и победно улыбаясь... Но тут случилось неожиданное.
Точно вынырнув из мешка, перед Максимовыми глазами появилось чье-то лицо. Максим не разглядел, не запомнил, что это был за человек. Запомнил только черную, с пуговичкой кепку и глаза, прищуренные в злой ухмылке.
– Ах ты висельник! – И человек протянул руку. – Вот я тебе!..
Он и вправду, казалось, хотел толкнуть, ударить или, может, схватить Максима за чуб, но парень инстинктивно отпрянул назад. Нога не удержалась на борту, соскользнула, тело рванулось вниз, он тяжело стукнулся о борт подбородком, и руки сами собой разжались.
Наверное, он все-таки ушибся, упав на дорогу. Но боли не почувствовал, сразу же пружинисто вскочил на ноги. Кинулся с дороги в сторону, и... откуда взялась тут подвода, запряженная парою пугливых молодых лошадок? Максим услышал испуганный всхрап, треск, чейто тревожный вскрик. Что-то тяжелое упало ему на ноги, зацепило, потянуло и с силой откинуло в сторону.
Все это произошло в один миг. Скатившись по прибрежному склону в кусты дерезы, Максим добрую минуту лежал, ничего не соображая. Потом сгоряча вскочил на ноги и, ослепленный болью, полетел вниз головой ид дорожку. На какое-то время он, видимо, обеспамятел, потому что, когда ребята подбежали к нему, лежал неподвижно. Густой, холодный пот выступил на побелевшем лбу, глаза были закрыты.
Но вот веки затрепетали, глаза открылись, и он обвел товарищей затуманенным, изумленным взглядом.
Испуганные ребята нерешительно топтались возле него, не зная, что делать. Максим попросил:
– Поднимите меня.
Но стать на ноги или хотя бы сесть он уже не мог.
От острой боли потемнело в глазах, выступили слезы. Но Максим не плакал. Сжав зубы, он даже не стонал. Минутку передохнув, снова глянул на товарищей и твердо, отдыхая после каждого слова, приказал:
– ...Отцу... никому... ни слова. Пусть только... кто посмеет... Тогда берегитесь... – Убедившись, что сам не поднимется, сказал: – Перенесите меня на берег.
Степан Горбенко, живший неподалеку, сбегал домой и принес рядно. Максима осторожно снесли вниз и положили в холодке под вербою. Больно ему было ужасно, но теперь он уже начал различать, где и как болит.
Огнем жгло левое бедро, и точно сверлом крутило в колене вдруг отяжелевшей и словно омертвевшей левой ноги. В правом боку сильно кололо.
Ребята осторожно стянули с него штаны. Весь он был в синяках, левая нога от колена и ниже посинела до черноты и начала опухать. Из разодранного до кости бедра сочилась кровь.
– К врачу надо, – испуганно прошептал кто-то из ребят.
– Не надо... Полежу тут до вечера, отдохну... оно и пройдет... Пока отец вернется... дома уже буду, в постели. Вот только, может... кто йоду достанет...
Отец должен был вернуться из рейса часов в двенадцать ночи. Значит, целый день еще впереди, потом ночь, а может, еще и следующий день, потому что снова на работу отец уйдет очень рано.
Пусть хоть как болит, он будет крепиться. Поболит и перестанет. И отец ничего не узнает.
Но ни йод, ни горячая вера в то, что как-нибудь обойдется, не помогли. Через час нога совсем почернела, одеревенела и стала вдвое толще. Закусив до крови губы, Максим лежал с закрытыми глазами, часто и тяжело дышал. Даже от того, что нужно было втягивать в себя воздух, была сильная боль. Иногда он будто проваливался в сонное забытье. А немного погодя Максим стал бредить. Испуганные ребята поняли, что нельзя дальше скрывать случившееся от взрослых.
Когда Карпо Зализный вернулся из рейса, он еще на станции узнал, что сын его лежит в больнице в бессознательном состоянии.
Целое лето, осень и часть зимы, до самого нового года, мальчик пролежал в гипсе. Потом два месяца лечился в специальном детском санатории-интернате в областном городе. И наконец, весь апрель и начало мая долеживал или, вернее, досиживал дома, под присмотром бабушки. Все время, пока Максим лежал в больнице, и после того, как дела пошли на поправку, его навещали учителя и товарищи. Он радостно встречал всех, но никакого сочувствия не терпел. Попросил, чтобы ему передали тетради и учебники за седьмой класс, и, не теряя времени, стал заниматься – тут же, в больнице. Но на учение уходило у него не все время. Да и вообще занятий ему всегда было мало.
Тут, в больнице, снова с остротой и свежестью перво. – го впечатления припоминалась ему прочитанная Трохимом Трохимовичем "Катерина", вспыхнула с новой силой любовь к поэзии. Тут до конца ощутил он радость от прочитанной книжки. И разгорелась новая, может быть, самая сильная, его страсть.
Максим читал все, что попадалось под руку, читал каждую свободную минуту. Если запрещали, читал украдкой. Если не давали книжек, просил у соседей по палате, а то и из других палат. Если не было новой книжки, перечитывал старую. Десятки стихотворений, а то и целые поэмы заучивал наизусть.
Именно здесь, в больнице, попался ему "Овод". Прочитал он его один раз, потом другой. Максим уже знал, что останется калекой. И в Артуре, битом-перебнтом жизнью, впечатлительном, израненном, нежном, но несломленном и несгибаемом, словно выкованном из железа, Максим нашел для себя опору.
Тогда, в больнице, Артур подействовал на него так же, как и впервые услышанная "Катерина". Замкнутость, колючесть Артура, его мужество, жертвенное романтическое отношение к людям, к любимой женщине – все это рождало в Максиме желание следовать герою "Овода", который не оставляет себе в жизни ничего, а всего себя, до конца, до последнего вздоха, отдает другим!