355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Федоров » Собрание сочинений в трех томах. Том 1 » Текст книги (страница 1)
Собрание сочинений в трех томах. Том 1
  • Текст добавлен: 15 марта 2017, 21:30

Текст книги "Собрание сочинений в трех томах. Том 1"


Автор книги: Василий Федоров


Жанр:

   

Поэзия


сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 11 страниц)

Василий Федоров
Собрание сочинений в трех томах
Том 1

О СЕБЕ И БЛИЗКИХ

Читая автобиографические очерки писателей, замечал: многие из них начинают разговор о себе с оправдания в том, что занимаются своей особой. При этом: одни говорят, что еще не время подводить итоги, другие ссылаются на вынужденность обращения к своей: личности, третьи начинают с извинений перед скромностью. Так хотел начать и. я, но тут же подумал: а разве, занимаясь стихами, поэмами, очерками и статьями, я не занимался собой? В конечном счете, о чем бы и о ком бы мы ни писали, мы пишем о себе. Наш взгляд на мир, сам отбор материала, манера его изложения – все говорит о нас, пишущих. А поэт-лирик и тем более в силу жанра вынужден заниматься собой, не прячась за спину подставных героев.

Мне в жизни пришлось написать множество автобиографий, коротких и развернутых, в зависимости от того, куда меня принимали. Самая интересная, на мой взгляд, лежит где-то в довоенном архиве Новосибирского аэроклуба. Очень уж хотелось, чтобы меня приняли. Написал так, что замполит, прочитав ее, сказал перед всеми учлетами: «Сочинил, как писатель!» Самая скучная, по-моему, находится в Союзе писателей, хотя тоже очень хотел, чтобы не отказали в приеме. Видимо, устал повторяться.

У меня в стихотворении «Корни» есть строчки: «Помню родословную свою только до четвертого колена». Честно говоря, в них моя память явно преувеличена. Открыв глаза на белый свет, я уже не застал в нем ни главных бабушек, ни заглавных дедушек, а о прадедах и говорить нечего, все они сливались у меня в одну легендарную Бабушку и в одного огромного Дедушку. Если моя память еще выделяла прадеда Леонтия, то лишь потому, что его называли по имени. Он уже доживал свой век, когда его бездомный внучек, мой отец, пригретый дядей Тимофеем, привел в дом, уже набитый невестками, мою молоденькую маму. Ослепший богатырь почти все время лежал на печке и, чутко прислушиваясь к разноголосице дома, время от времени подавал свой голос в защиту мамы. Когда его не слушались, он гордо напоминал расшумевшимся женщинам о своей былой богатырской силе:

– Дитятки!.. В двадцать лет я один тридцатипятипудовый якорь ворочал! – При этом грузное слово «тридцатипятипудовый» поднималось так высоко, что на минуту все притихали. Потом шум поднимался снова, и, если в этом шуме не слышался голос Ульянки, он настороженно спрашивал:

– Что-то Ули не слышно… Здорова ли?..

На что получал ревнивый ответ:

– Повесь свою Улю на шею и носи, как иконку…

Древний старик пытался урезонить ревнивых молодух и, видя, что все его слова тщетны, заканчивал разговор тяжелым, многозначным вздохом мудрой печали:

– Эх, дети, дети!..

По рассказам мамы, в большой семье к слепому старику хорошо относились лишь мои родители, благодарные за приют, да его старший сын Тимофей, такой же богатырь, как и он. Этого я уже помню. По нему я представлял Деда Харитона, о трагической любви которого мной написана поэма «Золотая жила», что избавляет меня теперь от подробного разговора о нем. Но в поэму, понятно, не могли войти какие-то житейские детали. Уйдя на поиск «золотой жилы», он действительно много лет пробыл в тайге старателем, были у него и удачи, потому что доходили до деревни слухи о его пьяных; разгулах не то в Иркутске, не то в Красноярске. Несколько раз он порывался вернуться в Марьевку, но после очередной гульбы был вынужден снова возвращаться в тайгу. Говорили, что своих покинутых детей он любил, при выходе из тайги высылал им немалые, по деревенским понятиям, деньги, однако те деньги, перехваченные кем-то, ни разу до них не доходили. Видимо, Харитон был еще жив, когда Митька и Мотька оказались круглыми сиротами. Сначала они оба попали в тесный дом дяди Тимофея, но вскоре Мотьку забрал в няньки проезжавший мелочник из Томска, а Митька на сомнительных правах родственника до лоры прижился в дядиной семье. Вот почему дедушку Тимофея, когда у нас уже не стало отца, мы все считали родным. Да и он до глубокой старости относился к нам покровительственно.

Ему было уже далеко за семьдесят, а он еще боролся с молодыми и всегда их перебарывал. Вокруг такой борьбы, а затевалась она, как правило, в праздничные дни, всегда собиралось много участников и зрителей. Однажды, положив на лопатки двух парней, дед Тимофей высматривал в толпе желающих помериться силой. Никто не решался. Тогда его взгляд остановился, на моем старшем брате Петре, работавшем в Томском окружкоме комсомола и приехавшем в отпуск. Он так на него смотрел, что Петр, тоже высокий и крепкий, вынужден был выйти на круг. Боролись они долго, и, когда молодой переборол старика, тот от обиды заплакал и пошел в дом. На пути ему встретились сыновья – Павел и Григорий, ребята сильные, но низкорослые, он бросил им с обидой:

– Лехины – вот кто в меня… Эх вы, двадцатники!..

Лехиными в деревне прозывали нас. Если кто приезжал и спрашивал Федоровых, называя имена, никто не знал, но стоило назвать наше прозвище, как тут же слышал: «А, так вам Таньку Лехину!.. Так бы и сказали». Прозвище было образовано от имени Леонтия, которое в мордовском варианте – в Марьевке жило много мордвы – звучало Лехой. Обида деда Тимофея состояла в том, что именно к нашей семье привилось имя его отца, а не к его детям. Когда же я спросил маму о таком страшном ругательстве, как «двадцатники», она что-то вспомнила и рассмеялась.

– Это в городе такие всякие разные служащие были, которым получку по двадцатым числам давали… – и, разыгрывая сцену, изобразила двадцатника, который на подступах к двадцатому числу в крещенский мороз на томском рынке мясо покупал. – В одном запахнутом пиджачишке, руки в рукавах, подбежал к прилавку, выплюнул за прилавок медяшку.

«Дай фунт осердья…»

Ему свесили фунт осердья, сунули под мышку, и бедный «двадцатник», не вынимая из рукавов рук, сгорбившись, побежал домой…

С тех пор, когда я слышал презрительное ругательство деда Тимофея, тотчас представлял жалкую фигуру «двадцатника» с фунтом осердья под мышкой.

После неудачной борьбы с внуком могутный дед бороться вообще перестал, но продолжал удачливо тянуться на палках. В следующий приезд Петр привез в утешение старику огромную трубку, изготовленную специально для витрины табачного магазина. Под его усами на фоне седого облака бороды она казалась самой обыкновенной трубкой. До конца своих дней он уже не расставался с ней.

Теперь вполне сознаю, что деду Тимофею я обязан страстью к лесопосадкам. Посадить и вырастить дерево – для меня не меньше, чем написать хорошее стихотворение или поэму. Во Владимирской области, где мы жили около восьми лет, после нас остался взрослый фруктовый сад, под Москвой уже высоко поднялся сибирский кедр, в Марьевке, где интерес к живому дереву по традиции еще слаб, я сделал попытку озеленить пустырь. Дело в том, что когда-то, избранный старостой, дед Тимофей принимал активное участие в уничтожении местных лесов. За два-три ведра самогона смолокурам отдавались немалые участки с вековыми деревьями. Понятно, моя запоздалая реакция на этот факт носит всего лишь нравственно-символический характер. Если бы даже все мои собратья по перу занялись лесопосадками, они не восполнили бы и сотой доли древостойных утрат только в одной Марьевке.

По линии отца в моей памяти почти нет женщин, только богатыри-мужчины, а по линии матери, наоборот, помнятся могучие духом женщины. Сначала одна Большая бабушка распалась на две прабабушки, от чего они, к моему удивлению, не стали меньше. Одна предстала неистовой ревнительницей официального православия, дважды ходившей из Сибири в знаменитую Киевскую лавру, – это я уже знал по рассказам; вторая оказалась дремучей раскольницей с характером пророчицы. Не знаю, по каким источникам, но она задолго до нового века пророчила отречение царя от престола, предсказывала, что его генералы будут менять свои золотом шитые мундиры на солдатские шинели, что появятся огромные птицы с железными клювами, которые будут гоняться за людьми и убивать их. Церковь и попов она ненавидела лютой ненавистью.

От Большой же бабушки откололась и просто бабушка Анна, родительница мамы, великая печальница и рукодельница. Она – от православной богомолки.

О том, как Богомолка ходила в Киев, я слышал рассказ в двух редакциях – в редакции мамы и её брата, дяди Василия, ныне глубокого старика. Уходила она с легкой котомочкой ранней весной и, питаясь тем, что бог пошлет, приходила в Киев осенью. Там, помолившись каким-то святым мощам, она зимовала, а весной отправлялась обратно и приходила домой к новому урожаю. Говорили, что ходила она в Киевскую лавру замаливать грехи умершего мужа, просить бога, чтобы тот не очень строго судил его на том свете. Подозревали, что сама она в чем– то провинилась перед мужем и боялась, как бы тот, встретившись с богом, не наговорил на нее лишку. Но был и третий вариант, более достоверный. В Киеве у нее жил брат, который еще в детстве был отдан в чужую богатую семью и которого с тех пор она не видела. В первый свой приход она его там разыскала.

В мамином варианте ее бабушка со спутницей незамеченными вошли в богатый дом. В доме их приняли за нищенок и начали гнать. На шум из соседней залы вышел важный военный при «еполетах», чуть ли не генерал, и посмотрел строго на прислугу: дескать, что это у вас тут за шум и непорядок? Еще строже посмотрел на обносившихся странниц.

– Как вы сюда попали?

– Братец, Иван Алексеевич, не узнаешь?..

Вздрогнул генерал, даже золотая бахрома на плечах трепыхнулась.

– Маша!.. Откуда ты?! Не с того ли света?..

Спутница, должно, испугалась, что их не признают и не примут в доме, заторопилась подкрепить свое земное существование:

– Нет, батюшка, она с этого света… с этого!

В другом варианте этот эпизод выглядит иначе. Странниц останавливают еще у высоких резных ворот купеческого типа. Строгий привратник с бляхой на груди пытается их отогнать.

– Не велено мне пущать в дом цыган и бродяжек…

– Не бродяжка я, а хозяина твоего родная сестра.

– Не такой мой хозяин, чтобы кровная сестра в оборванках ходила!..

– Из Сибири я, добрый человек, пешком шла…

Удивился привратник, разрешил на лавочке посидеть, подождать, когда хозяин домой возвратится, а там – признает, не признает – дело хозяйское. Сидят странницы, котомочки развязали, черствый хлебец всухомяточку жуют, а к воротам на тройке представительный мужчина подкатывает, привратнику выговор объявляет:

– Сколько раз говорено было, чтобы вот таких не пущать…

– Сестрой кровной объявилась…

– Сестра? Сестру мою давно бог взял…

– Жива я, братец, жива!.. Из Сибири к тебе пришла…

– Сестрица, Маша!..

Как бы там ни было, но моя прабабка Мария дважды побывала в Киеве. Когда я в детстве слышал пословицу «язык до Киева доведет», то был уверен, что она произошла от этой моей прабабки. Богатый брат дважды пытался задержать ее в своем доме, но она не соблазнилась пи достатком брата, ни теплым украинским климатом. По весне снова отправлялась в суровый таежный край, где у нее оставалась дочка Анна. Этой Анне выпало потом породнить Богомолку с Раскольницей. Она вышла замуж за ее сына Наума Осиповича, мастера на все руки – бондаря, пимоката, горшечника, к тому же балагура. От религиозной крайности матери Анна пришла к раскольничьей крайности свекрови, но религиозный деспотизм последней оказался менее страшным, чем тяжелый характер мужа. По рассказам матери, у него было какое-то упрямое желание вывести ее из душевного равновесия, полагаю – напускного, заданного себе, взорвать в ней чувство смирения, наверняка истинного, заставить ее вскрикнуть от боли, попросить пощады, чего она никогда не делала. Запутавшись в богах, в способах угождения им, она молилась, то подражая матери – по-православному, то свекрови – по-раскольничьему. Однажды, истерзанная мужем, Анна побежала в лес, добежала до первой полянки, упала на колени и стала молиться небу и лесу.

Испугавшись содеянного и того, что жена может наложить на себя руки, Наум Осипович побежал за ней следом и, увидев ее на полянке, спрятался за темный куст.

– Господи, – молилась она, – избавь от греха… Не выдержу, возьми меня сам…

Просьба жены к богу потрясла Наума Осиповича, душа его наполнилась стыдом и раскаянием. Подозрительный прежде к ее красоте и смирению, он вдруг увидел, что она была непритворной в своем многотерпении, Наум Осипович тихо отступил от лесной полянки, оставляя жену договорить с богом, а встретив ее у крыльца дома, склонил перед ней русую голову и сказал:

– Прости меня, Анна. Клянусь богу и своей и твоей матери, что с этой минуты никогда в жизни даже пальцем не трону…

Слово свое он сдержал, никогда ее больше не тронул, но жизнь Анны была уже коротка. Ее любимым делом было рукоделье – вязанье и вышивка, но не ради тонких кружев и цветных узоров пришла она в дом, где ценилась не красота, а физическая сила. Кроме нравственных страданий, которые обрушились на нее, ей пришлось непосильно много работать. И, несмотря на перемену в муже, она стала тихо гаснуть. Хотя Наум Осипович был мастером на все руки, большого достатка в доме не было. Об этом говорит одна бытовая сценка, выхваченная в детстве цепкой памятью мамы. В доме были гости. Каждый из гостей получил кусочек сахара к чаю. Когда они ушли, старая раскольница, не захотевшая сидеть рядом со слугами антихриста, спустилась с печки и, старчески подбоченясь, спросила о судьбе сахарных кусочков:

– Аннушка, нешто сахар-то весь съели?..

– Нет, маменька, остался.

– То-то!..

«Бабушка» Анна умерла, когда ей было всего около двадцати трех. После себя она оставила пятилетнюю дочку Ульяну, мою будущую маму, и трехлетнего сына Василия. И хотя их отец, Наум Осипович, был на виду, фактически его дети пребывали в полном сиротстве. Сначала за ними приглядывала бабушка, потом эти заботы взяла на себя тетка Ефимья, работящая жена младшего Наумова брата Федора.

Как я уже говорил, дед Наум обладал большими способностями к самым разным ремеслам. Ему было достаточно только раз посмотреть на какую-нибудь работу, чтобы произвести ее в точности. При этом он увлекался сам и увлекал своего младшего брата, который покойно следовал за ним, пока не убедился, что самое верное – это земля. Так они какое-то время вместе катали пимы, потом Наум соблазнил Федора делать и обжигать глиняные горшки. Это их предприятие раскололось при реализации первой же продукции. Погрузив горшки в два больших короба, зимней дорогой они отправились по деревням. К несчастью, впереди них уже проехали какие-то горшечники. Прижимистые бабы смотрели горшки, прислушивались к их звону, но брали редко. На них не было глазури. К тому же при переезде в одну из деревень, раскатившись на спуске, сани ударились о пень. Плохо упакованные горшки трагически хрустнули. Посмотрели – полкороба черепков. Тогда братья переглянулись, выругались, расколотили на том пне все свои горшки и хлестнули лошадей.

После этого они подались в Томск, где подрядились гонять ямщину до Иркутска и обратно. Эта работа была трудной и опасной. В путь отправлялись большими партиями, чтобы в случае нападения разбойников, что случалось довольно часто, защитить и себя и хозяйские товары. После одной стычки с варнаками, в которой Наум проявил смелость и силу, среди иркутских и томских ямщиков за ним утвердилось прозвище Ермака Тимофеевича.

Вскоре пути братьев разошлись. Еще не старый вдовец продал двух своих ямщицких грузовозов и купил лошадку на легкой рыси, а к ней пролетку, повязался многоцветным шерстяным кушаком и стал популярным извозчиком Томска. Младший брат Федор, как более практичный, не меняя лошадей, подался в Марьевку пахать и сеять. Не имея своих детей, он усыновил племянника, потому что в те времена из детских душ землей наделялись только мужские. Маму пристроили прислугой к известному в Томске провизору, имевшему свою аптеку. Работая там, она узнала лечебные свойства многих трав и научилась пользоваться ими. Она рассказывала про себя много смешных историй. Однажды ее послали в магазин за продуктом с незнакомым названием, которое, войдя в магазин, она вдруг забыла. На вопрос приказчика, что ей надо, мама долго молчала, а потом выразила название движением руки.

– Туда-сюда…

Продавец догадался.

– Киш-миш?..

Но вернусь к деду Федору. В Марьевку он привез три чуда тогдашней цивилизации, дотоле неизвестных ее жителям: железную печку, самовар и керосиновую лампу со стеклянным пузырем. В доме собрался народ и удивлялся, что печка согрела избу за десять минут, самовар вскипел сам, а лампа осветила все темные углы. Это сразу же принесло ему уважение мужиков, которое он всю жизнь потом старался поддерживать не только справностью хозяйства, но и своим видом. Во все присутственные места, а также в гости он пожизненно ходил в одном и том же картузе с темнобархатным околышком и лакированным козырьком. Одним словом, младший брат окреп на земле, завел свою пасеку. Городские же дела старшего пришли в упадок: охромела лошадь, износилась пролетка. Позванный из деревни, он без долгих раздумий согласился приглядывать за лесной пасекой брата.

Не знаю, сколько прошло времени – год, два, – только случился лесной пожар. Красный косматый зверь, гонимый ветром, с треском продирался к пасеке. Дед Наум, теперь уже дед по возрасту, схватил лопату и побежал окапываться. Огонь с размаху наскочил на его защитную полосу, побушевав десяток минут, сначала пополз, а потом побежал вдоль черной межи следом. А дед копал и копал, стараясь все время опережать дикую стаю огня, более дикую, чем волчьи стаи, которые ему приходилось встречать в зимних разъездах. Он копал – и получался защитный круг для братовой пасеки, но не для себя. После двухчасовой борьбы с огнем дед вышел победителем, но подошел к роднику, бросил лопату, припал к студеной воде – и уже не поднялся…

Пишу обо всем этом, как о близком, лишь из чувства душевной сопричастности к людям и событиям. Бывшие в давности, они создавали нравственную атмосферу нашей семьи. Из прошлого к нам доходили отдельные бытовые картинки, отдельные фразы, воссоздающие их, как дошел до нас многоцветный дедов кушак, радужными нитками которого мы часто играли в детстве. В связи с этим в моей родословной меня более всего поражает какое-то устойчивое наследственное сиротство, к тому же в одном варианте парности. Прабабушка идет из Сибири в Киев и разыскивает своего братца, когда-то отданного в чужую семью. Ее внучка и внук осиротеют и будут жить тоже по чужим людям. В то же время в другой семье возникает такая же ситуация: Митька с Мотькой будут искать свою судьбу. И вот два сиротских побега в силу какого-то предопределения, вопреки всем помехам, соединятся. Когда мама заневестилась и к ней потянулись женихи, среди них были парни из богатых семей, но она предпочла бездомного Митьку.

Мама росла бойкой, острой на слово, голосистой, без тени смирения и покорности своей рано умершей родительницы. В сердечных делах ради Митьки она шла даже на обман бабушки, прочившей ей какого-то богатенького Тишку. Заслышав хихиканье внучки и заподозрив, что ее провожает Митька, бабушка открывала окно и грозно приказывала:

– Ульянка!.. Домой!..

– Бабушка, это Тишка!

Окно закрывалось, и Митька с Ульянкой могли уже безнаказанно простаивать под окном до рассвета.

Вполне вероятно, что в отношении ко всем другим ребятам типа Тишки на маму действовал закон социальной несовместимости. Известно, что богатые семьи лишь в редких случаях допускали в свою среду бедных, так и бедным уже не хотелось союзом с богатыми терять своей независимости. Эту мысль можно подкрепить и тем, что познакомились мои родители в преддверии нового века, заявлявшего о себе не только календарно: в двенадцати километрах от Марьевки строилась железная дорога. Она подходила к речке Яя, там начали строить мост, неподалеку от ветхого домика, где Наум Осипович с братом катал пимы, а его пятнадцатилетняя Улька таскала им из речки воду. При катке пимов требовалось много воды, так что Ульяна часто бегала с ведром как раз к бережку, где на кладке каменного быка работал семнадцатилетний Митька из Марьевки. У нее было такое поношенное платьишко, что когда бежала к реке, то прихватывала рукой его левую сторону, а когда поднималась от реки – правую. В глазах Митьки эти манипуляции с платьем выглядели кокетством. Он стал приглядываться к ней, и, чем больше приглядывался, тем больше она ему нравилась. Да и молодой каменщик хорошо ей запомнился, если два года спустя, приехав в Марьевку, она сразу же узнала его среди деревенских ребят. Вот теперь-то в качестве громоотвода им и пригодился богатый и благопристойный Тишка…

В ее окончательном выборе жениха было много и от мистики. Все ее девичьи гадания прямо и косвенно указывали на одного. Валенок, брошенный через забор, падал носком в его сторону, имя жениха, спрошенное ночью под чужим окном, всякий раз звучало – Митька. Было еще два вида гаданий, благоприятных для него. В ночь под Новый год девушки выбегали на чистый снег и падали навзничь, оставляя на снегу свои контуры, а утром шли проверять: если на контуре есть посторонние следы, – значит, будущий муж будет бить, если следов нет – семейная жизнь пойдет мирно. Случалось, все другие контуры оказывались исхлестанными, а на мамином – ни: царапинки. Тогда она не догадывалась, что это была Митькина работа: контуры других он исхлестывал, а ее, чтобы не отпугивать, оберегал. Гадание не обманывало маму и насчет будущего достатка семьи. Девушки подбегали к частоколу и, раскинув руки, охватывали его как можно больше, а потом охваченное пересчитывали в парном порядке: «сусек-мешок, сусек-мешок…» Если последний счет падал на «сусек», значит, семья будет жить богаче, если на «мешок» – значит, бедно. Маме, гадавшей на Митьку, всегда выпадал «мешок».

В довершение всего, когда однажды, ночуя в чужом доме, она загадала: «на новом месте приснись жених невесте», выпал ей сон, будто едет она под венец с Тишкой… Все в лентах – дуга, гривы, – кони мчатся, кошева летит, а за кошевой бежит Митька с березовым поленом. Бежал-бежал да как запустит поленом вслед… Проснулась, рассказала хозяйке, а та и говорит:

– Э-э, милая, выйдешь не за того, с кем ехала… А будет тебе мужем тот, кто поленом вдогонку бросил…

Сон оказался в руку. Раскольница благословила ее деревянной иконкой с двухперстной богоматерью, которая потом еще и при мне стояла в нарядной компании ортодоксальных святых. На этом приданое и ограничилось. Но молодожены не печалились. В Марьевке родились Андрей и Петр. Казалось бы, с ними-то и осесть на земле, но, посеяв два-три гектара хлеба, отец отправлялся в город на заработки. Однажды в отсутствие отца в деревне начались пожары. Люди не спали ночами. Когда отец вернулся, мама настояла на том, чтобы уехать в город. Сложили в телегу пожитки, посадили в нее детей, привязали к задку телеги корову и поехали в Анжерку на шахты Михельсона. В Анжерке родились: Татьяна, Пелагея, Василий-первый, Антонина, Иван, Зинаида.

Росла, семья, росли заботы, но жизнедеятельный глава семьи справлялся с ними довольно легко. У него, работавшего каменщиком, еще оставалось время на удовлетворение, многих своих страстей и страстишек. Дмитрий Харитонович любил бороться, драться на кулачках, играть в карты и орла, но его самой главной страстью были лошади. Он водился с цыганами и часто менял свою единственную лошадку на все новые и новые – гнедые, пегие, соловые, не всегда лучшие прежних. Иногда приводил на двор красивых, но обезноженных, запаленных в беге и опоенных. Долго возился с ними, выхаживал запарной травой, бинтовал ноги всевозможными компрессами и, когда красивая лошадь становилась на ноги, мчался на ней в шумный цыганский табор.

В общем-то все дети были сыты и одеты, но страсть отца к азартным играм иногда приводила к семейным скандалам. Однажды, ускакав на лошади, он вернулся домой грустным пешеходом. А утром надо было ехать ему по воду. Мама, конечно, вся кипела.

– Ульянка, а где коромысло? – робко спросил отец.

– Нет тебе коромысла!.. Запрягайся сам!..

Отец действительно взялся за оглобли.

– Разве так возят! – воскликнула мама.

Не успел бедняга сообразить, как на его шее оказался оставшийся от лошади хомут. Он прямо в хомуте – за ней, но она быстренько – на крыльцо, в сенцы – и дверь на щеколду. В детстве мне было странно слышать, чтобы такие большие, как мама и отец, занимались столь несерьезными делами, но теперь, оглянувшись назад, я ахнул от удивления: при восьми детях они были еще совсем молодыми. Отец пробыл без лошади всего два-три дня, а потом привел какую-то коростливую, стал снова выхаживать ее до цыганской кондиции.

Во время таких инцидентов между родителями, разумеется, возникали острые дискуссии. На упреки в беззаботности и лености у отца был наглядный аргумент. Прямо в окно смотрелась высокая кирпичная труба электростанции его кладки. Разгневанный, он подбегал к окну и, тыча пальцем в стекло, шумел:

– Вот!.. Вот, туды-растуды, моя работа!.. А где твоя?..

– А-а, где моя?! Ребятишки, ко мне!..

Несмотря на высокий авторитет трубы, выложенной отцом, мамины упреки становились все настойчивей.

Мама хотела, чтобы самый старший, Андрей, начал учиться, но в школу из рабочих принимали только тех, у кого отцы работали на подземных работах. Дмитрию Харитоновичу подземная работа ой как не нравилась, да и само образование он ставил не так высоко, чтобы приносить во имя его большие жертвы. Но мама его допекла. Как назло, в шахте его поставили, а вернее, положили на самую грязную работу. Подцепив крючком корыто с углем, он должен был выволакивать его на боку из низких забоев к штреку. Все свое презрение к новой работе отец перенес на веревку с крючком, которую приносил с собой и именовал не иначе, как «сукой». Зато какое изумление охватило родителей, когда их сын прочитал несколько фраз из букваря. Мама даже не поверила, а повела грамотея к знакомому попу, чтобы тот подтвердил сыновнюю грамоту. Намного позднее, когда Андрей стал волостным писарем, уважение к его грамоте однажды больно ударило по самолюбию отца. Подойдя ко двору, знакомый мужик окликнул:

– Митька!.. Андрей Дмитрич дома?..

Отец покрыл его шахтерским матом.

– Я тебе Митька, а мой сопляк – Андрей Дмитрич?..

Несмотря на многие неудачи, отец до конца своих дней продолжал увлекаться лошадьми. В то время они нужны были даже в городе, для личной обслуги – привезти воду, дрова, уголь, муку, картошку, поэтому игра в лошадей велась попутно. Иногда отец предпринимал на своей очередной сивке-каурке побочные трудовые акции. Так однажды он подрядился посадить перед окнами у новой городской больницы тополя. Да, видно, был мой родитель с похмелья, заехал не туда, и привез вместо тополей осины. Они и теперь шумят еще под окнами старого здания.

Не случайно стихи об отце я начал строкой: «Мой отец конокрадом не был…» Дело в том, что однажды настоящие конокрады увели лошадей с таким хитрым расчетом, чтобы подозрение непременно пало на лошадника-отца. К его счастью, всю ту ночь он пробыл на мельнице, где в ожидании очереди на помол болтал с мужиками. А участь конокрадов в ту пору была известна: их судили своим мужицким судом, вернее, приводили в исполнение заранее вынесенный приговор. После этого случая мать заявила: «Ну теперь тебя от дружков совсем не оторвешь!»

Отец все время ходил где-то на грани добра и зла. Видя его азартные игры, кулачные бои, частые магарычи, жулики и мошенники все время крутились около него. Так однажды в его баню напросились пожить приличные на вид люди. Насмотревшись на ораву детей, один из них заговорил с отцом о том, как, должно быть, трудно накормить, одеть и обуть их всех, да еще и себе на рюмку выкроить. Разнеженный сочувствием, родитель начал исповедоваться, сколько нужно труда и сообразительности, чтобы держать семейные вожжи в руках и сводить концы с концами. Постоялец внимательно слушал, особенно ту часть исповеди, где шла речь о его, Митьки Лехина, изворотливости и сообразительности. Видимо, впечатление от рассказанного было достаточно сильным, если постоялец после слов отца о том, что для такой семьи денег ковать не накуешься, вдруг заговорил сам.

– Не скажи, Дмитрий Харитонович, если ковать с умом, то и на хо-о-роших лошадок останется!..

Одним словом, постояльцы оказались фальшивомонетчиками. Отцу они предложили участие в их предприятии, видимо рассчитывая на него как на денежного реализатора. Отец хоть и был гулякой, игроком и лошадником, а на такое дело не пошел.

– Игра-то беспроигрышная, не то что теперь у тебя! – убеждал его фальшивомонетчик.

– Если беспроигрышная, значит, это уже не игра… – философствовал струхнувший отец.

Фальшивомонетчика из отца не получилось. Когда же обо всем этом узнала мама, то досталось всем – и отцу и постояльцам. Она тут же собралась топить баню, но постояльцы отпросили не делать этого до следующего дня, сказали, что пошутили с отцом, и тем ее успокоили. Вечером пили чай, и, когда самовар опростался, один из постояльцев попросил его до утра, а утром принес изукрашенным гравировкой. На его посеребренном боку живописной старославянской вязью были врезаны инициалы отца, под ними – натуральный рубль в его двустороннем виде орла и решки с профилем Николая последнего, должно, в напоминание о переменчивой доле игрока. Говорят, в трудные минуты жизни отец с грустью поглядывал на этот рубль.

Тот самовар с монограммой отца был поильцем нашей семьи до Отечественной войны. Мать рассталась с ним, откликаясь на призыв – сдавать медь и цветные металлы в фонд обороны. Помню, в детстве монограмма на самоваре вызывала у меня особое чувство. Отца уже не было, и смутная память о нем совсем бы погасла, если бы не знакомые инициалы, подтверждавшие, что отец – не выдумка старших.

Итак, нас было уже восемь детей. Написал и заметил, что допустил ошибку. Сказать «нас» я не имел права, потому что меня среди восьмерых еще не было, но, судя по оговорке, очень хотел появиться. Почему-то для моего рождения Анжеро-Судженск оказался неподходящим, и родители решили переехать в Кемерово, тогда еще небольшой городок, начавший бурно разрастаться. На первый случай поселились в Щегловке, в шахтерском бараке, рассчитывая в будущем на выделенном участке поставить свой дом. Но этим далеко идущим планам не суждено было сбыться. С востока надвинулся Колчак, с запада нахлынули мятежные чехи во главе с офицером ветеринарной службы Гайдой. Стало не до слишком далеких замыслов. Зато в отношении моего рождения все сложилось более или менее благополучно.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю