Текст книги "Пермские чудеса (Поиски, тайны и гипотезы)"
Автор книги: Василий Осокин
Жанры:
История
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 13 страниц)
Сильна еще память, не изменяет… И хоть эти стишки против басен никудышные, вертятся вот до сей поры в голове:
Обласканный не по заслугам,
И вам, и вашим всем подругам
Крылов из кельи шлет поклон,
Где мухою укушен он,
Сидит, раздут, как купидон —
Но не пафосский и не критский,
А иль татарский, иль калмыцкий.
Что ж делать?.. Надобно терпеть!
Но чтоб у боли сбавить силы,
Нельзя ль меня вам пожалеть?..
Вы так добры, любезны, милы, —
Нельзя ль уговорить подруг,
Чтоб вспомнить бедного Крылова,
Когда десерт пойдет вокруг?..
Поверьте, он из ваших рук
Лекарством будет для больного.
На сей раз сошло, даже фруктов и конфект прислали…
Рассказал я сдуру об этой проказе посетившему меня Оленину, тот всплеснул руками и, как паучок по паутине, вокруг меня забегал: «Так-то ты отвечаешь на благосклонность их величеств. Это уж становится вызовом. Не жалеешь себя, меня пощади – ведь все знают, что я твой покровитель!» Я и сам вижу: переборщил. «Ладно, – говорю, – ведите басню читать, только не знаю какую». Радостный Оленин паучком-паучком побежал во дворец. Прибегает, отдышаться не может, лапкой за горбатую грудку хватается. «Я все уладил. Будут разыгрывать в лицах твою басню „Демьянова уха“. С сего дня и репетировать начнут. Ну уж не подведи!» Делать нечего. Подвязали мне бороду, надели армяк, и стал я Фокой, которого обкормили до полусмерти. Князь Федор Голицын разыгрывал хозяина, княгиня Хилкова – хозяйку. Под конец выступил Оленин и сообщил, что басню эту я впервые прочел на заседании общества «Беседы» после чтения неким сенатором своего нуднейшего и длиннейшего сочинения.
Оленин тут же прочитал конец «Демьяновой ухи», как бы оправдывая мою неохоту к частым выступлениям.
Писатель, счастлив ты, коль дар прямой имеешь,
Но если помолчать во время не умеешь,
И ближнего ушей ты не жалеешь,
То ведай, что твоя и проза, и стихи
Тошнее будут всем Демьяновой ухи.
Пришлось для гостей Розового павильона играть спектакль не раз и не два, а потом и другие басни читать приневолили. Но вскоре это смерть как наскучило и потянуло в свой неуютный дом, к Фенюшке. А из Павловска все не отпускают. Как быть? Сочинил басню «Василек», посвятил ее вдовствующей императрице и вписал в альбом Розового павильона. Там рассказывалось про скромный полевой цветок, который было совсем зачах в ночи, но утром взошедшее солнце его волшебно оживило. Намек понят, императрица посчитала себя солнцем, и я был отпущен на волю.
Оленины говорят, императрица благоволила ко мне. И правда, она прислала мне в подарок изящнейшую тончайшую чашечку из саксонского фарфора с прелестным изображением василька. Но, видно, ей стало жалко чашечки, и она послала за ней камер-лакея. Я же решил проучить старуху за жадность и сказал, что чашка разбилась. Представляю, как вытянулась физиономия императрицы, но мне-то чашку куда девать?
Со своими баснями я все-таки чуть не попался на крючок цензуры, да благодетель Оленин опять выручил. В бозе почивший император Александр препоручил Аракчееву управлять Россией, и тот начал строить военные поселения, кабалить и без того закабаленный народ. Ропот слышался на Аракчеева отовсюду, император же непрерывно вояжировал, все больше по чужим странам, но иногда и по дальним окраинам нашим. Остановившись в одном из домиков какого-то городка близ Архангельска, он увидел в окно приближение толпы. «Кто это?» – спросил он у губернатора. «Депутаты, ваше величество. Они желают принести вам благодарность за процветание края». – «Скажи, что я занят».
Губернатор вскоре получил награду, а потом выяснилось, что толпа шла с жалобами на того самого лихоимца-губернатора. Терпеть я более не мог и написал басню «Рыбьи пляски». Сидел над ней, почитай, неделю, отделал до блеска и пошел читать к Оленину.
Никогда я не видел Алексея Николаевича таким! Его гнев по поводу моего нежелания идти в Розовый павильон был ничто в сравнении с этим. Он схватился за свою выпирающую грудку, застонал, повалился на бок, и я думал, что его хватит кондратий. Потом он истошно закричал на меня фальцетом, благо никого не было. Он кричал вне себя, суча ножками, что я должен благодарить судьбу и царей, которые со мной не расправились лишь до поры до времени, что я нисколько не лучше бунтовщика Радищева, что меня немедленно заковали бы в кандалы и отправили в Сибирь, если бы он кому рассказал всю подноготную о моих баснях, кричал, что я как был, так и остался Нави Волырком.
Когда Оленин поостыл, я все же заметил, что басенка-то хороша и что лучше, пожалуй, не напишу, и кабы не концовка, ее можно было бы и печатать. Оленин взял листок в руки и стал внимательно вчитываться. «А, пожалуй, погорячился я зря! Ведь и вправду, если переделать конец так, чтобы царь-Лев примерно наказал виновных, а наш император – это само святое правосудие! – то, пожалуй, басня выйдет патриотическая. Но, конечно, мужика надо переделать в Лису. И никаких намеков на Аракчеева!»
Что делать? Мне хотелось оставить хотя бы часть басни, и поэтому пришлось последовать совету Оленина. Если в первоначальной басне Лев милостиво лизнул старосту, видя, как пляшут рыбы на сковородке, то в переделанной Лису-секретаря и Воеводу он «в своих когтях заставил петь».
Но и в таком виде басня увидела свет лишь через три или четыре года, когда память о встрече государя с тем губернатором несколько потускнела. Ну а басню «Пестрые овцы» при жизни напечатать не удастся нипочем – это знаю доподлинно. Она тоже написана на даря и Аракчеева.
В 1820 году неожиданно для императора взбунтовался Семеновский полк, отличившийся в Бородинской битве, да и всегда славившийся воинским духом и дисциплиной. Но в конце концов, измученные бессмысленной муштрой, солдаты отказались повиноваться командиру-зверю. Семеновцы были одеты пестро: мундиры темно-зеленые, штаны белые, петлицы желтые с синим. Узнав о бунте, Александр I созвал совет, выслушал Аракчеева и иных присных и распорядился зачинщиков бунта сослать в Сибирь, а солдат перевести в другие полки. Злобный солдафон Аракчеев, готовый на самую дикую расправу, мне удался. Это Медведь. Когда царь-Лев спросил Медведя, что делать ему с пестрыми овцами, которых он не мог выносить за их «пестроту»,
«Всесильный Лев! – сказал насупяся Медведь: —
На что тут много разговоров?
Вели без дальних сборов
Овец передушить. Кому о них жалеть?»
Однако, услыхав такой совет, Лев нахмурил брови, и тогда Лиса (нашелся-таки царедворец похитрей Аракчеева)
Смиренно говорит: «О царь! Наш добрый царь!
Ты, верно, запретишь гнать эту бедну тварь —
И не прольешь невинной крови…»
И Александр мне удался! Такие советы – лишь бы самому остаться в стороне – он обожал. И, зная то, Лиса предложила отвести овцам самые сочные пастбища, в пастухи же им дать волков.
Лисицы мнение в совете силу взяло, —
И так удачно в ход пошло, что наконец
Не только пестрых там овец.
И гладких стало мало.
В басне этой я объединил два события: бунт Семеновского полка и волнения в Петербургском университете, где ранее распространялись вольные, «пестрые» мысли, а теперь поставлены такие профессора, которые вывели начисто «пестрых овец». Я понес эту басню, минуя Оленина, прямо в цензурный комитет, благо там был знакомый цензор. Я сказал, что показываю ему неофициально. И прошу лишь содействия. Тот пригласил меня пройтись, взял под руку и тихохонько так заметил:
«Любезный друг мой, Иван Андреевич! Памятуя твою старинную хлеб-соль, скажу тебе по-дружески: не отдавай ты своих „Овец“ в наш комитет, ибо, попомни мое слово, скушают-таки их наши пастухи, да и тебя заодно».
Четырнадцатого декабря 1825 года, узнав о восстании на Сенатской площади, я быстро пошел туда, размахивая тростью. Раздавались выстрелы, над плацом нависли клубы ружейного дыма, на лицах встречных я видел смятение и ужас, на мостовой валялись убитые и корчились раненые, до меня доносились хриплые выкрики офицеров. Я хотел войти в самую гущу толпы, но, увидав мою тучную фигуру, знакомый полковник сказал строго:
«Уходите, Иван Андреевич, вам здесь быть нельзя». Я понял, что мое присутствие ничего не изменит, ибо восстание подавлено. Я ушел, содрогаясь, ведь многих офицеров, над которыми вскоре учинили расправу, я знал близко.
Потом я часто вспоминал казненного Рылеева. Конечно же, в беспощадном приговоре царя отразилась и его злоба на Рылеева – сочинителя и издателя. Рылеевская ода «К временщику» ходила в народе, и всем было очевидно, что она относится к Аракчееву. В свое время Рылеева спас Александр Тургенев, который признался мне, что применил способ, изобретенный мной в письме к Княжнину. Бенкендорф поручил Тургеневу расследовать дело с рылеевской одой, имевшей подзаголовок «Подражание Персиевой сатире», и Александр Иванович написал Аракчееву приблизительно следующее:
«Так как, ваше сиятельство, по случаю пропуска цензурою Проперция сатиры, переведенной стихами, требует, чтобы я отдал под суд и цензурный комитет за оскорбительные для вас выражения, то прежде, чем я назначу следствие, мне необходимо нужно знать, какие именно выражения принимаете вы на свой счет».
«На свой счет» Аракчеев, как в свое время и Княжнин, сатиры не принял, и в ту пору все вроде обошлось благополучно.
Я отнюдь не разделяю большинство идей тайных обществ и считаю цареубийство бессмысленным. Но четыре года после восстания писать я не мог. А затем принялся за басню «Пушки и паруса», в коей заговорил о пагубности для России внутренних распрей. Когда же увидел, что от кормила корабля государственного отставлены лучшие умы за то лишь, что сочувствовали декабристам или состояли с ними в родстве, то ополчился против сей трусости и глупости (не знаю, чего здесь больше!). Басню эту «Бритвы» высоко ставит Николай Гоголь, человек зоркости необыкновенной, чудо и надежда молодой нашей литературы. Он мне сказал, что, по его мнению, это лучшая моя басня, что он полностью разделяет ее иносказанье и что правительство зря опасается достойных и умных людей за их даже малейшую причастность к восставшим… У меня в басне как раз и выведены те недалекие сановники, которые уподобляются лицам, предпочитающим бриться тупыми бритвами вместо острых из-за боязни порезаться. Во время бритья они так кисло морщат рожу, как будто с них кожу сдирают.
Я не стесняюсь и говорю прямо:
Вам пояснить рассказ мой я готов:
Не так ли многие, хоть стыдно им признаться,
С умом людей боятся
И терпят при себе охотней дураков.
* * *
Ну вот и рассвет близится. В окошках – вижу через занавеску – уже теплятся огоньки в домах: то встают сапожники, белошвейки или еще какой трудовой люд. А я вот спать лягу. Как проснусь, всю мебель эту модную, для нынешних гостей купленную, – в чулан, новый фрак – в дальний шкап, – не в нем же, в самом деле, на службу завтра итить. Только вот придется напялить его на новоселье у книгопродавца Смирдина. Рядом с Пушкиным сесть надобно. От солнца его поэзии поистине тепло и светло.
…Иван Андреевич задремал в кресле. Тучный, с могучей головой и седой гривой волос, походил он на спящего льва.
ГИМН ЧИТИНСКОГО ОСТРОГА
Декабристы распевали катенинский гимн… на каторге и в ссылке.
В частности, известно, что в Чите они выходили на работы с этой песней,
причем <конвойные> офицеры и солдаты слушали ее и маршировали под такт ее.
Вл. Орлов
…На рассвете, под пасмурным небом сибирского края, заглушая звон кандалов, усталые люди негромко начинали гимн:
Отечество наше страдает
Под игом твоим, о злодей!
Коль нас деспотизм угнетает.
То свергнем мы трон и царей!
И конвоиры, не разбирая, не понимая смысла слов, но ощущая воинственный напев, дружно подхватывали:
Свобода! Свобода!
Ты царствуй над нами.
…В тот вечер играла знаменитая Семенова. Несмотря на летнее время, театр оказался полон.
Завзятый театрал, капитан лейб-гвардии Преображенского полка, поэт Павел Александрович Катенин сидел в своем постоянном кресле во втором ряду партера. В антракте Катенин приметил литератора Гнедича, сидевшего неподалеку, и поклонился.
Вскоре Гнедич подошел к Катенину и представил смуглого курчавого юношу с бакенбардами.
– Вы знаете его по таланту. Это лицейский Пушкин.
Катенин, конечно, читал многие стихи Александра Пушкина. Он выразил искреннее сожаление, что завтра выступает с полком в Москву, тогда как очень хотел бы побеседовать с молодым поэтом. Пушкин, в свою очередь, заметил, что давно желал бы встретиться с Катениным, но что он также скоро должен выехать из Петербурга.
В залог будущей встречи они крепко пожали друг другу руки и взаимно пожелали счастливого пути.
В Петербург Катенин вернулся через год. Он носил уже эполеты полковника. Однажды он присутствовал на завтраке, который задал его товарищ по полку. Все преображенцы квартировали тогда в казармах на углу Большой Миллионной и Зимней канавки. Во время завтрака слуга доложил Катенину, что его спрашивает Пушкин.
– Граф Василий Валентинович Мусин-Пушкин?! – с уверенностью переспросил Катенин.
– Да нет, просто Пушкин, из себя молоденький, небольшой ростом.
Катенин поспешно вышел и по внутренней галерее прошел к себе в номер. Потом широко распахнул дверь.
Улыбающийся Пушкин ловко подкинул кверху трость, поймал ее на лету и протянул толстым концом Катенину.
– Я пришел к вам, как Диоген к Антисфену: побей, но выучи.
– Ученого учить – портить, – весело, в тон Пушкину, ответил хозяин.
Он ласково взял поэта под руку и повел в комнаты. Усадил на тахту. Дважды хлопнул в ладоши.
Тотчас вбежал слуга с подносом и двумя высокими хрустальными бокалами.
Катенин предложил выпить за содружество российских поэтов. Кубки звонко содвинулись. Но и в этот раз не удалось поэтам побеседовать вволю. День был воскресный, к полковнику начали являться гости. Хозяин упросил Пушкина остаться до обеда, потом до ужина. Прощаясь с Александром Сергеевичем, Катенин спросил, где тот живет. Поэт отвечал как-то уклончиво. Это удивило Катенина: он не знал, что 18-летний Пушкин жил тогда стесненно и старался не приглашать к себе новых знакомых.
Пушкин стал часто и запросто захаживать к Катенину, чему Павел Александрович был весьма рад. В одно из первых же посещений Пушкин спросил: нравятся ли Катенину его, Пушкина, стихи и какие.
– Легкое дарование приметно во всех, – отвечал Катенин, – но хорошим почитаю одно и то коротенькое: «Мечты, мечты! Где ваша сладость?!»
Ценитель Катенин был чересчур строгий. Пушкин с интересом разглядывал его: так резко и откровенно никто еще не высказывал ему в глаза мнения о его стихах.
Внешне они походили друг на друга: смуглые, порывистые, невысокие. Смуглость Катенину передалась от матери-гречанки. Пушкину – от прадеда-арапа. Пушкину понравилась манера Катенина держать себя резко и непринужденно. Незаметно для себя он стал ему подражать.
Однажды Катенин увлеченно рассказывал про свои «милые шалости» в полку. Пушкин только усмехался.
Но вдруг Катенин замолчал.
– Что с вами, Павел Александрович?
– Да ничего, милый Пушкин… Впрочем, от вас не потаюсь. Любил и я чисто и пламенно…
– Ну, ну и что же?..
– Что же? А вот… Это почти как у Жуковского. Впрочем, на сей раз мое:
Певец Услад любил Всемилу
И счастлив был.
И вдруг завистный рок в могилу
Ее сокрыл.
Было это перед самой компанией 1812 года… Впрочем, вот вам и печальное продолжение, и конец этой истории:
Певец Услад душе покою
Искал в войне.
А враг грозил тогда войною
Родной стране.
Певец Услад в землях далеких
И чуждых жил.
Красавиц видел чернооких,
И не любил.
Певец Услад и Русь святую
Увидел вновь;
Но тужит, помня дорогую
И с ней любовь, —
грустно закончил Катенин.
Читал он свои стихи прекрасно: без ложного драматического пафоса, но задушевно. Пушкин помнил это стихотворение, незадолго до того напечатанное в журнале «Вестник Европы». Нравилось ему и другое стихотворение Катенина – «Убийца». При воспоминании о нем он все же не мог не улыбнуться: с «Убийцей» случился казус.
На читающую публику стихотворение это произвело сильное и странное впечатление. В то время любовью читателей пользовалась меланхолическая и сладостная муза Жуковского, в начале принятая холодно, но постепенно завоевавшая сердца многих. И вдруг появляются стихи «грубые», написанные энергичным и ясным слогом.
В стихотворении рассказывался известный на Костромщине случай ограбления и зверского убийства деревенским старостой престарелого владельца постоялого двора. Сияющий в небе месяц все время напоминает убийце страшную ночь – месяц светил и тогда, он – безмолвный свидетель преступления.
Наконец, не выдержав сиянья месяца и мук совести, убийца во всем сознается жене и с ненавистью обращается к месяцу:
Да полно, что! Гляди, плешивый!
Не побоюсь тебя;
Ты, видно, сроду молчаливый!
Так знай же про себя.
После этого муж улегся и заснул. Но жена, не в силах хранить тайну преступления, донесла на мужа. Тот при первом же допросе сбился в речах и от страха «издох».
На автора стихотворения тотчас же обрушилась благовоспитанная журнальная критика, покоробленная простонародным словечком «издох». Своей мишенью она, кроме того, избрала выражение «плешивый месяц»…
Особенно ожесточенная полемика завязалась вокруг стихотворения Катенина «Ольга». Как и опубликованная за восемь лет до этого «Людмила» Жуковского, «Ольга» явилась вольным переложением баллады «Ленора» немецкого поэта Бюргера. В основе бюргеровской баллады лежала народная немецкая песня о том, как погибший воин явился за своей невестой. Живописались в ней скелеты и саваны, разверстые могилы, воющие мертвецы и т. п. Эта жуть привлекала некоторых читателей, подобно тому как иных невольно влечет отталкивающая сцена казни, убийства или катастрофы.
«Людмила» принесла славу Жуковскому. Говорили, будто он «писал эту балладу по ночам для большего настроения себя к этим ужасам».
Если Жуковского привлекали в балладе ужасы, то Катенину нравилась в ней энергичная красота народного языка.
Но «изящная», эстетствующая критика вновь напала на Катенина. Гнедич находил, что стихи в «Ольге» оскорбляют слух, вкус и рассудок.
Что вы воете не к месту?..
Песнь нескладна и дика, —
ядовито цитировал он самого Катенина.
Выступление Гнедича задело за живое Грибоедова, «Непримиримым врагом простоты» назвал он Гнедича, а у Катенина нашел «прекрасные строфы» и «краткость, через которую описание делается живее». «Бог с ними, с мечтаниями, – писал Грибоедов, явно намекая на Жуковского. – Ныне в какую книжку ни заглянешь, что ни прочтешь, песнь или послание, – везде мечтания, а натуры ни на волос».
Шел 1818 год. Пушкин писал первую свою поэму «Руслан и Людмила». Он читал ее Катенину, прислушивался к его строгим, придирчивым суждениям.
Однажды по просьбе Пушкина Катенин повез его к Александру Александровичу Шаховскому, известному драматургу и театральному деятелю. С Шаховским Катенин дружил давно. Павел Александрович был связан с литературным обществом «Беседа любителей российского слова», а Шаховской вместе с Шишковым стояли во главе этой «Беседы». Проповедовала она введение в современный литературный язык старославянской речи, якобы исконно русской. С «Беседой» вела литературную борьбу группа «Арзамас», писатели сентиментально-романтического направления Карамзина – Жуковского, выступавшие за обновление языка.
К Шаховскому поехали после спектакля, зимним вечером.
Александр Александрович жил на верхнем этаже пятиэтажного дома, и квартиру его в шутку называли «чердаком». Гостей встретил сам хозяин – высокий, с огромным животом старик, с на редкость некрасивым, но добродушным лицом. Узнав, что с Катениным Пушкин, он по-молодому засуетился. Даже поразительная тучность, казалось, ему не мешала. Взяв новых гостей под руки, он повел их в комнаты, где было, как всегда, немало народу, посадил в покойные кресла.
Шаховской уже знал отрывки из «Руслана и Людмилы». Влюбленный во все старорусское, он пришел в восторг от сказочно-ярких описаний древнего Киева и сам давно просил Катенина познакомить его с Пушкиным.
…Хозяин уморительно рассказывал, как обучает молодежь актерскому искусству. Он показывал, как становился перед актером на колени, кланялся ему в ноги и плаксивым тоном, шепелявя, умолял играть лучше, натуральней. Пушкин и все гости покатывались со смеху.
Впоследствии Пушкин даже писал Катенину, что этот вечер был лучшим в его жизни.
…В сентябре 1820 года 28-летний полковник Катенин «по высочайшему повелению» был уволен в отставку.
По Петербургу носились слухи о принадлежности его к какому-то кружку заговорщиков.
Вот что писал об этом злобный реакционер Вигель:
«Раз случилось мне быть в одном холостом, довольно веселом обществе, где было много и офицеров. Рассуждая между собою в особом кругу, вдруг запели они на голос известной в самые ужасные дни революции песни „Пойдем спасать империю“, богомерзкие слова ее, переведенные надменным и жалким поэтом, полковником Катениным, по какому-то неудовольствию недавно оставившим службу. Я их не затверживал, не записывал, но они меня так поразили, что остались у меня в памяти, и я передаю их здесь, хотя не ручаюсь за верность»:
«Отечество наше страдает
Под игом твоим, о злодей!
Коль нас деспотизм угнетает,
То свергнем мы трон и царей.
Свобода! Свобода!
Ты царствуй над нами!
Ах! Лучше смерть, чем жить рабами,
Вот клятва каждого из нас!»
Правильно оценив революционную силу песни, Вигель ошибся, назвав ее переводом, это было оригинальное сочинение Катенина.
Через много-много лет, уже в наши дни, когда стали доступны тайные документы прошлого, в том числе следственные дела декабристов, мы смогли прочесть в показаниях И. Д. Якушкина следующее:
«В 1817 году, по прибытии в Москву гвардии, на совещаниях при учреждении приготовительного общества под названием Военного, сколько припомнить могу, бывали, кроме названных уже мной лиц, двое Перовских, бывший Преображенского полка капитан Катенин и князь Федор Шаховской».
А вот что показывал на следствии Пестель:
«Когда в конце 1817 г. приехал я в Петербург, большая часть членов наших находилась в Москве с гвардиею. Там преобразовали общество Сынов Отечества в Военное общество и разделили членов на два отделения. В одном был первенствующим членом Никита Муравьев, а в другом – Катенин».
И Якушкин и Пестель говорили о пребывании в 1817 году петербургских полков в Москве. Как раз об этом отъезде в Москву и упомянул в разговоре с Пушкиным Катенин при первой встрече с ним в театре. Гвардейцы участвовали тогда в торжественном параде по случаю закладки в Москве храма Христа-спасителя.
Еще в конце 1817 года будущие декабристы обсуждали участь императора. В 10-й, неопубликованной при жизни поэта и зашифрованной им главе «Евгения Онегина» Пушкин писал:
Меланхолический Якушкин,
Казалось, молча обнажал
Цареубийственный кинжал.
Заколоть Александра I Якушкин хотел во время богослужения в Успенском соборе Московского Кремля. Установлено, что и Катенин был на этом богослужении.
А в марте 1818 года в журнале «Сын отечества» появился переведенный Катениным с французского отрывок из «Цинны» Корнеля.
Искать ли случая? Но завтра он готов:
Он в Капитолии чтит жертвами богов,
И сам падет, от нас на жертву принесенный
Пред вечным судией спасения вселенной.
«Хитрый муж», «отцеубийца» – характеристика императора Августа – у искушенных читателей невольно ассоциировалась с Александром I, убийцей своего отца, Павла I.
В катенинеком переводе (тоже с французского) трагедии Расина «Эсфирь» читатели находили не менее «прозрачные» строки:
Пучины бурные разгневанных морей
Не так опасны нам, как лживый двор царей.
Образ жизни Катенина в отставке изменился мало. Он постоянно живет в Петербурге. Правда, теперь у него гораздо меньше денег – их весьма нерегулярно присылает управляющий его костромской вотчины Шаёво. И гораздо больше досуга.
Мельпомена, эта капризная муза трагедии и театра, вряд ли когда-нибудь имела столь пламенного и, что бывает редко, неизменного поклонника.
Количество переведенных, а в сущности, заново переложенных самим Катениным драматических произведений огромно. Только на протяжении 1816–1820 годов он перевел «Эсфирь» Расина, отрывок из его же «Гофолии», четвертое действие «Горациев» Корнеля и отрывок из его же «Цинны», переделал одну из комедий Грессе, перевел пьесу Седена и либретто итальянской оперы «Гризельда» (четвертого действия трагедии Лонженьера), написал несколько оригинальных пьес, в их числе комедию «Студент» (совместно с Грибоедовым), драматический пролог «Пир Иоанна Безземельного» (к пьесе Шаховского), пятиактную трагедию «Андромаха».
Драматургию Катенина высоко оценивали декабрист Вильгельм Кюхельбекер и Александр Сергеевич Пушкин, говоривший о «волшебном крае» – отечественном театре:
Там наш Катенин воскресил
Корнеля гений величавый.
И все же недаром древние римляне считали дары Мельпомены столь же сладостными, сколь и опасными. В одном из спектаклей участвовали знаменитые Семенова и Каратыгин. По окончании представления Семенова, как обычно, раскланивалась перед публикой. На этот раз она вышла не одна, а вела свою любимицу, очень слабую артистку Азаревичеву. Из партера раздался крик:
– Не надо нам их, дайте Каратыгина!
Кричал, конечно, Катенин. Оскорбленная Семенова тотчас пожаловалась своему высокопоставленному покровителю, князю Гагарину. Генерал-губернатор граф Милорадович вызвал Катенина и запретил ему посещать театр. Когда же он донес о случившемся царю, тот повелел выслать Катенина из Петербурга, запретив ему въезд в обе столицы. Ибо, как собственноручно на рапорте Милорадовича начертал монарх, Катенин «и напредь сего замечен был неоднократно с невыгодной стороны и потому удален из л.-гв. Преображенского полка».
Темной, глухой осенью, под непрерывными дождями, ехал изгнанник в Шаёво. Тяжек, горек был для него этот путь. Мучила разлука с друзьями.
Нестерпимо долгой казалась первая зима. К стоящей на отшибе усадьбе по ночам подходили волки, в бесконечные бессонные ночи поэт-изгнанник слушал их тоскливый вой.
Натура Катенина требовала деятельности, он стремился быть в гуще литературных и театральных споров. А его окружала лесная глушь и тишина.
В такие минуты слагалось стихотворение «Мир поэту», где есть светлые элегические строки, выражающие его душевное состояние:
И на крылах воображенья,
Как ластица, скиталица полей,
Летит душа, сбирая наслажденья
С обильных жатв давно минувших дней…
Один, в тиши ночного бденья,
Я здесь с душой, смущенной от скорбей!
Вокруг меня зари свет слабый льется;
Лицо горит, мрет голос, сердце бьется,
И слезы каплют из очей.
От тоски спасали книги. Полки тянулись во всю длину унылых мрачных комнат безлюдного шаёвского дома.
Пушкин, третий год томившийся в бессарабской ссылке, с тревогой узнал об участи Катенина и с нетерпением ждал от Вяземского ответа на свой вопрос: «Правда ли, что говорят о Катенине?»
Павел Александрович переписывался с Грибоедовым. Но «Горе от ума» по достоинству оценить не сумел. Он писал автору, что в его комедии дарования более, нежели искусства (хотя того и другого там бездна), что сцены связаны произвольно (тогда как они представляют органическое развитие одного целого). Впрочем, он находил в пьесе «ума палату».
Грибоедов не обиделся. В ответном письме он, наоборот, как и Пушкин, подчеркивал значение для него замечаний и советов Катенина.
«Критика твоя, хотя жестокая и вовсе несправедливая, принесла мне истинное удовольствие тоном чистосердечия, которого я напрасно буду требовать от других людей… Вообще я ни перед кем не таился и сколько раз повторяю… что тебе обязан зрелостью, объемом и даже оригинальностью моего дарования, если оно есть во мне».
Грибоедов нашел в Катенине и определил одну из самых ценных черт его довольно трудного, крайне неуживчивого характера: чистосердечие, то есть искренность. Катенин никогда никому не говорил ничего, кроме правды – как он ее понимал и чувствовал. Вот почему его отзывы бывали порой односторонни и слишком резки – качество, из-за которого люди обыкновенно теряют приятелей, зато на всю жизнь приобретают двух-трех друзей, стоящих многих.
Такими друзьями Катенина были Пушкин и Грибоедов. Только они смогли оценить это нечасто встречающееся свойство – беспощадные, предельно откровенные высказывания.
Вот почему Пушкину, наверно, было особенно лестно получить от Катенина похвалу «Евгению Онегину»: «Какая простота в основе и ходе! Как из немногих материалов составлено прекрасное целое!.. Сколько ума без умничанья, сколько чувств без сентиментальности, сколько иногда глубины без педантства, сколько поэзии везде, где она могла быть! Какое верное знание русского современного дворянского быта, от столичных палат до уездных усадеб».
Катенин немало заботился о своих крестьянах. Но, будучи человеком необеспеченным, вряд ли много преуспел в этом. Трогательная забота о нуждах крепостных, тревога об их положении сквозят во многих его письмах.
«Крестьяне здешние с голоду мрут, – писал он артистке Колосовой. – Кормлю их чем и как могу, но мне не на что купить овса для посевов, и доходов никаких нет».
Приятеля своего, Бахтина, извещает: «Весь уезд умрет с голоду, овес так приели, что нечем будет яровую сеять, а местами мужики кормятся дурандой. Я после этого гол, как сокол, и в долгу, как в шелку».
Еще в октябре 1824 года мимо Шаёва через Кологрив проезжал путешествующий по своей империи Александр I. Все местное дворянство, выставив вперед именитых богатеев с хлебом-солью, выходило навстречу царю. Не явился лишь Катенин.
Но все же по совету друзей он вскоре подал прошение «на высочайшее имя» о разрешении поселиться в Петербурге. Попал он туда лишь в августе 1825 года.
Катенин не был на Сенатской площади 14 декабря. После разгрома восстания его не осудили, несмотря на то, что мстительный Николай I доискивался «до корней» и беспощадно карал всех причастных к «бунту».
И хотя фамилия Катенина стояла в списке декабристов, составленном следственной комиссией и тщательно изученном царем, его «высочайше повелено оставить без внимания»…
Возможно, Катенина не тронули потому, что в последние годы перед восстанием он, по существу, выбыл из рядов декабристов. Но ведь многих осудили даже за косвенное причастие к «возмущению», как именовали тогда восстание на Сенатской площади. Катенина «не тронули», хотя и вызывали в следственную комиссию… Советский исследователь Ю. Оксман, изучавший биографию и творчество писателя, полагает, что его, возможно, спас бывший сослуживец граф Адлерберг, назначенный секретарем следственной комиссии.
Как чувствовал себя Катенин, свидетель массовых арестов, следствия и, наконец, суда над декабристами?
3 февраля 1826 года он писал Пушкину: «Извини, любезный Александр Сергеевич, что я так давно тебе не отвечал: в нынешнее время грустна даже беседа с приятелем».