Текст книги "Молния"
Автор книги: Василий Козаченко
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 16 страниц)
Форст делал вид, что искренне во все это верит. И после очных ставок приказывал отнести Савке еды повкуснее, а главное – поароматнее. Полицаям приказано было следить, чтобы Савка съедал свою порцию сам, на глазах у голодных ребят.
И Савка ел. Ел, трясясь всем телом от жадности, давясь, чавкая... Уже за одно это можно было его возненавидеть.
Но и этих фокусов Форсту показалось мало. Он сфабриковал протокол, в котором якобы со слов Гали было записано, что она выносила из типографии готовый набор и передавала Максиму. А Максим где-то (где именно – она не знает) печатал листовку и возвращал набор обратно в типографию.
Каждый день Форст по нескольку раз вызывал к себе двух, а то и трех ребят на допрос. Сначала приводили Леню. Форст "допрашивал" его минут двадцать – тридцать, а затем Гуго с Дуськой вводили в кабинет Максима и Сеньку.
Ребят ставили в угол, лицом к стене, а Форст, будто продолжая спокойный, давно уже начавшийся разговор, негромко, но четко выговаривал каждое слово:
– Итак, гражданин Заброда. вы говорите, что в то утро Зализный послал вас передать пачку листовок Пронину? Так и запишем! Листовки эти вы вынуждены были бросить в топку паровоза, потому что...
– Ничего я не говорил и не скажу, – бросал Леня. – Брешете вы все!
Но Форст не обижался. Слова его были адресованы Максиму и Сеньке. Именно в их души хотел он заронить недоверие к Лене.
А еще через несколько часов или следующей ночью Форст уже сеял зерно сомнения в Ленину душу. Да, Форсг готовил свое адское варево со знанием дела, с уметом психологии и всех возможных слабостей человеческой натуры. Изготовил, поставил на огонь страданий и страстей и поджидал, пока оно закипит.
Ждать спокойно у него не хватало времени – торопило начальство. Час проходил за часом, день за днем, а в поведении арестованных не замечалось никаких перемен.
По-прежнему стояли они твердо на своем, по-прежнему спокойно и тихо было в ьамере. Никто ни с кем не ссорился, не кидался с кулаками, и никто по-прежнему не пытался убить Савку Горобца.
На пятую ночь Форст не выдержал и решил собственной персоной явиться в тюрьму и самому проверить, что там происходит.
Стояла глухая декабрьская ночь. Мороз свыше тридцати градусов зло щипал щеки. Скрипел под ногами сухой снег. Шропп, Гуго и Дуська проводили Форста до тюрьмы, а сами остались в теплом кабинете начальника полиции. В ту половину здания, где были камеры, с оберштуомфюрером пошел один только Туз. Осторожно приотворив двери, они зашли в узкий, темный коридорчик и прислушались.
Холодно тут было, как в ледяной пещере, и тихо, как в могиле. За глухими дверями камеры никто не ругался и не дрался, даже голоса не подавал.
"Неужели они могли заснуть на таком холоде?" – подумал Форст. На цыпочках он неслышно подкрался к двери, осторожно приложил ухо к холодному ржавому железу. Долго, внимательно вслушивался, пока наконец не уловил: в камере что-то тихонько, чуть слышно журчало тихим лесным ручейком. И только если сильно напрячь слух, можно было распознать в этом журчании человеческий голос, даже отдельные неразборчивые слова.
В камере беседовали. Собственно, не беседовали, говорил кто-то один. Да словно и не говорил, потому что слишком уж плавно и ровно, действительно как ручеек, текла его речь. Пел? Нет, на песню это не похоже. Тогда...
Неужто и вправду там, в этом ледяном аду, во мраке, кто-то еще мог читать стихи?
45
Да, Форст не ошибся. В кромешной тьме ритмично лился, журчал весенним ручейком слабый и все-таки страстный Максимов голос:
Я не затем, слова, растила вас
И кровью сердца своего поила,
Чтоб вы лились, как вялая отрава,
И разъедали душу, словно ржа.
Лучом прозрачным, лунными волнами,
Звездой летучей, искрой быстролетной,
Сияньем молний, острыми мечами
Хотела б я вас вырастить, слова!
Чтоб эхо вы в горах будили, а не стоны,
Чтоб резали – не отравляли сердце,
Чтоб песней были вы, а не стенаньем.
Сражайтесь, режьте, даже убивайте,
Не будьте только дождиком осенним,
Сжигать, гореть должны вы, а не тлеть!
[Перевод Н. Брауна]
И долго еще, как завороженный, вслушивался гестаповец в это тихое, плавное и страстное журчанье за тюремными дверями. Вслушивался и не мог оторваться, не мог стряхнуть с себя это колдовство, чувствуя, как по спине пробегает колючий холодок.
...В первый же день, как только их посадили в одну камеру и полицай шепнул, что это Савка их выдает, Максим сразу насторожился. А приглядевшись к истерзанному, потерявшему человеческий облик Савке, предупредил товарищей:
– Ребята! Им зачем-то нужно натравить нас на него. Ясно?
А когда их стали убеждать, что Галя не выдержала и "раскололась", Максим сказал:
– Ясно! Какой-то философ утверждал: когда человек перестает верить товарищу, он перестает верить себе.
И тут уже всему конец.
И обломком кирпича, случайно попавшимся ему в руки, нацарапал на стене: "Но пасаран!"
Максим сразу же установил в камере строжайшую дисциплину и режим. Каждый, несмотря на тесноту, по нескольку раз в день должен был делать зарядку (разве уж так был избит, что и подняться не мог). И каждый в течение суток, независимо от настроения или состояния, должен был непременно рассказать своим товарищам не менее двух интересных историй из своей жизни или вычитанных из книг. Девизом и программой группы стало:
"Все за одного, один за всех!" Твердым, нерушимым законом: "Еду– самому голодному, тепло – самому слабому. Сам погибай, а товарища выручай!"
Максим большей частью рассказывал о великих людях, о подвижниках духа, творцах и изобретателях. Леня порывался в космос, в межпланетные путешествия.
Сенька чуть не дословно запомнил целые тома приключенческих и шпионских романов. Володя увлекался полководцами (а возсе не Пироговым и Пастером). Петр раскрывал товарищам сокровища восточных сказок и легенд. Кроме того, каждому разрешалось рассказать о своем крае, о родных и близких, о своем детстве и своих мечтах.
Но хочешь не хочешь, а наставало время, когда все должны были выговориться, притомиться и умолкнуть.
А ночи, нестерпимо холодной и голодной, конца-края на видать. И тогда выручал Максим. Он начинал читать стихи:
Коль взор я поднимаю к небосводу,
Светил там новых не ищу, тоскуя;
Увидеть братство, равенство, свободу
Сквозь пелену тяжелых туч хочу я,
Те золотые три звезды, чей свет
Сияет людям много тысяч лет...
И тернии ли встречу я в пути
Или цветок уькжу я душистый,
Удастся ли до цели мне дойти,
Иль раньше оборвется путь тернистый,
Хочу закончить путь – одно в мечтах
Как начинала: с песней на устах!
[Перевод П Карабана.].
Множество стихов – украинские, русские, белорусские, польские, французские, грузинские, английские, итальянские – целые тома, один за другим, читал на память, без умолку. Порой не верилось даже, что человеческая голова может вместить в себя столько рифмованных и нерифмованных строк.
Вот только не всегда находились у них время и силы, забыв обо всем, упиваться этими стихами. Потому что изо дня в день надо было кого-нибудь из товарищей, а порой сразу нескольких поддерживать, согревать, а то и попросту спасать от смерти. Смачивать присохшую к ране одежду или растирать онемевшие, затекшие руки и ноги, а то обмахивать шапкою иссеченные в кровь, горящие страшным огнем спины. Но чаще всего смотреть, чтобы истерзанный товарищ, лежащий без сознания на полу, не замерз. И в этом случае теснота, на которую, как на союзницу, рассчитывал Форст, становилась другом заключенных. Двое ложились на пол, двое других клали на них бесчувственное тело, а сами примащивались сверху и часами согревали товарища, пока тот не приходил з себя и не начинал двигаться.
Спасаясь так и оберегая друг друга, ребята не обходили и Савку Горобца.
Разумеется, они знали, что Савка вел себя в тюрьме не только не мужественно, а просто гадко, знали, что както он причастен все же к их аресту, – а на Форстов крючок не пошли, не поймались. Когда полицаи кормили Савку и он по-животному жадно чавкал, а они корчились от боли в голодных желудках, не ненависть, нет, жалость рождалась в их чистых сердцах. А ненависть... ненависть они оставляли для других, для тех, кто пал так низко, что мог довести человека до такого состояния.
Поначалу, оказавшись в одной камере с незнакомыми ему ребятами, Савка ни на что не обращал внимания.
Собственно, он и не жил уже, а только существовал. Стонал и кричал, когда его били, ел, когда давали, и говорил только то, что приказывали. И все-таки какая-то искорка тлела еще в нем и даже однажды вспыхнула в этом измученном побоями человеке.
Случилось это на третий день их пребывания в общей камере, сразу после трехчасового допроса, на котором Форст с помощью "свидетельств" Савки старался как можно крепче связать окруженцев с Максимом и типографией. У Гуго с Дуськсй в тот день работы было достаточно – били Савку, били Максима с Володей, били Сеньку, но больше всего били Петра.
Окровавленного, бесчувственного, его окатили с головы до ног водой и бросили в камеру. Мокрая одежда сразу задубела, надо было немедленно спасать парня. Его раздели и, поделившись кто чем мог, переодели в сухое.
Тесно прижавшись, отогревали своими телами, дышали на руки, осторожно растирали грудь возле сердца, пока наконец Петр не открыл глаза. А потом подтащили Петра в угол, привалились к нему со всех сторон, опять согревали. Он сидел, свесив голову на грудь, и тяжело, прерывисто дышал.
В этот момент широко распахнулась дверь, вошли Гуго, Оверко, Дуська и Кваша. Они принесли Савке еду – полный котелок горячего, пахучего варева из пшена, картофеля, капусты и еще каких-то овощей. Как и прежде, они усадили Савку на пороге, поставили перед ним котелок и дали в руки ложку. Дуська встал у него за спиной, Кваша и Оверко – возле двери, а Гуго – чуть дальше, в темном узеньком коридорчике.
Казалось, вся тюрьма наполнилась запахом вареной картошки, и от этого запаха – палачи знали – у узников начнет сводить желудок от боли.
Один Савка оставался глухим ко всему, что тут происходило. Торопливо, обеими руками придерживая ложку, он жадно ел и громко чавкал.
Немного приглушив горячей пищей голод, Савка, видимо, случайно, оглянулся. Оглянулся и... так и застыл с повернутой в сторону головой. Парни сидели, крепко стиснув губы и сжав кулаки. Они опустили головы, отвернулись, даже зажмурились, чтобы ничего не слышать и ие видеть. И только Петр исподлобья, пристально глядел на Савку. Что-то страшное было в этом горящем, обжигающем взоре, и Савку вдруг будто насквозь прожгло, пробудило ото сна. Он испуганно отвернулся. Казалось, впервые за все эти дни Савка понял, где он и что с ним делается.
Что-то дрогнуло в Савкиной груди под ненавистноголодным обжигающим взглядом Петра, – казалось, оборвалось сердце.
Савка снова зачерпнул ложкой из котелка, но ко рту ее не поднес – не слушалась рука.
– Ишь, стерва, налспался так, что и не лезет! – злобно выругался Дуська.
Полицаи исчезли, грохнув железной дверью. Казалось, все шло как прежде. И все-таки чго-то изменилось.
Что-то произошло с Савкой.
На следующий день Горобца после допроса бросили в камеру избитым и бесчувственным. И уже его, а не Петра обогревали своими телами и спасали от смерти узники.
Придя в себя, Савка не мог уже не удивляться тому, что вот они и его спасают и согревают. Он все теперь замечал и – думал, не мог не думать.
Савка все больше убеждался в том, что эти мальчики, которые в дети ему годятся, совсем не такие, как он. Они живут в этом аду своею жизнью, бесстрашно делают свое дело. Нет, тюрьма не пришибла их. Да что там! Кажется, даже самое страшное их не пугает. Неужто в самом деле они ничего не боятся?
Так понемногу стала отогреваться темная Савкина душа. Будто вместе с теплом своих тел ребята передали ему и какую-то частичку своих смелых душ. И уже не такой страшной стала казаться Савке смерть, впервые он решился на какое-то противодействие своим палачам.
Пусть этой Савкиной смелости поначалу не на много хватало, но только поначалу.
Тяжелее всех переносил голод и холод Петр – он совсем ослаб и обессилел. И Савка, чтоб хоть немного искупить свою вину перед ребятами, решил: будь что будет, а надо изловчиться, обмануть своих палачей и припрятать хотя бы картофелину, хотя бы кусочек хлеба для больного Петра.
Форст все еще на что-то надеялся, даже после того, как подслушивал ночью под дверью камеры.
Как раз после этого он приказал совсем ничего не давать ребятам, даже воды.
И вот когда у ребят уже вторые сутки капли воды во рту не было, Савке принесли особенно пахучий обед и большой кусок белого хлеба в придачу.
И Савка решил рискнуть.
Хлебнув несколько ложек, он разломил краюху пополам и довольно ловко сунул один кусок за пазуху уже истлевшей, засаленной стеганки. Но разве могло чтонибудь укрыться от зоркого Дуськиного ока?
Мигом все поняв, ястребом налетел он на Савку, опоясал его по плечам нагайкой и вырвал из-за пазухи хлеб.
И тут вдруг произошло нечто необычайное. Савкины глаза засверкали, лицо злобно перекосилось. Он отпихнул от себя Дуську и швырнул через голову, в камеру, на ребят, оставшийся у него в руках кусок.
Дуська стремглав кинулся в камеру. Но не успел.
Хлеб, мгновенно разорванный на кусочки, уже оказался в голодных ртах, и Дуська, растерявшись, неподвижно застыл посреди камеры, не зная, на что решиться.
Воспользовавшись этим, Савка бросил и другой кусок. На этот раз Дуська изловчился, перехватил хлеб и выскочил в коридор, на ходу пнув сапогом Савку под бок. Савка взвился от боли и ярости, ослепнув от злобы и ненависти, швырнул вслед Дуське котелок. Пшено, картошка, капуста – все разлетелось по цементному полу.
Савку нещадно избили, о его поведении немедленно было доложено Форсту.
И вот Савка опять в страшном кабинете. Сидит перед столом со знакомой до отвращения лампой, чернильницей и мраморным прессом. За спиной у него Веселый Гуго и Дуська. А за столом Форст. Он уже не улыбается, не поблескивает золотыми зубами, он брызгает пеной и выливает на голову Савки поток грубой ругани и самых страшных угроз. Но Савка не отвечает на вопросы. Сжавшись в комок и втянув голову в плечи, он непривычно молчит, ощетиненный, видно, готовый ко всему. Страшное, отекшее, обросшее бородой лицо его покрылось пятнами, а за узкими щелками глаз прячется что-то до беспамятства яростное, жгучее, острое, как лезвие.
Савка упрямо молчал. Так упрямо, что Форст наконец не выдержал этого молчания. Вскочив на ноги и обежав вокруг стола, он остановился перед Савкой и наотмашь ударил его сверкающим перстнями кулаком в подбородок. Голова Савки подскочила кверху, как неживая, и сразу же упала на грудь. Форст замахнулся снова, но ударить уже не успел.
Собрав все свои последние силы, Савка бросился на Форста. Метил он в горло, но не рассчитал и обеими руками вцепился в воротник френча. Он скрутил его со всей силой, с последней, дикой энергией так, что Форст даже захрипел. Стягивая воротник со всей ненавистью, которую вызывала в нем золотозубая рожа, Савка повис на Форсте и вместе с ним повалился на пол.
Остолбенев от неожиданности, Веселый Гуго на какую-то секунду замер у стула. Поюм кинулся отрывать Савкины руки от Форстова воротника. Но оторвать не мог. Свирепо бил полумертвого Савку по голове кулаками, коваными сапогами пинал в грудь и в живот. Но и это не помогало. А Форст уже хрипел и задыхался.
Тогда Веселый Гуго схватил со стола мраморный пресс и, размахнувшись, ударил Савку в висок. Савка обмяк, тело его конвульсивно дернулось, и он затих.
Но и после этого нелегко было Гуго оторвать скрюченные Савкины пальцы от воротника эсэсовца...
И вот он лежит на полу, этот неприкаянный пьянчужка Савка Горобец, мертвый, лицо залито кровью.
А над ним белый, как стена, с вытаращенными от испуга глазами стоит Форст. Тяжело отдуваясь, растирая шею левой рукой, он никак не может опомниться от удивления, что так вот закончился его хитроумно задуманный "психологический эксперимент". Всем своим существом чувствует, что и типография, и "Молния", и все большевистское подполье так же недосягаемы для него, так же далеки, как и в самом начале этой, казалось бы, такой несложной истории.
46
Уходили последние дни декабря.
Приближался новый, тысяча девятьсот сорок второй год.
Начальство из гебига не понимало, что случилось с оперативным и проницательным Форстом. Начальство торопило, а следствие явно зашло в тупик, тянуть с ним дальше не имело смысла.
Теперь уже просто из упрямства старался Форст выбить из арестованных хоть что-нибудь, хоть какие-нибудь крохи, только бы успокоить свое уязвленное самолюбие и реабилитировать свою "профессиональную честь".
Уже не для фюрера, а для себя самого хотелось ему приподнять хоть краешек завесы над этой таинственной "Молнией".
Так и не дождавшись, пока клюнет кто-нибудь на его приманку, Форст решился наконец арестовать Варьку.
Но Варька только подтвердила все, что Форсту было уже известно, и вконец разочаровала рассказом о своих ночных похождениях. Вся эта история, напугавшая Дементия, никакого интереса (если не считать разговора с Галей) для Форста не представляла. А как раз о самом существенном, разговоре с Галей, Варька (хоть и перепуганная, но хитрющая, как всегда) даже словом не намекнула. Только припомнила, что возле МТС встретила однажды какую-то девушку и спросила, где лучше перейти через речку. И это Варькино упоминание удивительно совпало с теми показаниями, которые все время давала на допросах Галя.
А шла тогда Варька в Скальное затем, чтобы пожаловаться на своего разбойника Квашу и показаться хоть какому-нибудь врачу. Правда, идти жаловаться в управу она раздумала и на другой день, как известно, про все рассказала своему коменданту Мутцу. А с доктором...
Все в Варькиных показаниях было чистой правдой и объяснялось до чрезвычайности просто.
Когда она поговорила с Галей, на улице уже совсем стемнело. Возвращаться в Петриковку было поздно, да и боязно. И Варька решила заночевать у своей старой подруги Саньки Середы, с которой еще до войны трудилась сообща на ниве торговли Санька работала в совхозном ларьке и жила в совхозном доме рядом с Горецкими.
Вечером, тщательно завесив окна, подруги долго беседовали, поведали друг другу о своем житье-бытье за последние полгода. Среди всего прочего Варька рассказала Саньке, как "ни за что" побил ее новый муж, Дементий Кваша. Саданул сапогом в живот, и у нее с этого часу так в боку печет и колет, что она который уже день разогнуться не может... "Еще, не доведи боже, печенку отбил", – даже слезу уронила Варька. А Санька посоветовала ей с этим не шутить и завтра же с утра пойти к доктору. У них тут, на медпункте, как раз и доктор есть, из окруженцев. Да такой знающий, что люди просто не нахвалятся им.
Утром, чуть только рассвело, они с Санькой попрощались. Санька собралась на базар в соседнее село – в Покотилиху, а Варька подалась сразу же на медпункт.
Только Володи Пронина она там не застала (его еще затемно вызвали к больному ребенку). Покрутилась у дверей, подождала и, промерзнув, решила отложить посещение до другого раза. Прошла через балку в Скальное, а уже оттуда, низом, назад, в Петриковку.
Санька подтвердила показания Варьки.
Отыскался и дед, который тем утром позвал Володю к свсей внучке.
А на очной ставке с арестованными Варька попросту никого из них не опознала. Всех она видела впервые.
Не узнала даже замученную Галю Очеретную, хотя прежде видела ее дважды.
Кляла на все корки своего супруга Квашу, пьянчуг Оверка и Дуську, первейших, по ее мнению, врагов немецкой армии, злодеев и хапуг. И вообще несла что-то такое несусветное, что Фсрст решил – если это и не совсем полоумная, то по крайней мере безнадежная кретинка – и приказал гнать ее к чертям из тюрьмы, к превеликому удовольствию самой Варьки, ее мужа, старосты Полторака и кустового коменданта Мутца.
А в это время в соседнем Подлесненском районе полиция обнаружила у каксго-то пожилого окруженца еще одну листовку, подписанную "Молния". В тот же денъ Максима, Володю и Галю поздно вечером бросили в крытую машину и повезли на очную ставку в соседний район.
Машину, чтобы она не очень бросалась в глаза, мобилизовали в ч"Тодте", вел ее Вилли Шульц. В кабине рядом с Шульцем сидел сам Форст. А в кузове с высокими бортами и брезентовым верхом охраняли арестованных Веселый Гуго, Фриц Боберман, Дуська, Кваша и Оверко.
Уже около полуночи добрались до небольшого, вытянувшегося вдоль глубокого оврага села, и тут-то выяснилось, почему пойманного с листовкой человека не привезли в Скальное – боялись, чтобы не умер в дороге.
Местные "власти" так за ним "поухаживали", что человек был уже чуть теплый. Пожилой, заросший густой черной бородой, он лежал на полу посреди большой комнаты сельской управы и – не то чтобы узнать кого – вряд ли вообще видел что-нибудь перед собой. Опухшее лицо его было залито высохшей уже кровью. Ему выбили зубы, сломали ребра и железным шкворнем размозжили левое колено. По всему видно было, что несчастный не дотянет до утра. Ни о каком следствии и очной ставке и речи быть не могло.
Форст, постоянно теперь пребывавший в раздраженном состоянии, с досады набил морду какому-то местному полицаю, отобрал конфискованную листовку и, решив, что вернется в Скальное рано утром, пошел ночевать к местному старосте.
Арестованные остались в чьей-то с виду нежилой, но натопленной хате. Всех троих завели и бросили на мягкую солому в маленькой, с одним узеньким оконцем кухоньке. Дуська засветил и поставил на припечек, под самым потолком, сделанную из разбитой склянки тусклую коптилку, обшарил, оглядел, даже обнюхал, как собака, степы и каждый уголок. В узком проходе в большую комнату посадил Оверка с винтовкой наготове.
В первый раз со времени ареста Максим, Галя и Володя попали в теплую хату, на мягкую солому. Обессиленные, измученные, разомлевшие, они не почувствовали, как погрузились в глубокий, но тяжелый и тревожный сон...
Разбуженный каким-то грохотом, гамом, хохотом, первым проснулся Максим. Воздух в кухне был тяжелый, каганец под потолком беспокойно мигал. В узком проходе на стуле сидел уже не Оверко, а Дементий Кваша. Рядом на соломе спали товарищи. Галя лежала на левом боку и глухо сквозь сон стонала, вздрагивала. Володя спал на спине. Нос у него, верно, был совсем заложен, потому что дышал парень через открытый рот и в груди у него чтото хрипело, булькало и клокотало.
А в большой, ярко освещенной комнате за плечами у Кваши шло веселье. Целые облака синего махорочного дыма стлались под потолком, слышен был громкий разговор, хохот, выкрики, звон посуды, шарканье сапог: это местные полицаи принимали у себя приезжих коллег и жандармов. Шумный банкет тянулся уже, верно, не первый час и, по всему видно было, заканчивался. Иногда только прорывался сквозь общий гам деревянный, отрывистый хохот Гуго и петушиная трескотня Дуськи. И, пронизывая весь этот гам, тоненько, надсадно попискивала губная гармоника. Шофер Вилли Шульц, не слыша и не замечая никого вокруг себя, сосредоточенно и грустно тянул свою любимую "Лили Марлен".
"Ликует буйный Рим..." – мелькнуло в голове Максима. И сразу же на смену этой пришла острая и злая мысль: "Эх, выхватить бы сейчас автомат да перестрелять всю эту сволочь!" Он хорошо понимал, ч го ничего, к сожалению, из этого ке выйдет – слишком они слабые, замученные, еле держатся на ногах.
А шум и гам тем временем понемногу утихал. Первым, отяжелев от плотного ужина и выпивки, удобно примостился в уголке на полу Веселый Гуго. Прилег и сразу же уснул. Его примеру последовали немцы из зондеркоманды. Оверко, сменившись с дежурства, давно уже спал, свернувшись калачиком под лежанкой. И даже Дуська не выдержат. Приказав Кваше глядеть в оба и, коли что, бить тревогу, он поднял воротник кожуха и вытянулся у кухонного порога, прямо возле ног Кваши.
– Подремлю немного, – сказал он, зевнув, и через минуту уже посвистывал носом.
И только двое местных полицаев о чем-то устало и неохотно пререкались над миской с солеными огурцами да тоненько и хрипло попискивала "Лили Марлен".
Наконец умоаклаи она.
Скрипнула лавка, и внезапно вынырнул из-за Квашиной спины, заслонив собою проход, Вилли Шульц. Блеснул лучик карманного фонаря, резкий свет ударил Максиму в глаза – он отвернул голову. Лучик сразу погас, а немец куда-то исчез.
Но не прошло и минуты, как Вилли, держа в одной руке глубокую миску, а в другой тарелку, переступил через сонного Дуську, локтем бесцеремонно оттолкнул Квашу и вошел в кухню. Поставив перед удивленно насторожившимся Максимом еду (в тарелке было нарезано сало, а в миске – огурцы, квашеная капуста и варенал картошка), Вилли снова вернулся в комнату и принес хлеб и недопитый самогон.
– Буди своих, ешьте, – тихо приказал он Максиму.
По-видимому, он не был уверен, что парень его понял,
ткнул себе пальцем в рот, тряхнул за плечо Володю и повторил:
– Эссен.
Максим недолго колебался. "А почему бы и не поддержать свои силы, коли случай подвернулся? А что к чему, видно будет потом". И стал будить товарищей.
Не осмеливаясь ни в чем перечить немцу, Кваша молча наблюдал за всем этим.
Вилли стоял тут же, рядом с ним, прислонившись плечом к стене. Арестованные, отказавшись от самогонки, ели несмело, старательно пережевывая еду и время от времени украдкой поглядывая на этого странного немца.
Вилли переступил с ноги на ногу, закуривая сигарету, спросил:
– Может, кто из вас говорит или хоть понимает по-немецки?
Максим мгновение подумал и, решив, что ничего страшного в этом нет, ответил:
– Немного...
Вилли сразу оживился:
– Слушайте! Чем я могу вам помочь? Я очень хочу хоть чем-нибудь быть вам полезен.
Максим с досадой поморщился. "Опять обычная, примитивная провокация!" Но повода грубо отвечать человеку, который дал им, голодным, поесть, у него не было.
И потом – нужно было выиграть время и, используя та кую неожиданную возможность, подкрепиться.
– Вы уже помогли нам. И за это мы вам очень благодарны.
– Ну что там... Вы же понимаете, я не об этом.
Я хочу помочь по-настоящему.
– Не знаю, что бы вы могли еще. Разве только воды дать.
– Может... Может, вам сообщить кому-нибудь надо о себе? Может, какие-нибудь вещи нужны? Я передам..
– Нет, нечего нам сообщать и ничего особенного не нужно.
– Слушайте, – настаивал Вилли, и в голосе его угадывалась неподдельная искренность, – слушайте, я знаю о вас очень многое. По крайней мере, больше, чем Форст.
И немножко догадываюсь. Я видел, как ваш товарищу мой товарищ, подкладывал людям на станции в карманы листовки. И видите, я никому ничего не сказал. Я даже взял незаметно одну себе. Но, к сожалению, прочитать не могу.
– Мы ничего не знаем ни о каких ваших листовках"
Оставьте нас с этими листовками, если БЫ действительно хотите нам добра.
– Я искренне хочу вам помочь, сочувствую вам...
– Спасибо... Но я не знаю, что вам ответить на это..
Нет, мы не знаем, к сожалению, чем бы вы могли нам помочь. Может, вы имеете влияние на ваших начальников? Так уговорите их, чтобы не держали нас напрасно в тюрьме и отпустили!
– Я понимаю... Вы мне не верите и не можете поверить. Я понимаю. И мне очень горько от этого. И стыдно Вы мне не верите, потому что я немец. И мне сейчас стыдно за немцев, стыдно оттого, что я зовусь немцем...
Жандармы спали. Кваше и во сне бы не приснилось, что немец может говорить подобное. Для него это была пьяная болтовня чудного шофера, про которого давно уже слух идет, что у него не все дома.
На последние слова Максим решил совсем не отзываться. Он только пожал плечами, не скрывая своей досады. "Передал бы ты мне лучше, парень, автомат, – подумал Максим. – Но ведь этого я у тебя не попрошу. Может, тебе только это и нужно. Может, только и ждешь..."
– Я знаю, – горько усмехнулся Вилли, – вы не примете моей помощи. Но я найду все-таки, чем вам помочь.
И всем, кому только можно будет, расскажу, какие вы смелые и мужественные люди.
47
Дальше тянуть было невозможно. И Форст решил хоть как-нибудь, хотя бы для вида и для начальства, положить всему этому конец.
Вернувшись из Подлесненского района, он пришел в комендатуру, покрутился в управе и так, чтобы его никто не заметил, забежал на несколько минут в типографию к Панкратию Семеновичу. А потом, уже среди ночи, вдруг приказал Веселому Гуго немедленно привести старика в жандармерию.
Гуго, по обыкновению, прихватил с собой Дуську, поднял Вилли Шульца и, вытащив Панкратия Семеновича из постели, через несколько минут доставил его к Форсту.
Вилли приказано было ждать возле жандармерии, и он, наверное, с час проторчал на морозе. Наконец Гуго появился снова, уже без Дуськи, и приказал отвезти Панкратия Семеновича домой. Промерзший Вилли злился:
– И что это за цаца такая, что его еще и возить надо! Уж если отпустили, дорогу домой сам найдет.
– Не твоего ума дело.
– Ну, если не моего, тогда пусть его кто поумнее везет. А я, дурак, пока посплю!
– Не ерепенься и делай, что говорят. Это наш человек!
– Ну, еще бы не наш! Чистейшей воды ариец!
– Ариец не ариец – это дело другое. А все-таки помогает нам разоблачать врагов фюрера.
– Этот? – удивленно сплюнул Вилли, заводя мотор.
Панкратий Семенович ехал домой на немецкой машине, довольный, с сознанием добросовестно выполненного долга.
Форст передал ему листовку, подписанную "Молния", и приказал сделать точно такой набор. Панкратий Семенович выполнил этот приказ со всей тщательностью. Он радовался, что может отплатить этой неблагодарной девчонке, да еще услужить при этом немецкой власти. Правда, с подписью было немало мороки. Никакие шрифты тут не подходили. И где только они взяли такие литеры?
Но Панкратий Семенович справился и с этим – вырезал литеры из линолеума.
Набор был готов только к ночи. Панкратий Семенович заправил его, смазал типографской краской и отвез Форсту. Еще добавил к набору – уже от себя два резиновых валика и коробку типографской краски. Все это в протоколах следствия, которые за ночь сфабрикует Форст, должно было служить вещественным "доказательством", обнаруженным при аресте у Гали Очеретной.
Таким образом, вся тяжесть "преступления" должна была пасть в первую очередь на Галю. Это она тайком, используя служебное положение, сделала набор, передала его Максиму Зализному и Пронину, а те уже делали отпечатки и поручали Заброде, Горецкому и Нечиталкжу их распространять. Панкратий Семенович же, заподозрив что-то неладное, стал следить за девушкой, выследил и вот поставил в известность жандармерию.
К этим "вещественным доказательствам" Форст добавил еще две попавшие ему в руки листовки, подшил сюда же протоколы следствия, которые – это он знал наверняка – начальство читать не станет, и написал коротенькую докладную. В докладной всему этому делу придавалось сугубо местное значение. Группа фанатично настроенной молодежи выпустила несколько листовок, сразу же была открыта и обезврежена и теперь в полном составе предстала перед лицом немецких оккупационных властей для ответа по законам военного времени.