Текст книги "Рандеву"
Автор книги: Василий Аксенов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 2 страниц) [доступный отрывок для чтения: 1 страниц]
Василий Павлович Аксенов
Рандеву
Это было в давние времена, в середине шестидесятых…
Его все узнавали из среды интеллигенции. Девушки из среды интеллигенции узнавали пугливо, а самые интеллигентные из них узнавали всепонимающей улыбкой. Приезжающие в командировку молодые специалисты с ромбовидными значками узнавали открыто и восторженно, посылали к нему за столик бутылки шампанского, старались послать «сухое», но если нет, то хотя бы «полусладкое» – так и скажите, товарищ официант, от молодежи почтового ящика 14789. Пожилые специалисты узнавали его лукаво, потом серьезно стремились вступить в контакт с целью обсуждения важных вопросов. Что касается мало-мальски интеллигентных иностранцев, то они все и всегда узнавали его. Нервно одергивая свои твиды, угодливо и беспомощно виляя в лабиринтах могучего русского языка, иностранные профессора тянулись к нему, чтобы путем беседы выяснить что-нибудь такое важное, а потом развить это важное в ученых записках, внести свой вклад в разгадку русской души.
Его узнавали многие люди и из других сфер. Всякий, кто следил за ходом нынешней жизни, узнавал его. Милиция, ОРУД-ГАИ – те его знали. Даже швейцар ресторана «Нашшараби» помнил его в лицо.
Иные злыдни, доморощенные сальери, делали вид, что не узнают его, а если и узнают, то плюют на него, что он им уже надоел, что говорить о нем противно и банально, и они говорили о том, что это противно и банально, долго и упорно, а потом переходили к злым сплетням и фантастическим анекдотам о нем, и становилось ясно, какая он важная персона для них, для их отжатой и высохшей жизни.
Но сейчас он топал в своих моржовых пьексах, купленных прошлой осенью в Рейкьявике, в своем популярном пальто по серой и белой московской зиме, по мягкому мутному дню, по предновогодней улице Горького, сейчас он топал, мало узнаваемый в густой толпе, приветствуемый лишь редкими криками, задумчиво-долговязый, впавший вдруг в меланхолию.
И вдруг публицистика показалась ему скучной и ненужной, и вдруг душа его затосковала по далекой еще весне, по встрече, которой он ждал всю свою громовую жизнь.
А о себе-то ведь никогда не думал. Все битва, схватка, опровержение, предположение, движение вперед и слезы общие из глаз, а где же моя-то слезинка, маленькая моя, где ты?
Та девушка таитянка на поэтическом вечере, которая таитянскими мягко-искрящимися глазами смотрела на него давеча из третьего ряда… Он успел ей крикнуть тогда: «Вы таитянский цветок, вы – лотос! А я – русский можжевельник! Поняли? Я русский можжевельник! Знаете, что такое можжевельник?» Она кивала ему в водовороте лиц, тянула к нему свою узкую руку, но толпа уже уносила его в другую сторону.
Тут у магазина подарков под хлопьями снега стали складываться стихи о девушке-таитянке, тут вдруг, совсем забывшись перед лицом всенародно узнавшей его толпы, Лева Малахитов, тридцатитрехлетний любимец народа, сложил стихотворение о русском можжевельнике.
Я можжевельник, можжевельник маленький,
А вы цветочек таитянский аленький…
Я можжевельник, я – по грудь в снегу,
Ко мне медведь выходит на поживу.
Но вы, на таитянском берегу,
Не верьте прессе, суетной и лживой!
– Сочиняет, – говорили в толпе.
– Сейчас рванет!
– Лева, давай!
– Лева, выжми на полную железку!
Закончив стихи и вздрогнув, он увидел вокруг множество светящихся лиц. Сердце его рванулось, колоколами загудела восторженная кровь, он распахнул пальто, стащил с головы уральский свой треух, купленный в Монреале, и стал читать…
Совсем недавно отгремел «матч столетия», в котором Лева защищал ворота сборной хоккейной команды нашей страны. Он защищал их смело и решительно от нападения жутких канадо-американских профессионалов, сборной команды «Звездной лиги». Одну из звездных троек возглавлял сам Морис Ришар, хоккеист № 1, старый Левин приятель еще по вынужденной посадке на острове Кюрасао.
Вот что произошло: в конце третьего периода Ришар получил право на буллит, то есть на поединок с вратарем нашей сборной, с Левой Малахитовым, любимцем народа.
Вот Ришар стоит, согнувшись, выставив вперед свою страшную клюшку. Вот Лева стоит, в своей вратарской маске похожий на паяца. Вот они оба стоят в неожиданном звуковом вакууме после пятидесяти девяти минут ураганного рева.
Счет 2: 2. Буллит Ришара – последняя надежда «звездных» на выигрыш. Верное дело, стопроцентный шанс.
Вот грозный Ришар покатился к Леве, грозный Ришар и могучий, сверкающий платиновыми зубами, пиратской серьгой в изуродованном ухе, хромированной головой; медленно надвигается он с выпирающими мускулами, как бронированный Ланцелот, грозный Ришар, главный гладиатор мира, это ведь вам не какой-нибудь упаковщик из Келовны.
«Морис, ты идешь на меня, – думал Лева, – ты идешь на меня, рыжий буйвол Канады, как сказал Семен Исаакович. Мальчики мои, Локтев, Альметов и Александров, братья Майоровы и Вячеслав Старшинов, мама моя, скромный библиотекарь, ты, мой Урал седовласый, и Волга-кормилица, жена моя Нина, святая и неприступная, товарищи дорогие из всех кругов общества, видите, вот я стою перед ним, худенький паяц, бедный Пьеро, простой пастушонок с Урала. Морис, в тебе нет пощады, ты обо всем забыл, Морис. Вспоминаешь ли ты в эту секунду вынужденную посадку на Кюрасао? Помнишь, как кувыркался наш „Боинг“, падая в океан, и все мои девочки, любимые стюардессы, героически боролись с нашим плохим самочувствием, и как мы еле-еле выровнялись над океаном и еле дотянули до Кюрасао, а мы с тобой вечером пошли в бар с этими храбрыми девочками из компании КЛМ, а в баре, где нас узнали, была овация, и я на своем маленьком „страдивариусе“ играл Паганини, а ты, Морис, делился опытом силовой борьбы, и хозяин, растроганный, нам с тобой треугольные часики подарил, равных которым нет в мире. Где твои часики, Морис? Мои в раздевалке. А где же твоя мама, Морис, маленькая кассирша Армии спасения из твоего родного Квебека? А-а-а, сейчас ты сделаешь финт, Морис, а потом швырнешь шайбу, как кусок твоей безжалостной души, но я, худенький паяц, безжалостно ее поймаю, и в моей ловушке она забьется, пока не утихнет, я поймаю эту сотню твоих надежд, и мы разойдемся с миром».
Дальше произошло следующее. Лева неожиданно рванулся вперед и упал под шайбу. Ришар великолепно покатился через него, блистательно проехался по льду. Шайба отлетела к бортику за ворота. Лева полетел за ней сломя голову, худеньким животом прижал к борту бизоньи ягодицы Ришара. Оба они снова рухнули на лед, а шайба волчком вертелась совсем недалеко от них. Уже не решаясь встать на ноги, оба маневрировали на животах, и вдруг наш Лева на своем животике стремительно описал полукруг и накрыл шайбу. Ришар, рассыпающий искры, медно-ужасный, медленно подъехал к поднявшемуся Леве, постукал клюшкой ему в бледно-уральские глаза, всхлипнул, видимо вспомнил Кюрасао, прижал к груди. Оба они заплакали. Снимок поцелуя обошел все газеты мира, даже «Женьминь жибао» напечатала, правда, под рубрикой «Их нравы».
Густеющие сумерки изменили окраску дня, он стал темно-синим с белым, и белого становилось всё больше, снег падал хлопьями величиной с носовой платок, платки медленно планировали, появлялись один за другим, и небо, темно-синее, почти уже черное, лишь мелькало между ними, лишь мелькало, и Лева весь стал белым и даже громоздким, как Дед Мороз.
Он подбежал к засыпанной телефонной будке, рванул дверь и скрылся от глаз.
Это была привычная стеклянная и снежная упаковка, а внутри было уныло, тепло, уютно и пахло невинным грехом (тысяча воспоминаний!), и все здесь встало перед ним в дырочках телефона, начиная с детского («Это зоопарк? Нет? А почему обезьяна у телефона?») и кончая нынешним, мужским (звонок домой – к жене Нине, святой и неприступной).
– Нина?
– В чем дело?
– Это я, Лева.
– В чем дело?
– А-а… вот… я… ты не думай… Ниночка… это все Мишка Таль и Тигран… засиделись, понимаешь, Нинок, Нитуш… разбирали последнюю партию Боби.
– Мне-то что?
– Ты, конечно, думаешь…
– Ничего я не («…что я был у девок…») думаю! («…афинские ночи, я знаю…») Ничего я не думаю! («…ты мне не веришь, ты…») Ничего я не думаю! («…ты думаешь, что…»)
– …я мерзавец, опустившийся («…когда наконец…») тип, а я ведь только тебя («…когда наконец…») люблю, ты святая, а я жалкий тип («…когда наконец… кончатся эти всхлипыванья?»)
Молчание…
– Что ты делаешь, Нинок?
– Читаю.
– Что читаешь?
– Исповедь Ставрогина.
– А-о.
– Что «а»?
– Интересно.
– Ты читал?
– Ниночка!
– Врешь!
…молчание, в будке почти неслышным шепотом в сторону: «Нет пророка в своем отечестве…»
– Сидишь в очках?
– Да.
– Ты мой добрый филин.
…молчание…
Воспользовавшись этой третьей паузой, расскажем историю их любви и союза.
Они познакомились лет уже семь или восемь назад на далекой сибирской стройке, куда Лева Малахитов, в то время молодой молодежный деятель, приехал с неопределенной целью.
Лева, легкомысленно-прогрессивный, гулял по эстакаде, говорил все, что полагается: «Ну как, ребята? Ну как, девчата?» – иной раз застывал, каменел, суровел – в необозримой сибирской дали виднелись ему костры Ермака. Быстро с его приездом наладилась на стройке общественно-массовая и культурная работа.
Ночь просидев с инженерами, Лева сдвинул с мертвой точки расчет важнейшего узла плотины.
Однажды, стоя с шестом на бешено несущемся плоту, мчась по дико стремительной реке, стоя с шестом среди бурунов, валунов, стоя с шестом в туче брызг, в радугах, пьяный без вина и счастливый, стоя с шестом на плоту, он увидел вдруг на берегу замысловато-одинокий портальный кран. Сперва показалось, что на будке установлены голубые прожекторы, а это были Нинины очи. Нина, малообразованная, но мечтательная девушка, работала тогда на одиноком башенном кране в тайге. Сколько раз мечтала она, жмурясь на реку, о появлении в облаке брызг сказочно прекрасного моложавого комсомольца, и вот он появился – Лева Малахитов.
Круто сманеврировать между скал и причалить к подножке стального великана, припасть к ногам прожектороглазой Нины было для Левы делом одной минуты.
До вечера пробыли они вдвоем в будке крана, вируя и майная, перетаскивая валуны с места на место, чтобы не сидеть без дела.
И вот уже ярко сверкающий день сменился пылко красным закатом, когда Нина и Лева оказались возле будущей гидростанции. Здесь, в роторе турбины, произошла их первая любовь.
О их свадьбе долго еще ходили разные россказни по необозримой Сибири.
Ну, говорили: например…
В Москве Нина занялась самообразованием. Неожиданно выявились недюжинные, а проще сказать, фантастические способности. Нина глотала книгу за книгой. В любое время ночи Лева, просыпаясь, видел ее головку, упирающуюся лбом в настольную лампу. Сначала пошли классики. Потом зарубежная современная литература. Одновременно овладела тремя европейскими языками. Тут как раз вошла она в компанию самых серьезных людей в Москве и с должным презрением судила в этом кругу современную отечественную словесность. Пошла философия – Гегель, Кант, изучение дзэнбуддизма, возврат к христианству, новый отход от него, ночные слезы в подушку рядом с безмятежно храпящим Левой, ночные слезы о судьбе человека, утренняя серьезность, на припухшем лице – очки (мой добрый филин), попытка чтения вслух и критика всемирно известного мужа.
В компании серьезных людей о муже Нины говорили с добродушной улыбочкой – что с него возьмешь: кумир студенчества, баловень судьбы, поэт, хоккеист, футболист, музыкант, конструктор, кто еще? Леонардо да Винчи, хе-хе-хе. Нина страдала и кри-ти-ко-ва-ла бедного Леву за его феерическую жизнь. Подушки Левы то и дело летели с кровати на диванчик. Лева сидел в темноте на диванчике, таращил красные от шампанского уши – ни слова, о друг мой, ни вздоха, – плакал.
Способностями к чтению он обладал не меньшими, чем Нина, – больше того, он обладал зеркальной памятью и мог, как В. Б. Шкловский, запоминать все прочитанное наизусть, но не мог отдать себя целиком чтению, уйти в философию, сидеть дома по ночам, когда ему со всех сторон звонили – Лева, сыграй, Лева, напиши, выступи, Лева, сконструируй то да се, слетай туда и сюда, помоги, выручи, дай по зубам, Лева!
Да, Ниночка критиковала своего Леву за несерьезность, но отнюдь не из ревности к воображаемому сонму блондинок, брюнеток, шатенок, рыженьких, разумеется окружавшему такого человека, как Лева. Эти предполагаемые полчища, легионы отнюдь не преследовали ее по ночам, совершенно не заставляли скрежетать зубами, мучиться в бессоннице, все это чушь, недостойная даже презрения. Она была человеком широко образованным и философского склада. Несерьезность Левы – вот что ее огорчало.
– Ойстрах звонил, Ниночка?
– Нет.
– А кто звонил?
– Стравинский звонил из Парижа.
– Что говорил?
– Да ой, Господи! (Иногда вырывалось и такое – память о тайге.)
– Нинок, умоляю, о чем Игорь говорил?
– Да пишет для тебя партию для баса. У тебя разве бас?
– Нина!
– Ты всегда тенором пел.
– Опять издеваешься, Нина? Зачем тебе над басом-то моим издеваться? Ведь это же мне Бог дал, Бог и возьмет… (Жалобное всхлипывание.)
…Молчание под бу-бу-бу, слоновий ропот контрабасов (влюбленность контрабасов во все другие инструменты известна), медовое течение флейты и напряженное фортепьяно по два такта на такт…
– Куда ты сейчас, Лев?
– На елку.
– Ох!
– Что, Ниночка, моя любимая?
– Нет уже сил.
– Пойми, они попросили… и детвора ждет… ребята из филармонии, Зоя Августовна… ну…
– Да ну вас всех к лешему!
Сибирячка трубкой по рычагу на том конце провода, в Измайлове, сибирячка – с разбегу – лицом в подушку, капли сибирских слез на «Исповедь Ставрогина», к лешему всех!
А Лева вышел из будки и нырнул за угол на относительно тихую площадь с большими кусками нетронутого пушистого снега, раскланялся с человеком, ведущим на поводках четырех отменных псов-боксеров, нырнул под арку сурового дома и появился оттуда с дворницкой лопатой.
На задах площади метрах в ста от памятника имелся снежный холм, достигающий высоты человеческого роста, Лева бодро приступил к нему с лопатой. Под взмахами лопаты обнаружился голубой «Москвичок», купленный прошлым летом в Риме. Подбежала дворничиха из сурового дома:
– А я уж думала – какой злодей лопату тяпнул? А это ты, Лева?
– Приголубьте меня, Марфа Никитична! – воскликнул Лева и припал к необъятно-ватному плечу. Коротко всплакнул.
– Ну, Левка, че ты, че ты, в самом деле! – Дворничиха задрожала, как от щекотки.
– Мамочка моя, спасибо! – крикнул он уж совсем что-то несообразное.
«Мамочка моя вторая, – подумал он, глядя в спину удаляющейся с лопатой дворничихи. – Третья, – поправился он, имея еще кого-то в виду. – Третья моя мамочка, русская женщина».
– Марфа Посадница! – крикнул он совсем уже что-то несуразное.
Включил мотор, «Москвичок» слабенько задрожал.
– Родной ты мой, друг ты мой, – шептал Лева, целуя «Москвичок» в ветровое стекло, в баранку, в спидометр, в пепельницу. – Лапа моя, лапуля, – и рванул с места.
На посту возле телеграфа с голубым «Москвичком» раскланялся старшина-майор Храпченко, на Манежной площади ему махнул рукой старшина-подполковник Полупанченко, и возле Боровицких ворот Кремля Леву за руку поприветствовал старшина-генерал-лейтенант Фесенко.
Лева остановил свою «лапушку» возле Боровицких ворот и вступил в Кремль пешком.
В Боровицких воротах – постоянная тяга необычайной силы, в них – гул и свист, как в аэродинамической трубе, а снег, попадая в зону, слипаясь, летит сплошной массой, в которой маломощно кружатся человеческие фигуры, и бьет в лицо или в спину.
Так и Леве под популярное пальто, под калориферный свитер били ветер и снег. С трудом преодолев сопротивление и припадая иной раз всем телом к брусчатке, Лева проник в Кремль и свернул за угол башни – отдышаться.
Рядом выло и стонало, а над ним как раз спокойно кружился снег.
Лева прижался спиной к древнему кирпичу, оцепенел, услышал вдруг блоковскую музыку:
Ревет ураган,
Поет океан,
Кружится снег,
Мчится мгновенный век,
Снится блаженный брег.
В разрыве туч – Господи! – мелькнула вдруг звезда, ободряюще подмигнула.
Сквозь мраморно-стеклянный фасад Дворца просвечивал сказочный мир: гигантские ели в свисающих серебряных нитях, красные, желтые, голубые шары и пики, бонбоньерки, огромные клочья совершенно белой ваты, да чего там только не было!
Представители московской детворы с первых же шагов попадали здесь в заботливые руки затейников, скоморохов, серых волков, красных шапочек, зайчиков и лисичек, бармалеев, крокодилов и айболитов, буратино и бегемотов, руководителей пионерской организации столицы и артистов Центрального Детского театра.
Все было наполнено ожиданием – ждали Деда Мороза. Зоя Августовна сразу увлекла Леву в гримуборную, тормоша по дороге и мягко укоряя за опоздание.
Между ними состоялся разговор. Вот он.
– Зоя Августовна, помните… как-то… в Крыму… я… меня обуревает… вы поймите…
– Левушка, надевайте бородушку. Детвора ждет.
– Ставь же свой парус косматый… Поцелуйте меня в щеку… по матерински… я сейчас…
– Левушка, кафтанчик, сапожки…
– Меть свои крепкие латы знаком креста на груди… Зоя Августовна, меня обуревают… ведь я же тоже человек… Помните, был шторм?
– Ой, утолщение забыли! Левушка, расстегните кафтанчик, надевайте утолщение. Хи-хи-хи, вот был бы номер – худенький Дед Мороз!
– Вы знаете мою Нину, Зоя Августовна… святая, неприступная… она меня корит за несерьезность… я в тревоге… я…
– Бородушку расправьте. Так. Чудно. Тулупчик, мешочек. Труба. Се манифик!
Массивный, розовощекий, нос картошкой, Дед Мороз встал на пороге гримуборной, вздохнул:
– Жизнь моя, иль ты приснилась мне…
– Левушка, с Богом! – с ужасом выпучивая глаза, закричала Зоя Августовна. – С Богом! Не думайте ни о чем! Вживайтесь.
Покорно и добродушно пыхтя, вживаясь в образ, Лева Малахитов – Дед Мороз затопал по коридору.
Медвежата, активисты центрального Дворца пионеров в колокольчиках и лентах, прыгали вокруг Деда Мороза.
Встаньте, дети, встаньте в круг!
Встаньте в круг, встаньте в круг!
Ты мой друг, и я твой друг!
Я тебя люблю! —
в экстазе кричал Лева.
Быстро, дети, вытрем нос,
вытрем нос, вытрем нос!
Он подарки нам принес,
Лева – Дед-Мороз! —
вне себя от счастья кричали дети.
Быстро несся по кругу Дед Мороз, увлекая за собой разноплеменную ватагу детворы, среди которой порядочно было маленьких лаотянских и камбоджийских принцев.
Вскоре из-за пазухи выхвачена была золотая труба, и Лева запел на ней, да так, что ему позавидовал бы сам Армстронг. Впрочем, великий Сэчмо уже завидовал Леве, когда тот в прошлом году на джаз-фестивале в Ньюпорте один отстаивал честь нашей музыки. Весь зеленый стал тогда Луи, а потом весь серый, а потом расцвел от счастья, вновь став добродушно-коричневым луизианцем, а божественная Элла Фицджеральд, выскочив на сцену, экспансивно поцеловала Леву, а Дюк тоже вылез с поцелуями, а потом они все четверо пели вместе, да так, что несколько сот человек из ньюпортской публики унесли с поля с сердечными припадками.
Лева метался вокруг елки со своей трубой, борода и космы его разметались, утолщение выпало, и дед-морозовский балахон полоскался широкими складками легко и свободно. Подарки вылетали из его объемистого мешка – восточные сладости, фрукты, экспериментальные игрушки. Дети карабкались ему на плечи, пара малышей уже давно сидела на голове, держась за уши.
Зоя Августовна и комендант Дворца плакали. Елка удалась!
– Напрасно его критикуют, – говорил комендант, – напрасно критики-паралитики на него зубы точат…
– Вы так считаете? – спросила Зоя Августовна, суша глаза легкими касаниями кружева.
– Я имею в виду перехлест, перегиб, – поправился комендант. – Критиковать, конечно, надо, но без этого волюнтаризма, учтите, вот так.
– Мы в филармонии за всем следим, – сухо закончила разговор Зоя Августовна.
В стороне от общего веселья и кутерьмы стояли двое – Коршун из сказки о царе Салтане и Баба Яга. Они говорили сиплыми мужскими голосами. Они говорили, сильно сверкая глазами в сторону Левы.
– Во имя чего он здесь скачет как идиот, как кретин? – говорила Баба Яга. – Во имя чего он позорит вcе наше поколение?
– А вы во имя чего? – неприятно хихикнул Коршун.
– Я во имя Поллитровича и Закусонского! – воскликнула Баба Яга. – А ему-то чего не хватает?
– Не горячитесь, – проскрипел Коршун. – У вас, я вижу, с ним какие-то счеты.
– У меня к нему счет от нашего поколения! – пылко воскликнула Баба Яга и немного даже перепугалась от огромности этой мысли; но продолжала, уже закусив удила: – Личный счет! Помните, как когда-то сказал поэт: лучшие из поколения, возьмите меня трубачом! Кому еще быть трубачом, как не этому Левке с его данными, а он паясничает. Наше поколение строгое, «парни с поднятыми воротниками», как сказал поэт…
Баба Яга еще долго говорила что-то в этом роде, а Коршун, скрестив на груди руки-крылья, пылающими глазами следил за Левой.
– Пойдемте отсюда, – наконец сказал он. – В нас уже не нуждаются, силы зла должны отступить.
Они вышли из Дворца гордо и величественно, как печальные демоны, духи изгнания, и долго еще гуляли вдвоем по звонкой от мороза площади.
Снегопад к этому времени прекратился, в тучах образовалось замысловатой фигуры озерцо, и в нем явилась луна, тускло отразившись в морозной брусчатке, в куполах Ивана Великого, Архангельского и других соборов, в куполе маленькой церкви Ризоположения. Баба Яга все развивала свои взгляды, а Коршун все молчал.
– Поразительная личность, – говорила Баба Яга, – бас Гяурова, смычок Иегуди Менухина, реакция Коноваленко, перо Евтушенко, кулак Попенченко, и в стихоплетстве одарен, и во всем, во всем, куда ни ткнись, везде он, Левка Малахитов, – первый номер.
«Вот именно», – подумал Коршун.
– Но это паясничанье, эти ахи и охи, эта экзальтированность, – продолжала Баба Яга. – Иногда я думаю, представьте, – может быть, это не игра, не собачья конъюнктура, может быть, это от чистой души, от чего-то божеского?
«Вот именно», – подумал Коршун и внутренне малость поскрежетал внутренними зубами.
– Кажется, пора, – сказал он, – елка кончилась.
Они пошли к Боровицким воротам. Коршун скользнул взглядом по Царь-пушке, с лукавой и радостной злостью вспомнил прошлые годы и свои ночевки в жерле гигантского орудия.
– Куда пора? – спросила Баба Яга. – Что вы имеете в виду?
– Но ведь вы же мечтаете подмазаться к Левке, – усмехнулся Коршун, – мечтаете погреться в его лучах, мечтаете фамильярничать с ним, сдержанно хамить, мечтаете, чтобы побольше знакомых увидело вас с ним. Разве нет?
– А вы о чем мечтаете?! – закричала уязвленная Баба Яга. – Разве не об этом тоже?
Коршун расхохотался внутренним смехом, глубокими голосовыми связками.
Лева, счастливый, румяный, задыхающийся, шагал к своей машине, окруженный толпой травести из Центрального Детского театра. Эти маленькие актрисы, вечные зайчики и лисички, обычно с трудом возвращаются к своей женской сущности, и возвращаются все же не до конца – щебечут, как птички, жужжат, как рой пчел, благоухают, как цветы, вертятся и юлят, как их герои – зайчики и лисички.
– Ой-е-ей! Какие вы маленькие! – кричал удивленный Лева. – Скажите, девушки, должно быть, чудно жить на грани полного лилипутства?
– Лева, возьмите нас с собой! Мы хотим с вами! – кричали травести.
– Всех беру с собой! Сколько вас, семь, восемь? Все полезайте в «Москвич»! Всех подвезу!
Возле машины дожидались его двое мужчин, один румяный, голубоглазый, независимо-искательный, другой – сардонически-спокойный, с глазами как темные тоннели, в которых желтели паровозные огни.
– Привет, – сказали мужчины.
– Здравствуйте, – вежливо сказал Лева. – Надеюсь, узнаете меня? На всякий случай сообщаю, я – Малахитов. Я сам был дружинником, поверьте, и неплохим. Как видите, ничего предосудительного я не совершаю, а девочки – мои товарищи по работе.
– Эх, Левка, не узнаешь, – сказал румяный. – Зазнался?
Это словечко «зазнался» было для Левы настоящим проклятьем. Услышав его, любимец публики начинал суетиться, лепетать что-то воде: «Ах, черт возьми, извини, старик, проклятая зрительная память, старик, как, старичок; живешь-можешь» и т. д. Выручало его в такие минуты слово «старик» и производные от него – «старичок», «старикашка», «старикашечка», в зависимости от обстоятельств. Так и сейчас Лева забормотал:
– А, черт возьми, старики, проклятая зрительная память – старички, как, старикашки, живете-можете?
В запасе еще оставалось «старикашечки».
– То-то, дед, – обрадовался румяный, – не след тебе забывать старых корешей. Наше поколение должно держаться друг друга, отче.
– Верно, старикашечка! – вскричал Лева, глубоко потрясенный этой простой мыслью. – Дай я тебя поцелую! – Он чмокнул пушистую щеку румяного и стремительно повернулся к мрачному. – И вас тоже позвольте! – Поцеловал стальную щеку и примерз к ней губами, как бывает в детстве, в мороз, когда поцелуешь полозья санок и примерзнешь к ним.
Положение возникло странное: Лева никак не мог отодрать свои губы от стальной щеки, а мрачный владелец щеки стоял неподвижно, сардонически улыбаясь. Наконец он резким поворотом головы освободил Леву.
– Н-да, – пробормотал тот смущенно. На губах выступили капельки крови, но это был пустяк, а главное – чувство дружбы распирало Левину душу, когда он глядел на приплясывающих маленьких актрис и на двух людей своей «генерации», на розовощекого старого друга и на этого мрачного симпатягу – Мефистофеля. Жаль, нельзя вечер провести с этими ребятами, подумал он, ведь нужно ехать к Нине, молить ее о прощении, погрузиться в ее суровую интеллектуальную жизнь.
– Друзья мои, прекрасен наш союз! – воскликнул он. – Давайте как-нибудь проведем вечер вместе.
– Немедленно и проведем, – скрипучим, удивительно милым металлическим голосом произнес Мрачный и с неожиданной задушевностью взглянул Леве в глаза.
И вновь произошел странный феномен. Левины зрачки как бы примерзли к холодным желтым фонарям, остановившимся в двух тоннелях.
«Какая яркая артистическая личность, – думал Лева, силясь оторвать взгляд, – как жаль, что мы не можем сразу, сейчас же поговорить всерьез, раскрыть друг другу душу, слиться воедино. Ей-богу, не хватает человеку одной жизни…»
Снегурочки, зайчики и лисички вели вокруг хоровод и пели тонкими голосками:
Добрый Лева Малахитов,
У тебя душа открыта!
Малахитов, добрый Лева,
Ты – священная корова…
Румяный, взяв его за плечо, гудел в ухо:
– А помнишь, Левка, Кольку Ксенократова, того, что на задней парте сидел и бумагу жевал? Представь себе, лауреат! А Кузю помнишь? Ну, он еще верхом на завуче в класс въехал… помнишь? Представь себе, обозреватель… шестую жену сменил!.. Нет, брат, наше поколение…
Лева дергал головой, пытаясь оторвать глаза от желтых огней. «Вот ведь досада, – думал он, – не помню даже, как зовут этих отличнейших парней из моего поколения. Неужто и впрямь зазнался? Позор, позор…»
– А в самом деле, почему бы нам прямо сейчас куда-нибудь не закатиться?! – воскликнул он. – Рванем-ка в «Нашшараби», стариканочки!
Желтые фонари резко отъехали назад и превратились в еле заметные точки. Лева освободился и бросился к «Москвичу».
Травести с птичьим гомоном разместились на заднем сиденье. Ровесники уселись рядом с Левой. Уже захлестнутый возбуждающе-радостной волной, Малахитов включил зажигание.
– Не повезу, – вдруг сквозь кашель проговорил «Москвич».
– Не позорь, не позорь, не позорь, голуба, – быстро и горячо пробормотал Лева и незаметно лизнул рулевое колесо.
– Не повезу, и баста! – заупрямился «Москвич». – Я не танк и не тягач, чтобы такие тяжести возить. Пусть кое-кто выйдет.
– Да кто же, кто? – спросил Лева.
– Он сам знает…
Разумеется, этот диалог не был слышен никому из честной компании, но Мрачный Ровесник почему-то усмехнулся и вылез из машины.
– Чтобы никого не стеснять, отцы, я, пожалуй, доберусь своим ходом. Чао!
С этими словами он ринулся в ближайшее кольцо метели и исчез. «Москвич» тотчас же завелся и поехал проторенными путями к всемирно известному ресторану «Нашшараби».
О «Нашшараби», «Нашшараби», затмивший «Максима» и «Уолдорф-Асторию»! О эта Мекка шестидесятых годов нашего столетия! Сердце какого москвича, ленинградца, сибиряка или уральца, да и любого человека, хоть бы и датчанина, не дрогнет при входе под эти своды с тигриными мордами и волоокими красавицами; под эти своды, хранящие и выбалтывающие столько тайн, слышавшие столько тостов и клятв и даже не покрасневшие от вранья; под эти своды, где бьется «дикарский напев зурны» и биологический вой саксофона, где одуряющий запах коронного блюда «чаво» (телячьи уши и цыплячьи гузки в соусе из коктейля «Карузо») ввергает в смущенье даже испытанных гастрономов Барбизона, какое сердце не дрогнет?
Совершенно неизвестно, каким транспортом воспользовался Мрачный Ровесник, но он уже ждал компанию Малахитова возле ресторана, держась чуть в стороне от засыпанной снегом прошлогодней еще очереди.
– Этот с тобой, Левка? – спросил швейцар Мурат Андрианыч.
Андрианыч был персоной настолько весомой, что тыкал даже самым почтенным гражданам, а взаимную вежливость соблюдал только с теми, кого не пускал, то есть практически со всем человечеством.
– Со мной, со мной, Андрианыч! – воскликнул Лева. – Тебе привет, Андрианыч, от Тура Хейердала!
– Ответный отпиши Туру, кланяйся, – прогудел Андрианыч.
Такие вот приветы, теплые знаки человечьего внимания были старику дороже, чем самые щедрые чаевые. Да и в чаевых ли смысл жизни, подумайте сами?
Облепленный травестюшками, Лева под руки с ровесниками прошел в ресторан.
– Малахитов с детьми, – уважительно говорили в очереди. – Семь дочек…
– А эти-то двое – братья?
– Друзья. Один боксер гэдээровский, а второй – космонавт-10!
– Оставьте, товарищ, это коллега Малахитова…
– А вы больше всех знаете?
– Представьте, знаю! Сестра моей жены…
Вечер для очереди уже не пропал даром.
«А мы тоже жевали и время не теряли. Сами видели, как вошел Лева Малахитов с семью японками. Вошел такой красивый, стройный, в калориферном свитере на полупроводниках. Ей-ей, свитер у Левы сделан по заказу самим Леви Страусом на заводе „Филипс“ и весь пронизан платиновыми проволочками, которые хошь – обогревают, хошь – охлаждают, в зависимости от внешней температуры…»
Сдержанный, с налетом драматизма, Лева шел через гудящий зал.
– О, девочки, Малахитов появился!
– Может, это и банально, но мне он нравится. Хорош, сукин сын!
– Левка, салют! Не видит! Зазнался, гад!
– Помилуйте, да ведь это же ходячий анахронизм, ископаемое! Вся эта его сверходаренность, его экзальтация… Да-да, его время прошло… Мамонт, птеродактиль…
– Говорят, совсем с круга спился…