Текст книги "Шаговая улица"
Автор книги: Василий Логинов
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 12 страниц)
Формальная сторона учебы стала тяготить Орешонкова-младшего. По инерции удалось неплохо сдать еще две сессии, но родилась и росла академическая задолженность. Гриша заинтересовался философией, целыми днями пропадал в библиотеке и совсем перестал сдавать зачеты и экзамены. Его отчислили.
Немой студент вернулся сюда, в Микрорайон-на-Мысу, в трехкомнатную квартиру, за эту дверь, к маме и бате, но тяга к бесконечному поиску выражаемых цифрами одушевленных числовых соответствий осталась.
Край красной плоскости отклеился от стены и уплыл внутрь – отпертая дверь открылась, и Гриша вошел в прихожую, заставленную трехлитровыми банками с желтой вязкой жидкостью. Друг на друге банки стояли в два ряда на полу, красовались янтарными боками на полках стеллажа, подпиравшего своим деревянным костяком оклеенные ядовито-синими обоями стены, качали широкими белыми бескозырками пластиковых крышек на колченогом холодильнике "Саратов". Это была трехмесячная Гришина зарплата в леспромхозе, полученная под расчет. Денег последний год не платили, но изредка баловали различным товаром: когда сапожными щетками и ваксой, когда цепями и подшипниками от бензопил, а когда и продуктами, – в общем, всем тем, что удавалось достать начальству в обмен на необработанную древесину. В последний раз, перед увольнением, с Украины прислали в алюминиевых баклагах подсолнечное масло, которое расфасованное вяло колебалось сейчас за пузатыми стеклами, потревоженное вибрацией стен, рожденной захлопнутой дверью.
Попеременно опираясь каблуками о дверную приступочку, Орешонков-младший снял надоевшие болотные сапоги и, расправив, поставил в угол. Резиновые ботфорты медленно опустились, чиркнув верхом по полу. Гриша потряс освобожденными ступнями ими – левая, правая, – остатки юрких булавочек-мурашек перестали беспокоить, повесил штормовку на один из крючков старой облупленной вешалки и посмотрел на висящую рядом батину кепку. Сжав в кулаке брезентовую спину куртки, он резко сдернул ее с крючка и перевесил, накрыв капюшоном серый и плоский головной убор. Теперь можно было идти.
Влажные от пота шерстяные носки оставили цепочку быстро высыхающих следов на полу. Следы начинались в узкой прихожей и заканчивались у кушетки в дальней комнате. Где-то в дебрях квартиры из подтекающего крана звонко капала вода.
Гриша Орешонков лежал на старом матрасе и, не мигая, смотрел вверх. Над ним, в граничном углу смычки горизонтали потолка и вертикали стены, притулилось черное неровное кольцевое пятно, в середине которого торчали чешуйки и пластинки взлохмаченной, вздыбленной многочисленными мелкими пузырями, потерявшей в черноте белый свой цвет и приобретшей коричневатую желтизну, краски. Грибок, живой паразит неживого, спутник вечной сырости, откуда-то изнутри, через перекрытия, стяжки и засыпки неутомимо пробирался в жилище.
4
В узкой комнате-пенале, куда ввел за руку Гришу черноусый лейтенант Виорел, стены были покрыты продолговатыми потеками ржавчины. Редея, брызги ржавчины расходились веером от топчана со скомканными простынями, стоявшего вплотную к левой стене, и разбегались частыми стежками по потолку, словно кто-то обмакнул веник в темно-коричневую торфяную воду и побрызгал вокруг.
На полу у постели, распрямленным кусочком валика той самой первой озерной волны, ставшей на комнатной суше ровным лаковым блином, притулилась лужа густого сиропа. Непонятного цвета ее поверхность так блестела в лучах заходящего осеннего солнца, через распахнутое окно овладевшим пространством и проявившим многочисленные вихри микрогалактик кружащихся пылинок, что хотелось срочно найти главный мировой тумблер, нажать, и посредством пробужденных щелчком сил поскорее опустить вечернее светило за горизонт.
Кроме кровати, в комнате были: два опрокинутых стула, рядом с которыми валялся ком носильных вещей, листы бумаги, кипа газет и косо прибитая полка с книгами по теории вероятности.
– Эксперт насчитал тридцать два удара острым предметом. – Некоторые согласные при произнесении лейтенантом Виорелом слишком явно твердели.
– Ну, Вы уже видели, что с ним сделали. Двенадцать смертельных ударов. Кровью все замарал. – Милиционер сделал театральный жест рукой в сторону забрызганных стен и зашуршал протоколом.
"Три общее, два в довесок, а потом довесок удвоился и умножился на три получилось число, способное лишить жизни. Все очень просто: Виорел молдавское имя, отсюда и акцент, а по-русски будет Валера".
Повестку из милиции далекого городка, где учился брат Юрий, принесла почтальонша Люба. Батя повертел листик с печатью в руках и отдал матери. Ирина Вячеславовна принялась было собираться, но прихватило сердце, и Гриша пошел покупать себе билет на поезд.
Кассирша на вокзале потребовала паспорт, долго изучала его, а потом быстро-быстро затараторила сквозь смешки: "А, Вы Орешонков-младший... хи-хи-хи... я Вашего родителя знаю... ха-ах-ха... он энергичный... хи-ах-ха... я когда-то в больничке работала... хи-хи... привет передавайте от Марии... я помню... хи-ах... всегда бодренький был... в форме, глазки-вишенки... хи-хи-хи..."
Картонный прямоугольник билета соответствовал душному плацкартному вагону, потом была пересадка в грязную электричку с распоротыми сидениями, автобус с огромной пыльной запаской в салоне, потом отделение милиции, где Гришу встретил молодой следователь-молдаванин: "Ничего, ничего, что Вы немой. Не волнуйтесь. В основном мне надо будет говорить. Вопросы процедурные, формальности. Вы кивайте да, мол, или нет, потом прочтете, распишетесь. Главное документы в порядке, и паспорт с пропиской есть".
И почти сразу же после знакомства они нырнули в полумрак коридора судебного морга, и вдоль сырых стен проплыли больничные каталки с большими бельевыми узлами, а в конце, глубоко, почти до затылочной кости, прорвался внутрь и резанул искусственный дневной свет, появившийся из-за рывком распахнутой в ослепительно белоснежный мир двери. Ярко-белые кафельные плитки были везде: на стенах, на полу и даже на потолке. И метр-на-метр-на-два кафельные же постаменты, расставленные в шахматном порядке по полу огромного зала.
– Вы должны опознать погибшего и подписать акт, если это Ваш брат.
Гришу подвели к одному из накрытых постаментов. Виорел откинул простыню. Слипшиеся волосы, рассыпчатые мелкие бисквитики пересохших сгустков запекшейся крови, золотистая поросль на небритых щеках, губы в обрамлении бледного кантика, восковые носогубные складки, полупрозрачный, словно набрякший водяной мозолью, кончик носа, откуда-то взявшиеся морщинки на веках (давно прикрытые глаза), слишком четкие вертикальные складки меж бровями (почти чужие, но они были всегда), лоб с тремя выбоинками на коже (вместе болели ветрянкой) лежащая на постаменте субстанция-оболочка была поразительно сходна со старшим братом Юрием.
И была она пуста. Гриша кивнул.
– Тогда пойдемте в общежитие. Оставшиеся вещи опознаете. У коменданта есть стол. Бумаги подпишите...
Потом Гриша сидел на допотопном скрипучем кожаном диване в кабинете коменданта студенческого общежития, сжимая шариковую ручку с фиолетовой пастой.
– Здесь, пожалуйста. Еще здесь. – Лейтенант тыкал обгрызенным карандашом в нужные места.
На боку у милиционера вдруг захрипел продолговатый пластмассовый ящичек с торчащей сбоку блестящей палочкой. Виорел снял устройство с ремня, плотно прижал к уху и отошел к окну, а Гриша заметил длинную белую нитку, болтавшуюся сзади на форменной штанине.
"Двенадцать. Нитка не меньше двенадцати сантиметров в длину. Столько же было и ударов. А Валера, наверное, подхватил ее на опознании, когда простыню откидывал".
– А может быть Вы, Григорий Иванович, другого знаете? – Черные усы вернувшегося к столу милиционера задергались нервными рывками при обращении к Грише по имени-отчеству.
"Юры нет, а я стал Григорием Ивановичем. Чужое, долгое имя".
– Мне по рации сообщили, – продолжал Виорел. – Недалеко нашли. Есть подозрение, что он убийца. Вместе с Вашим братом в магазине видели. Посмотрите?
Гриша Орешонков опять покорно кивнул. И они долго спускались по заплеванной и засыпанной окурками лестнице, пока не хлопнули треснутые стеклянные двери, и ботинки не ступили на асфальтовую плоскость, потом утрамбованная лента тропинки откусила своим началом кусок покрытия, и впередсмотрящий лоцман-лейтенант предупредил шагавших сзади потных теток-понятых, что может быть скользко, и все они разом укутались чехлом из коричневых по-осеннему и почти в рост высотой стеблей крапивы, и шли гуськом во влажном пожухлом чехле, старательно переступая через корни, гигантскими набрякшими сосудами, пересекавшими утоптанную плоть земли, пока лейтенант не сказал смачно "здэсь", и не раздвинул бесстрашно завесу растений справа.
Охраняемый двумя оперативниками, вооруженными короткими автоматами со смешными маленькими раструбами на дулах, спиной на примятых стеблях и опавших листьях, лежал бородатый человек. Обращенное в небо лицо, глаза открыты.
Человек был мертв. Оторванный рукав стеганой телогрейки – полосатым бивнем слоновой кости на желтовато-красных листьях белела голая рука.
Гриша подошел ближе. Крупные, чересчур аккуратные, словно набриолиненные, кольца кудрей обрамляли лоб сверху, с боков мельчали и кольчужными колесиками плавно переходили на скулы и подбородок.
"Завитки действительно цыганские. Точно "павьяний варьянт". А глаза у дяди Золи, оказывается, серые. Черноволосый венгр с серыми глазами. Стало быть, два в квадрате".
Булавочные головки обращенных в зенит зрачков были окружены предрассветным туманом радужки. Туман был абсолютно ровен, – цветные вкрапления и жилки неровностей отсутствовали, равно как отсутствовала и свойственная неживым глазам тупая молочная белесость. Обе радужки – две пастельные линзочки.
Гриша наклонился и вгляделся в облачка с маленькими черными точками зрачков посередине. Нежные тучки в мертвых глазах начали сливаться, появилось движение, зыбь пробежала, вернулась и сложилась в волну, заиграла вечерними бликами водная поверхность; темная амальгама на границе с воздухом задышала спокойствием, звездотечение проникло внутрь, вдалеке засверкали купола с крестами и повернутыми серпами, невидимая моторная лодка издали подала свой раскатистый сигнальный глас, ероша гулким звуком пастельную тональность, технично и плавно переводя изображение в зыбкую акварель, а затем в суровую темперу, и, наконец, в быстро затвердевающие, неровные, масляные мазки по дереву.
Все смолкло, движения невидимой кисти угасли, остались лишь выпуклые мазки, в замедленном темпе складывающиеся калейдоскопическим соответствием, и появился бородач, бредущий вдоль реки, широкая водная поверхность которой казалась такой же плотной, как та асфальтовая полоса, что вела от одного последнего убежища к другому.
От брата Юрия к дяде Золи.
5
Поздней осенью Гюрята Рогович потерял все: и воеводство, и теплый дом, и многочисленную дворовую челядь. За жестокосердную несправедливость, проявленную в мирских делах, и неправедные судилища Народное Вече постановило: гнать из Новгорода. Изгоем он брел теперь на север. И восходящий путь тянулся по тем же местам, где прошла возвратная дорога любопытного и неразумного сборщика дани, казненного по суровой необходимости.
Тому назад один восход и один заход, изнемогая от колких порывов ветра, Рогович постучался в потемневшую дверь дома, стоявшего на береговом холме. Нескоро Гюряте открыл мосластый низкорослый мужичонка с маленьким носом на большом плоском лице и сильными волосатыми руками.
– Шаго надобноть? – прошамкал мужичонка ртом, в котором передние нижние зубы были съедены наполовину, однако оставшиеся пеньки сверкали ослепительной белизной.
– Погреться бы... Кхе-хе... Пусти, родимый... Каах-хе-хаах...– Сухой кашель непрошеными приступами мучил Роговича три последних дня.
Пока плосколицый внимательно осматривал просителя, Гюрята до навернувшихся слез в глазах боролся с першением в горле.
– Ладноть, жаходь. Через сени они прошли в горницу, где полукругом вокруг яркого пламени, вырывавшегося из открытой печки-каменки, сидело четверо. Гость сел с краю, а мосластый напротив. В руках у бывшего воеводы оказалась миска и ложка, и он принялся жадно хлебать теплую рыбную баланду.
Когда голодное чувство подугасло, и тепло толчками разошлось из-под ложечки, то слова, до того выпадавшие частой бессмысленной капелью из неспешного разговора людей, приютивших Роговича, стали догонять свой смысл. Гюрята прислушался.
Благодетели оказались рыбаками-курянами, на путину приплывшими в северные края. Лишь раз удалось забросить сети – непогода, но вместо ценной ряпушки вытащили нечто, бывшее предметом беседы.
– Зарыть. Зарыть в полесье, чаго тута кумекать. Ближайший к Роговичу собеседник во время разговора рассекал воздух ладонью.
– Эвона ты как, Итларь. Больно востер. – Возразил верзила с подвязанной рукой. – А грех на душу? Человеческо дитятко...
– Ну, ташшы уродина с собой, Никола. – Будя цапатьси. Отак-вот-от. Не ко времени. – Симон, старший из рыбаков, поправил посудину с варевом. – А ты чаго молчишь, Колокша?
– Дык, кумекаю. – Седой мужик со шрамом на щеке вытянул ноги поближе к огню. – Тока губить нельзя, и брать с собой негоже.
Вслушиваясь в беседу, бывший воевода про себя перебирал имена благодетелей: "Симон, Никола, Колокша, Итларь... Того мосластого, который дверь открыл, зовут Лявада... Странные имена... Из первых букв складывается... Неспроста. Я должен увидеть".
– Дозвольте мне... каах-хаах... поглядать на него. – Неожиданно для рыбаков подал голос Гюрята.
– Ишь, смотрок востроглазый! – Симон улыбнулся. – Вона, в угле. Поглядай, поглядай, коли не убоишься. Отак-вот-от. Лявада, покажь диковину.
На куче ветхих сетей лежал рыхлый сверток. Лявада развернул ткань.
Среди старых выцветших тряпок, почти полностью составлявших сверток, на боку барахтался младенец мужеского пола. Розовое гладкое тельце в обрамлении вяло шевелящихся ножек и ручек. Ребенок повернул лысую головку.
Лица у мальчика не было. Вместо лба – морщинистые коричневатые складки, полуприкрывавшие набрякшими выступами ямки, на дне которых тускло блестели настороженные глаза-камушки. На месте носа – мягкий продолговатый нарост, заканчивавшийся внизу гладким синеватым бугром, разделенным пополам вытянутой вдоль, полусомкнутой, единственной ноздрей. Наполовину прикрытые лоснящимися валиками, нежно-розовые края двух лепестков, приоткрывавшиеся глубоким зевом справа и смыкавшиеся в левом углу капюшоном, обнимавшим основание бордовой бородавки с выступающими узлами вен по поверхности, заменяли рот. На вид пустые мешки, состоявшие сплошь из таких же, как и на лбу складок, соответствовали щекам.
– Исть хотит. – Лявада пошарил в старых сетях, вытащил и сунул младенцу прямо под бородавку парусиновый мешочек с чем-то мягким.
Мальчик зачмокал, розовые лепестки плотно сомкнулись, по щечным мешкам пробежали волны, и запахло водкой.
– Яства его: вино зелено и хлебушко. А он и спить, егда насосетси. – Симон пошевелил прутком угли в очаге и добавил тихо: "отак-вот-от".
"Прокляты оба. Его проклятье снаружи, а мое внутри. Сие показано, чтобы полюбились проклятые".
И Гюрята Рогович попросил хозяев отдать младенца. Те, подумав, согласились. Утром бывший воевода покинул избушку рыбаков с ношей.
Дорога тянулась вдоль Волхова. Река, в верхнем течении, до порогов, степенно-строгая, стелилась широким отглаженным кушаком справа. Граничная кромка воды и суши, в основном скрытая частым мелколесьем, иногда открывалась взору песочными косами или россыпями пористых и ноздреватых камней, окруженных неподвижной желтоватой пеной.
Шел мелкий дождь, постепенно накапливающийся мокрой тяжестью в одеждах. Было холодно, и от зябкой сырости приступы кашля участились. Размокшая глина под ногами сопротивлялась при ходьбе, и Гюряте приходилось прикладывать немало усилий для преодоления чмокающей, противной движению силы. Но другой дороги не было: наказанием было назначено идти в Югорские земли на пятилетнее поселение. В руках бывший воевода нес холщовый сверток, который по возможности укрывал от всепроникающей влаги.
"Они рыбарили... кхе... близ зарослей... ка-ах-хе... орешенье там... кхе-ах-хе... с орешенья он... ках-кхе... ореш... он... ках-хак... ореш... он..." – в такт трудной поступи по расползшейся дороге, сквозь полурвотные приступы кашля, мучившие Гюряту, прорывались обрывки слов и фраз – "пущай... ках-ха... так и будет... хак-каах... Орешонков..."
Гюрята Рогович добрался до самоедского хутора в Югре и через месяц умер там от скоротечной чахотки.
Старый Ямси-плотник взял к себе младенца, выкормил и вырастил. К двадцати годам первый Орешонков стал статным телом парнем, и уродство лица нисколько не помешало жениться.
Статная жена его родила двух нормальных сыновей.
6
–...знаете ли Вы его, или нет? – Извне ворвавшийся голос следователя наложился на внутренние цвета и звуки, которые свернулись и упаковались в чехол из плотно растущих, пожухлых листами, но еще не полегших телами, стеблей растений.
Тетки-понятые, боязливо выглянув из-за спины лейтенанта, хором ойкнули.
– Ыыннч-наан-ныыхт. – Гриша отрицательно покачал головой, не отрывая глаз от оголенной руки дяди Золи.
Вдоль пятнисто-белого продолговатого кусочка тела плясали темные штрихи разной длины, некоторые неглубокие, полуприметные, а некоторые переходящие в зияющие чем-то волокнистым щели с краевыми крупинчатыми наростами маленьких скульптурок, складывающихся в причудливые фигуры гадания на кофейной гуще, сбежавших от плоти на землю несколькими десятками коротких желтоватых искорок. Гриша нагнулся, чтобы получше рассмотреть теряющиеся в осенней листве искорки: испачканные свернувшейся кровью, остеклованные давним огнем, серпики на толстых ножках, еще хранившие ослабевший запах табачного перегара, вразнобой лежали рядом с изрезанной рукой...
"Тридцать: а ведь дядя Золи тогда всего лишь пытался распечатать свой синклит. Тридцать три: искал быстрый и эффективный способ. Тридцать пять и раздавленный ошметок, и рядом валялся окурок в полсигареты: а мне? а когда я?" просемафорили числа-слова, и лежащий на кровати в одной из комнат в затронутом грибком панельном доме Микрорайона-на-Мысу Гриша прикрыл воспаленные веки.
Сквозь красноватую киселеобразную пелену, пересекаемую светящимися спиральками, проступили подвижные черты лица брата Юрия, и губы ожили произносимыми суровыми словами.
– Ненавижу! Я его ненавижу! – кричал Орешонков-средний, лежа здесь же на кушетке. – Он каждый раз проделывает это со мной! А я не могу сопротивляться, цепенею, как бобик какой-то. – В последние годы Юра редко приезжал на студенческие каникулы домой, может и совсем бы не приезжал, если бы не слезные мамины просьбы.
– И баню ненавижу! По четвергам тошнит! Рефлекс какой-то. Тебе-то хорошо ты немой, молчишь, терпишь. А я больше не могу! Ненавижу его!
Гриша сидел рядом на табурете и водил торцом незаточенного огромного карандаша "Великан" (очередной московский подарок брата) по оклеенной обоями поверхности письменного стола. Родителей не было дома: мама ушла в магазин, а батя поехал проверять сети.
– А началось, когда ты был совсем маленький. Наверное, не помнишь, тебе тогда шестой годик шел. – Юра повернулся на бок, чтобы удобней следить за движениями "Великана" в Гришиных руках, и, немного успокоившись, продолжал свой монолог. – Первый раз я пошел с ним в баню лет в двенадцать. Попарились и помылись, а потом он повел меня в массажную комнату. И до сих пор, спустя восемь лет, я помню, как он массирует загривок, потом спину, потом начинает сопеть. А я... я совсем не могу двигаться – слабость разливается по рукам, раскидываются по массажному столу словно чужие ноги...
Юрин голос стал запутываться в полукруговых движениях гигантского карандаша. Вуаль, сотканная из кусочков кружевных траекторий, продавленных острым деревянным краем на пористой поверхности бумаги, вбирала в себя и оглушала слова.
– ...след дыхания сзади становится юрким горячим пятнышком. Ну, прямо как газовую горелку придвинули к спине... Он сопит и пыхтит близко-близко, а пятнышко жара движется по позвоночнику, спускается ниже, ниже, и на уровне ягодиц...
Но Гриша помнил и знал. Он тоже частенько ходил с батей в баню. Четверг в Микрорайоне – мужской день. И батя тоже водил его в массажный кабинет, отказаться было нельзя, сама мысль об отказе не приходила в голову: таковы правила игры, так было всегда, так будет вечно.
Закон малопонятен, но ненарушаем по определению. Аксиома.
Батя запирал дверь, Гриша покорно ложился животом на стол и подбородок укладывал на сложенные замком руки, и батя начинал защипывать и разминать кожу на загривке, а потом круговые движения сильных пальцев спускались ниже и ниже, сами пальцы срастались и превращались то ли в подобие такого же карандаша, то ли в один из стволов Пехтеринского ружья, и карандаш раскалялся внутренним грифелем, а в стволе от нетерпения щелкали трением друг о друга дробинки заряда, и конструкция начинала дергаться, и в тот момент, когда толчки приобретали синхронность и выливались каплями пота на позвоночник, а батины поисковые движения, дошедшие до низа спины, находили глубину, перед закрытыми Гришиными глазами раскрывалась наклоненная некруто вниз лестница.
На лестнице, зияющей темными провалами, были редкие, равноудаленные друг от друга, деревянные перекладины, по которым Гриша вынужден был идти. Они были круглые, но в то же время очень напоминали скамейки в лодке-плоскодонке, а ход по ним был всегда пассивно-автоматическим. Вне своей воли, отделившейся от тела, сторонним наблюдателем взирающий на собственный натужный переступ, вполне осознавая лишь тупую всеобъемлющую необходимость, Гриша переставлял ноги в переднезаднем направлении. Другие степени свободы были заказаны. Только ступню вперед, на покатый бок перекладины, перенос тяжести голого тела, только другую подошву вперед, опять перемещение той же тяжести, и так далее. Гриша шагал до тех пор, пока математический закон размещения покатых перемычек не нарушался: вместо очередной опоры в обрамлении темной пустоты наличествовала светящаяся яма-кратер. Но автоматизм движений прервать было невозможно, и, в очередной раз шагнув, Гриша начинал медленно опускаться своим беззащитным голым телом в искристые волны света.
По мере исчезновения деревянных волокон, заторможенно уплывавших перед глазами Гриши вверх, в фиолетовую беззвездную темноту, покуда лишенное воли тело погружалось в нисходящую бесконечность, из узлов сплетений пучков ярких световодов, роившихся вокруг, возникали голоса, произносившие сначала неоформленные обрывки слов, затем кастрированные фразы начинали крепнуть и наливаться значимым буквенным соком: "Наконец-то пришел сюда. Протер дырочку в синклитных стенах, и оставил скорлупу. Ты будешь чаще и чаще входить к нам, и периоды появления будут удлиняться, а синклит терять свою силу, пока целиком не освободишься. Ищи..."
Лестница со сверкающим провалом и сотканные из света настойчивые голоса все-все регулярно повторялось на протяжении нескольких лет, каждый четверг, вплоть до будущего дня похорон старшего брата...
– Я не буду больше терпеть. – Юра быстро распалялся, но также быстро и успокаивался. Дыхание его стало ровным, пар негодования почти вышел, улетучились и Гришины воспоминания о бане. – Плевать хотел, что он родитель. Сначала расскажу все матери, а потом заявление в суд отнесу. Он у меня попляшет!
Одномоментно что-то изменилось в комнате, появился инородный звукопоглотитель, жадно впитавший последние Юрины слова. Гриша обернулся: в щели приоткрытой двери сутулым медвежонком стоял батя. Он угрюмо теребил воротник тяжелого прорезиненного плаща и смотрел на носки своих сапог. Гриша на секунду отвлекся и положил вдруг потяжелевший карандаш-великан плашмя на стол, а когда опять взглянул в ту сторону, то в щели никого не было. Лишь чуть-чуть колебалась дверь.
– Душно что-то у нас в комнате стало. – Юра сел на кровати.
Гриша так и не понял, заметил ли брат фигуру, тенью на мгновенье мелькнувшую в дверях?
Орешонков-средний встал и потянулся.
– Давай-ка откроем окно, брат... аат... аах... хаах...
Эхом отражаясь от тронутых грибком плоскостей стен и выгнутых стеклянных бочков емкостей с маслом, разбежалось последнее слово, и через кашляющее уханье вернулось к одинокому человеку, распластавшемуся в тщетном ожидании освобождения на кушетке в малогабаритной квартире чрева Микрорайона-на-Мысу.