355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Осокин » Пермские чудеса (Поиски, тайны и гипотезы) » Текст книги (страница 8)
Пермские чудеса (Поиски, тайны и гипотезы)
  • Текст добавлен: 19 декабря 2019, 06:30

Текст книги "Пермские чудеса (Поиски, тайны и гипотезы)"


Автор книги: Василий Осокин



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 13 страниц)

«НЕТ, НИКОГДА ПОКЛОННИЧЕСТВОМ НИЗКИМ…»

Забытый писатель. Но почему, и заслуженно ли забыт? А не звучат ли его стихи до сих пор живее, чем иные из современных?

Из бесед с В. А. Архиповым

Учитель русской словесности костромского пансиона госпожи Прибытковой Петр Миронович Перевлесский вечером при свете лампы просматривал сочинения своих пансионерок. Темой был роман Пушкина «Евгений Онегин». Осталась последняя тетрадь. Молодой учитель притомился, к тому же хозяйка позвала к самовару.

И все-таки откладывать проверку тетрадей не хотелось. После чая нужно было почитать только что полученный и еще не разрезанный журнал… Учитель взял в руки тетрадь. Она принадлежала некой Юлии Жадовской. Учитель пытался припомнить ее лицо, но так и не вспомнил – он провел всего только два урока.

Перевлесский взял тетрадку и отправился в столовую. Прихлебывая чай, начал читать сочинение.

И уже с первых строк понял, что написано оно совершенно необыкновенно, и чем дальше читал, тем более удивлялся. Ученица писала с такой силой чувства, так глубоко разобралась в переживаниях Татьяны, так пламенно сочувствовала ей, что более красноречиво не мог бы написать сам Перевлесский, а он уже начинал печататься.

Утром, возвращая тетради, он увидел Жадовскую. Перед ним стояла девушка-калека. Одной руки у нее не было вовсе, на другой, вдвое укороченной, – три пальца. Но совершенно особенными и по-своему прекрасными были ее близорукие раскосые глаза. В них светились и ум, и доброта, и нежность.

Пансион, как уже говорилось, принадлежал госпоже Прибытковой. К ней-то и обратился учитель с вопросом о Жадовской, откуда, мол, она, из какой семьи.

– Многого же вы еще не знаете, – ответила та. – Юлия – дочь весьма достопочтенного дворянина, чиновника особых поручений при ярославском губернаторе. О, это лучшая по успехам девица в пансионе. Вы, надеюсь, уже убедились в этом?

Перевлесский кивнул.

Странное состояние начал испытывать он. С каждым днем он все больше и больше увлекался этой 16-летней девочкой. Он говорил себе, что безумие любить калеку, да еще дочь богатого дворянина, тогда как он человек без роду, без племени, получающий всего лишь скромное жалованье. А между тем беседы становились все оживленнее и вскоре перешли в тайные встречи.

Перевлесский тогда еще не знал, что Юлия уже написала несколько стихотворений, посвященных ему. Богатейшее воображение девушки разыгрывалось все жарче. По ее просьбе Перевлесский рассказал про свою жизнь, небогатую событиями, но обильную унижениями и горечью, – от жалости и любви к своему избраннику Юлия плакала.

Настал день, когда молодой учитель сделал воспитаннице предложение. Хорошо зная отца, Юлия почти не сомневалась в его отказе. И она не ошиблась. Как ни любил ее отец, но он и мысли не допускал о том, что его дочь, столбовая дворянка, может выйти замуж за семинариста, как именовал он окончившего учительскую семинарию Перевлесского. Видя, что Юлия увлечена не на шутку, он почел за единственное благо навсегда разлучить ее с предметом обожания. Немало усилий приложил он, чтобы добиться перевода учителя в Москву. Да и дочь свою, жившую в Костроме, у тетки, перевез к себе в Ярославль.

Отец, морской офицер в отставке, установил для своих домашних жесткий, почти военный режим. В одиннадцать вечера в доме гасили свет и наступала мертвая тишина. Но Юлия спать не могла. Она страдала, и бессонными ночами, полными тоски и отчаяния, как бы сами собой рождались ее стихи.

Если первые стихотворения, от которых остались лишь смутные воспоминания, исполнены бурного и нежного чувства, то теперь они полны меланхолии, и только изредка прорывалась в них страстная надежда на возможность счастья.

Отец, убедившись, что поэтическое чувство всецело захватило Юлию, услыхав лестные отзывы о ее сочинениях от родных и знакомых, решил произведениям дочери дать ход. Трудно ответить на вопрос, чего здесь было больше: любви ли к дочери, раскаяния или, наконец, честолюбия. Сама Жадовская, человек редкой отзывчивости, склонная видеть в людях прежде всего хорошее, дала отцу суровую оценку (в автобиографическом романе): «В домашней жизни он создал себе железный трон, и воля его близких, нравственная самостоятельность их личности разбивалась об этот трон». И вместе с тем в письмах она защищала отца от нападок брата и его жены, оправдывая многие поступки старого офицера.

Так или иначе, но Жадовский повез дочь в Москву, где жил его знакомый литератор Ю. Н. Бартенев. Последний рекомендовал ее в журнал «Москвитянин». Редактор журнала М. П. Погодин еще ранее поместил ее стихотворение «Водяной».

Стихотворение было слабенькое. Возможно, Погодин выбрал его потому, что в это время сильно увлекался славянофильством, изучал историю древних славян и т. п.

Впрочем, вскоре в том же журнале появились и другие стихи юной поэтессы, и они-то своей искренностью и безыскусственностью привлекли симпатии многих читателей.

Потом отец увез ее в Петербург. Там ей довелось посещать вечера известного собирателя предметов искусства, владельца первоклассной картинной галереи Федора Ивановича Прянишникова. Завязалось знакомство с Тургеневым, Дружининым, князем Вяземским; особенно же подружилась Жадовская с литератором Вронченко, переводившим тогда «Фауста» Гёте. С ним установилась теплая переписка.

В 1846 году вышла первая книжка Жадовской, куда вошли 58 стихотворений, прежде опубликованных в «Москвитянине». Появились печатные отзывы. Журнал «Современник», редактировавшийся после смерти Пушкина Плетневым, писал, что хотя в стихах Жадовской есть «неисправности в выражениях», но и множество «достоинств». В доказательство приводилось стихотворение «Приближающаяся туча», в котором, по мнению рецензента, поэтессе «очень удается выразить свои чувства при явлении природы».

 
Как хорошо! В безмерной высоте
Летят рядами облака чернея,
И свежий ветер дует мне в лицо,
Перед окном цветы мои качая.

Вдали гремит, и туча, приближаясь,
Торжественно и медленно несется…
Как хорошо! Перед величьем бури
Души моей тревога утихает.
 

Появились и другие доброжелательные рецензии, отозвался и Белинский. Приговор он вынес суровый, но справедливый. Великому критику была чужда поэзия мечтательная, идеалистическая, его влекли образы глубокие и действенные, каких не могло быть у Жадовской, сосредоточенной лишь на своих чувствах.

«Стихотворения г-жи Юлии Жадовской были превознесены почти всеми нашими журналами, – писал Белинский. – Действительно, в этих стихотворениях нельзя отрицать чего-то вроде (поэтического таланта. Жаль только, что источник вдохновения этого таланта не жизнь, а мечта… Почти в каждом своем стихотворении не спускает она глаз с неба и звезд, но нового ничего там не заметила».

Такой отзыв Жадовскую не смутил. Правду она ценила превыше всего. Она говорила впоследствии, что из всех тогдашних критиков лишь один Белинский умел хотя и резко, но правдиво судить произведения литературы.

Идут годы. Жадовская по-прежнему живет в Ярославле с деспотом отцом. Иногда, впрочем, ездит к родственникам в город Буй и села Субботино и Панфилово того же уезда (где она родилась в 1824 году). Она много читает и пишет, причем не только стихи, но и прозу, которая все же выходит у нее слабее. Симпатии ее явно на стороне демократической части общества. Теперь поэзия ее все чаще сходит с небес на землю. На земле же она видит гораздо больше горя, чем радости.

Ее печалит безотрадная судьба женщины, и она рисует безрадостное будущее беспечно играющей девочки (стихотворение «Дума»). В большом сюжетном стихотворении «Посещение» она рассказывает о любви девушки и юноши, о их несчастной судьбе. Девушка вынуждена идти не за него, а за нелюбимого и богатого «с холодным и резким лицом». Замечательна в своем роде концовка стихотворения.

 
А что же она?.. Э, читатель!
Какое нам дело с тобой
До ближнего тайных страданий.
Мы сами страдаем порой.

Порой и поплачем украдкой,
Поропщем, пожалуй, подчас…
Да что же? Никто ведь не спросит
Об этом с участьем у нас.
 

Замечательно ее стихотворение, посвященное поэту Николаю Щербине, с которым Жадовская познакомилась в столице.

 
Боясь житейских бурь и смут,
Бежишь ты, грустный, от людей.
Ты ищешь сладостных минут
Под небом Греции твоей.

Но верь, и там тебя найдут
Людские ропот, плач и стон;
От них поэта не спасут
Громады храмин и колонн.

Себялюбиво увлечен
Ты блеском чувственной мечты.
Прерви эпикурейский сон,
Оставь служенье красоты.

И скорбным братьям послужи.
За нас люби, за нас страдай.
И духа гордости и лжи
Стихом могучим поражай.
 

Любопытно стихотворение «Отрывки из неоконченного рассказа». В нем немало колоритных сценок. Няня сказывает девочке сказки «о царях и колдунах, о диковинной жар-птице, об Иване-дурачке, об его чудесном счастье». В этом месте автор делает такое отступление: «Счастье в сказках дуракам! Да в одних ли сказках, полно?» Такие «вольные» мысли между строк часто мелькали в стихах Жадовской.

Удивительно, как эти стихи пропустила цензура! Второго апреля 1849 года Жадовская писала Ю. Бартеневу:

«Цензура обидела… например, видит коммунизм и возмутительные мысли в след, стихотворении…» И далее она приводит само стихотворение. Ребенок спрашивает у матери, отчего бледен месяц. Мать отвечает, что бледен он потому, что судьба велела ему быть свидетелем человеческих страданий.

В последние годы царствования Николая I цензура особо свирепствовала. За то, что назвал умершего сатирика Гоголя великим, Тургенев был выслан; Погодин же за гоголевский некролог попал под надзор полиции.

В первые годы нового царствования Александра II гнет цензуры несколько ослабевает – новый царь заигрывает с народом. И тотчас же появляется поэтическая жемчужина Жадовской, стихотворение, которое будут знать и любить многие поколения читателей.

 
Грустная картина,
Облаком густым
Вьется из овина
За деревней дым.

Незавидна местность:
Скудная земля,
Плоская окрестность,
Выжаты поля.

Все как бы в тумане,
Все как будто спит…
В худеньком кафтане
Мужичок стоит.

Головой качает, —
Умолот плохой, —
Думает-гадает:
Как-то быть зимой?

Так вся жизнь проходит
С горем пополам;
Так и смерть приходит,
С ней конец трудам.

Причастит больного
Деревенский поп,
Принесут сосновый
От соседа гроб.

Отпоют уныло…
И старуха мать
Долго над могилой
Будет причитать.
 

Чтобы написать такое стихотворение, нужно было хорошо знать деревню, не раз наблюдать подобные картины. Жадовская жила не в роскошных усадьбах, отгороженных парками от серых деревень с соломенными крышами, а в соседстве с этими бедняками. После ее смерти односельчане долго будут вспоминать маленькую худенькую женщину в неизменной складчатой блузе, накинутой на плечи и скрывавшей руки. Они не забудут ее участие и помощь.

В цикле стихов 1847–1856 годов встречаются такие, которые говорят, что поэтесса достаточно хорошо знает цену людям. Она без раздумий становится на сторону угнетенных и борцов за правду, призывает хранить чистоту помыслов. Такие стихи называли тогда «гражданскими»:

 
Среди бездушных и ничтожных
Рабов вседневной суеты
Храни от яда мнений ложных
Свой здравый ум и сердце ты.

Ищи, что истинно и свято,
Лжи, искушений избегай
И гласу страждущего брата
Душою чуткою внимай.
 

Ее стих становится более совершенным, плавным, упругим. Перед нами словно бы акварельные пейзажи Ярославля тех лет. Вот раннее утро:

 
Отвори окно: уж солнце всходит,
И, бледнея, кроется луна.
И шумящий пароход отходит,
И сверкает быстрая волна.
Волга так раскинулась широко…
 

Но еще больше удаются Жадовской зарисовки скучных долгих вечеров. В стихотворении, которое так и называется «Скучный вечер», есть строки превосходные. Мы словно смотрим из темного окна на улицу. В доме мертвая тишина, приказ отца-старика выполняется неукоснительно. Работать, читать запрещено. Эх, хоть бы песня раздалась!

 
Нет, в окошко, темна, холодна,
Ночь угрюмая смотрит одна;
Шумно сани порой проезжают,
Да у дома в потемках мерцают,
И лениво, и тускло горя,
Покривленные два фонаря.
С каждым часом минуты длиннее,
С каждым часом в душе холоднее.
 

Но наконец этот тягостный мрак рассеивается. Ибо возникает то, к чему жадно рвется душа.

 
Вот и песня… Спасибо тому,
Кто запел, невзирая на тьму, —
И не мыслит о том, не гадает,
Кто ему с наслажденьем внимает.
Для себя одного он поет
И по улице дальше идет.
 

Последние две строки особо хороши. Они создают живой зрительный образ.

Очень высоко ценил поэзию Жадовской Н. А. Добролюбов. Он писал в 6-й книге журнала «Современник» за 1858 год, что стихи ее «не имеют внешних достоинств, резко бросающихся в глаза. Но мы, нимало не задумываясь, решаемся причислить книжку ее стихотворений к лучшим явлениям нашей поэтической литературы последнего времени… Задушевность, полная искренность чувства и спокойная простота его выражения – вот главные достоинства стихотворений г-жи Жадовской».

Статья эта появилась без подписи автора, и лишь в 1862 году, уже после смерти Добролюбова, когда вышли его «Сочинения», Жадовская могла узнать, кто же так тепло отозвался о ее творчестве.

В этой статье Добролюбов приводил множество понравившихся ему стихотворений, а среди них ее «стихи сердца», такие, как «Не зови меня бесстрастной», «Никто из нас, никто не виноват». Но, конечно, он отдал предпочтение ее стихам гражданским – «Грустная картина», «Не святотатствуй, не греши». В частности, он целиком приводит стихотворение-исповедь Жадовской.

 
Нет, никогда поклонничеством низким
Я покровительства и славы не куплю,
И лести я ни дальним и ни близким
Из уст моих постыдно не пролью.
Пред тем, что я всегда глубоко презирала,
Пред чем порой дрожат достойные – увы! —
Пред знатью гордою, пред роскошью нахала
Я не склоню свободной головы.
Пройду своим путем хоть горестно, но честно.
Любя свою страну, любя родной народ,
И, может быть, к моей могиле неизвестной
Бедняк иль друг со вздохом подойдет.
На то, что скажет он, на то, о чем помыслит,
Я верно отзовусь бессмертною душой…
Нет, верьте, лживый свет не знает и не смыслит,
Какое счастье быть всегда самим собой!
 

Добролюбов писал, что если приятно восхищаться бархатом лугов и запахом черемухи младой, если весело отдыхать под липою густою, и смотреть, как облаками раскрасилась даль, или стоять неподвижно, в далекие звезды вглядясь, то отчего же не столь же хорошо прислушаться к внутренним движениям собственной души, передавать субъективную жизнь своего сердца? «Вам могут нравиться пейзажи, но это не мешает мне любить жанристов или портретную живопись. Что же касается до того, что талант г-жи Жадовской не в пейзажах – это, мы полагаем, успели уже заметить читатели даже из тех выписок, которые мы привели.

Но ведь у Жадовской много пейзажей, картин природы, не так ли? Конечно, так. И вот что говорил Добролюбов по этому поводу: „Любовь к природе, наслаждения красотами ее вовсе не чужды таланту г-жи Жадовской. Но, если так можно выразиться, природа служит для нее только средством для возбуждения тех или других мыслей и воспоминаний. Возьмите любое стихотворение, – в каждом вы это заметите“.

И вновь цитирует Добролюбов ее стихотворения, и вновь убеждается читатель, что действительно природа для Жадовской почти всегда служила лишь поводом передать свои мысли и чувства, а зачастую и думы о судьбе народа. Вот почему заканчивает он свою статью двумя самыми лучшими ее стихотворениями „Грустная картина“ и „Нива моя, нива“».

Если бы Жадовская написала только одну «Ниву», то уже это стихотворение вошло бы в хрестоматии. Составители их не всегда могли и не всегда решались включать безотрадно-обнаженную «Грустную картину», но «Нива» проходила. Между тем в этом стихотворении звучит такое страстное упование крестьянина на урожай, такая любовь его к земле, зависимость от нее, что внутренняя социальная «подкладка» произведения каждому ясна. «Нива моя, нива» стало классическим произведением русской поэзии, и кто не знает великолепных строк его:

 
Нива моя, нива,
Нива золотая,
Зреешь ты на солнце,
Колос наливая.
По тебе от ветру,
Словно в синем море.
Волны так и ходят,
Ходят на просторе.
Над тобою с песней
Жаворонок вьется,
Над тобой и туча
Грозно пронесется.
Зреешь ты и спеешь,
Колос наливая,
О людских заботах
Ничего не зная.
Унеси ты, ветер,
Тучу грозовую,
Сбереги нам, боже,
Ниву трудовую.
 

…В 1860 году слабое от природы здоровье Юлии Валерьяновны расстроилось настолько, что по требованию врачей она едет на курорт Гапсаль (нынешний Хаапсалу в Эстонии). Здесь она познакомилась с Николаем Алексеевичем Некрасовым, которому еще раньше посвятила свое произведение: «Стих твой звучит непритворным страданием». Сохранились воспоминания, что поэт отнесся к Жадовской «с сочувствием». Там же, в Гапсале, она встретилась со старым доктором, давним знакомым Карлом Богдановичем Севеном. Он сделал ей предложение. Жадовская приняла его, чтобы избавиться от тирании отца.

По возвращении в Ярославль она перестала писать стихи. А ее рассказы и повести («Женская история», «Отсталая» и др.), хотя и передают черты времени, отражают в какой-то степени революционно-демократические идеи 60-х годов, ратуют за освобождение женщины, по художественным качествам не могут идти в сравнение со стихами.

Что же с ней случилось, почему перестала она писать? По этому поводу были разные суждения (болезнь; наступившее якобы господство других направлений в литературе и т. п.). Думается, что дело здесь в ином. Стихи Жадовской как бы поглотила могучая поэзия Некрасова, писавшего, по существу, на те же темы, но несравнимо глубже. Его «муза гнева и печали» звучала столь громко, что голос Жадовской стал почти не слышен. Так, по крайней мере, казалось ей. Сама она, явившаяся до известной степени предшественницей Некрасова, горячо приветствовала появление его поэзии.

Однако несколько ее стихотворений, как уже говорилось, навсегда остались в отечественной литературе. Это и «Нива», и «Грустная картина», да и некоторые «интимные» стихи: «Я все еще его, безумная, люблю», «Ты скоро меня позабудешь» и другие. Последние два стихотворения стали широко известны – первое переложил на музыку Даргомыжский, второе – Глинка. Через всю жизнь пронесла Жадовская свою неудавшуюся любовь к Перевлесскому, и она наполняла и ее стихи, и ее прозу.

Юлия Валерьяновна умерла 23 июля 1883 года в усадьбе Толстиково Буйского уезда и похоронена в селе Воскресенье при большом стечении искренне скорбевших местных жителей.


ЖИВАЯ РЕЧЬ XVII ВЕКА

…язык, на котором говорили русские лет уже тысячу… которым писал письма Иван Грозный… митрополит Макарий и протопоп Аввакум… ничуть не умер, потому что он народный…

А. Н. Толстой

День угасал. Солнце спряталось куда-то за могучие стволы бронзовых сосен, особенно кряжистых и величавых здесь, на берегу Москвы-реки, у старинного села Уборы. О древности этого поселения свидетельствовал храм XVII столетия да известняковые надгробия с давно стершимися церковнославянскими надписями.

Я люблю этот уголок Подмосковья. Неподалеку от него Левитан писал последнюю свою картину «Летний вечер»: за околицей, за зубчатой линией леса догорает закат. Это прощальная вечерняя песня прекрасного художника, исполненная глубокого лирического настроения. Он славил мир и покой на родной земле…

И вот однажды, осенью 1944 года, я побывал в этом уголке. В тот тихий левитановский вечер, настоянный запахами сухого сена, я испытывал ни с чем не сравнимое чувство покоя, согретое верой в близкий победный исход войны.

Я уселся на крутой берег, а вокруг меня и подо мной с писком перепархивало великое множество стрижей; на прибрежном откосе виднелись лунки, в которые они то и дело влетали.

Земля, впитавшая за день тепло, отдавала его воздуху, лиловеющему небу. В одиноких копнах сена неумолчно звенел кузнечик.

По берегу мимо меня медленно прошел высокий, плотный человек, показавшийся мне знакомым. Был он одет в изящный темный костюм, в одной руке держал шляпу, в другой – палку.

Вот он остановился на мгновенье и, оглядывая что-то, чуть повернулся в мою сторону. Массивная голова, лысеющий лоб, строгое выражение лица, внушающее невольное уважение… Да это же Алексей Николаевич Толстой!

Давно уже мне хотелось поговорить с ним. Но, рассуждал я, разве имеет право вот так, запросто, познакомиться с Алексеем Толстым неизвестный студент, мечтающий сделаться писателем. Послать же Толстому свои рукописи я не решался.

И вот случай. Но как им воспользоваться? Не догонять же писателя…

На мое счастье, Толстой сел на скамейку, о существовании которой я не знал.

Я растерянно медлил, но что-то подсказывало мне: знакомство состоится. Набрался храбрости и подошел.

– Здравствуйте, Алексей Николаевич!

Мне показалось, что Толстой вздрогнул от неожиданности. Так, наверно, и было.

Я смутился и потупился, а он осматривал меня строгим и недоумевающим, как мне казалось, взглядом.

Только внимательно оглядев меня, он привстал и тихо ответил: «Здравствуйте». А еще через мгновенье я услыхал такое же негромкое приглашение сесть.

Я сидел и молчал. Молчал и Толстой. И снова я стал внутренне ругать себя за нерешительность, а в то же время собирался с мыслями: что бы такое сказать, как начать?

Не знаю, понял ли Толстой мое состояние, но он заговорил. Как бы продолжал разговор сам с собой:

– Красота и тишина. Словно и войны нет. А она ведь и сюда подступала. Жива, сохранена нами Родина!

И, помолчав немного, добавил:

– Вот и отходит к спокойному сну всего повидавшая на своем веку церковь. Когда видишь такие церкви, то понимаешь, как хорошо сказал Чапыгин о кремлевской стене, что она «вспоминает старину конца Бориса».

– Эта церковь, – чуть не вскрикнул я обрадованно, – построена зодчим из крепостных Бухвостовым в конце XVII столетия в стиле московского барокко. Тут находились многочисленные древнейшие поселения, раскопанные еще в 30-х годах прошлого века. Это были первые раскопки в Подмосковье.

Нужно сказать, что обо всем этом я вычитал утром того же дня в каком-то справочнике. Впрочем, я тут же спохватился и пробормотал, что «Алексей Николаевич, видимо, все знает и без меня».

Толстой снисходительно улыбнулся, теперь уж явно в мой адрес.

– А вот и не знаю.

Ободренный, я взволнованной скороговоркой выложил все, что знал о здешней работе Левитана.

– А про Левитана все знаю. Но то, что вы говорите с таким жаром, мне нравится. Давайте познакомимся, хоть мы немножко уже и знакомы… раз знаете, кто я.

Много нового и ценного для меня сказал в тот незабываемый вечер писатель. Постараюсь воскресить часть его слов и мыслей. Хотя трудно передать все своеобразие и красоту толстовской речи.

Рассказав по его просьбе о себе, упомянув о своей мечте и некоторых опытах в историческом жанре, я, в свою очередь, наивно просил открыть мне секреты волшебного мастерства проникновения в прошлое, воссоздания прошедшей жизни.

– Мне не хотелось бы, – сказал Толстой, – сейчас говорить о «тайнах» мастерства, как вы или другие их называете. Говорить об этом уже надоело, да и скучно. Никаких тайн, в сущности, нет. Любую тайну, обладая ею, можно сообщить, передать другому. А это не передать, нет. Есть чувство художника, умудренного опытом жизни. Это восприимчивость к окружающему, когда ты ощущаешь Родину, страну, поступь ее истории, ее движение в будущее. Тогда для тебя все становится органически целостным, а ощущение истории, если ты поистине любишь страну и народ, близким и доступным. Как бы видишь перед собой талантливо написанный живописцем эскиз исторического полотна, где есть и настроение, и ощущение эпохи, и композиция, и нет лишь четкости формы. Тогда и только тогда приступай к архивам, изучай факты. Говоря другими словами, в работе писателя нет противопоставления современной и исторической темы. Есть писатель, более или менее чуткий, более или менее талантливый. Я не говорю о своем скромном опыте. Но вспомните, что Лев Толстой один, по существу, раз подошел к минувшей эпохе, но пришел в нее как ее участник, мудрый и наблюдательный. Я не солидарен с писателями, пишущими лишь о временах ушедших. Это искусственная стилизация, упражнение на заданную тему, подделывание под образчик.

– А язык? Откуда вы черпаете живой язык отдаленного времени, до того ясный, что веришь: именно так люди и говорили? Мы ведь снова слышим эту умолкнувшую речь и видим этих людей.

– Между тем разговорный-то язык почти тот же. Да, да, не удивляйтесь так. Он очень медленно меняется за века. Именно разговорный язык, а не язык документов и тогдашних книжников, которые считали себя обязанными – их заставляла церковь – писать по-церковнославянски. Разговорную речь давно ушедших людей я черпаю из их писем и судебных дел, а выражаясь по-современному, из судебных протоколов. В них дьяки вынуждены были ради документальной точности передавать подлинные слова ответчика или свидетеля. Что это за драгоценные каменья, скажу я вам!

Да, конечно, эти алмазы нуждаются в некоторой огранке. Ведь и в алмазных копях мы выбираем более крупные алмазы и не собираем пыль, мелкие блестки.

Помните, как необыкновенно мудро сказал где-то Горький: чем ближе к натуре, тем лучше, а если совсем натура – не годится.

…В сгущающейся темноте прошел парень с девушкой. Он бережно держал ее за талию, и его пушистый льняной чуб еле заметно трепал ветерок. У девушки было милое круглое лицо, курносый нос. И, словно предупреждая то, что я хотел сказать ему о русском типе, Толстой продолжал:

– Приглядитесь-ка к лицам встречающихся вам людей и сравните их с портретами кисти Гольбейна, Гойи, наших Боровиковского и Левицкого, не говоря уже о Брюллове. Сегодня, например, в нашем санатории «Сосны» мне встретилась женщина – она работает на кухне, – прямо-таки сошедшая с портрета Дюрера. А ведь этот портрет, как утверждают искусствоведы, передает немецкий тип шестнадцатого века! Поглядите на лица наших грузин, евреев. Постарайтесь отвлечься от их смуглости, и вы увидите у них черты, которые могут встретиться и у итальянца, и у русского, узбека, и даже человека монголоидной расы, если к нему внимательней присмотреться… Мы воюем с немцами, а мало ли из них таких же белобрысых, как только что прошедший парень? В этом смысле, в смысле этнического типа, все люди давно уже братья, но не подумайте, что я призываю к сосуществованию с фашистами! Нет, уж раз затеяли войну, подняли меч – пусть от меча и погибнут. И вообще, какое же может быть сотрудничество с фашистами в области идеологии или художественного творчества? Горький это давно понимал, еще в так называемые мирные годы… А вот будет ли в такой же священной ненависти к врагу хранить подрастающая советская молодежь наши резкие, непримиримые взгляды на жизнь, на искусство, на миссию художника? Она, эта молодежь будущего, которая уже не услышит плача голодных детей на пустынных и печальных дорогах войны…

…На небе одна за другой, дрожа и мерцая, загорались звезды. Одна из них скатилась. Писатель проследил за ней взглядом. Ее полет вызвал у него какие-то ассоциации.

– Вы читали, конечно, «Машину времени» Уэллса? Замечательное в своем роде произведение. Как вы помните, речь там идет о машине, с помощью которой можно попасть в отдаленное будущее. Замечательность этой книги в полной, если так можно выразиться, реалистичности ее утопии. Не сомневаюсь – скоро мы будем летать на другие планеты и возвращаться обратно. Вернемся, а на Земле пройдут сотни лет. А вот с прошлым, с возможностью бывать, скажем, в семнадцатом веке, науке и технике, пожалуй, не сладить. И все же это вовсе не значит, что мы не сможем вернуть себе то, что нам дорого. Тут уж дело наше и только наше – писательское, живописное, киношное. Вопрос, конечно, в том, что и как нужно воскрешать. Отбор должен быть строгим, труд упорным и вдохновенным, как, впрочем, и в каждом деле.

Алексей Николаевич встал. Даже при своей тучности и явной болезненности он не опирался на трость. Медленно ступая по тропе, он смотрел в сторону реки, уже почти невидной и лишь кое-где серебрившейся.

Наползали туманы. Резче и ощутимей становились запахи сена и сырости.

Я провожал Толстого по луговине к корпусам санатория «Сосны», легко возносившимся бледно-серой массой над старым руслом реки. Чем ближе мы подходили, тем сильнее становился, вытесняя ощущение сырости, ни с чем не сравнимый аромат выступающих из темноты сосен; глухо, но как-то тепло шумели их вершины.

На секунду какая-то вспышка осветила окрестность, но этого мгновения оказалось достаточно, чтобы надолго запечатлеть в памяти удивительную красоту родной вечерней земли: изумрудно-светлые, переходящие в голубое берега, поля, овраги, засыпающие без огней деревни с черными силуэтами построек.

– На этой родной нашей земле, – произнес Толстой опять-таки простые, обычные, но полные значения слова, – и умирать не жалко. Вот только сделано все же маловато.

Уж если этот человек, написавший столько томов превосходных произведений, уж если он сделал мало, то что же другие?!

Я посмотрел на него с удивлением и растерянностью. Он, безусловно, понял мой вопрос.

– Не то что мало, а вот хорошего, по большому счету отличного недостаточно. Хотел бы, очень хотел бы закончить «Петра». Он только теперь распрямился, поднялся во весь рост. Понимаете: я подошел к такому периоду его жизни, когда вздыбивший, взбаламутивший Русь Петр пожинает первые плоды трудного своего подвига. Но пожинает не сложа руки, а радостно выпрямившись, напрягая все мускулы, готовый снова к битвам на благо России, ее будущего. Он чуть устал, упоенный победами. А обширная могучая страна, лежащая перед ним, стала собранней и ощущает, переживает величие его подвига. Лицо родной земли хорошеет, как бы наливается вешним соком… Люди уверовали: какие бы испытания ни ждали их впереди – нет и не может быть силы, могущей уничтожить выкованного Петром великого русского государства. В этом, в этом главное! Так пробудилось самосознание народа, и вот в этом величие, значение избранной мной темы, в этом живая связь ее с нашими днями.

…На закате, как далекие отблески идущей там войны, заполыхали и погасли зарницы. И меня вдруг еще раз пронзило осознанное теперь чувство полной уверенности в очень близкое счастье Родины.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю