355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Ливанов » Путь из детства. Эхо одного тире » Текст книги (страница 4)
Путь из детства. Эхо одного тире
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:23

Текст книги "Путь из детства. Эхо одного тире"


Автор книги: Василий Ливанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 8 страниц)

Дело в том, что напротив гостиницы через скверик находился Свердловский театр оперы и балета, который приезжие из Москвы и Ленинграда переименовали в театр «Оперы и буфета».

А все потому, что в театральном буфете еще с давних времен хранился запас сладких булочек. Со временем эти невостребованные булочки каменно затвердели, но почему-то не заплесневели, а с появлением голодных иногородних постояльцев гостиницы стали пользоваться спросом. Причем выдавали одну булочку в одни руки. И только для Меркурова делалось исключение.

В каждом гостиничном номере, даже в нашем, стоял аппарат внутреннего телефона. Когда дети укладывались спать, мама уходила на посиделки в номер Меркурова.

Наташа засыпала быстро, а я, лежа без сна, начинал чувствовать себя брошенным и одиноким. Растравив жалость к самому себе, я брал телефонную трубку и называл телефонистке номер Меркурова.

Трубку брал Сергей Дмитриевич, и тогда я требовал позвать маму.

Обычно после моих звонков мама возвращалась и могла снова уйти, только когда я засыпал.

Так продолжалось несколько вечеров.

Я уже не называл номер Меркурова, а просто говорил телефонистке: «Маму». Телефонистка, сообразив, в чем дело, и, очевидно, сочувствуя матери такого капризного сынка, попыталась мне по телефону рассказывать сказки, но я, некоторое время ее послушав, все равно требовал маму.

И вот однажды днем, когда я, сидя за столиком, хлебал из тарелки какую-то баланду, дверь в номер распахнулась и в двери, нагнувшись под притолоку, встал сам Меркуров.

– Ты что же это, мерзавец такой, – загремел Сергей Дмитриевич, вперя в меня взгляд через круглые стекла очков. – Ты что же это, негодяй, матери покоя не даешь? А?!

Я оцепенел от ужаса. Слезы покатились по щекам и закапали в тарелку.

Но я ни за что не хотел выдать Меркурову свой испуг и поэтому нашел в себе силы сквозь слезы повторять: «А сам-то? А сам?»

Потом Сергей Дмитриевич скажет моей маме:

– Мальчонка-то, а? Проявил характер.

Правда, названивать маме по телефону я перестал.

Уже упомянутые мною булочки связаны с воспоминанием о еще одном, впечатлившем меня человеке.

Все женщины в гостинице обсуждали случай, когда этот самый человек, выстояв очередь за булочкой, попросил дать ему три булочки. Услышав в ответ, что только одну булочку в одни руки, человек пришел в ярость и, обращаясь ко всем собравшимся, закричал: «Если я говорю три булочки, это значит три булочки! Глупая девчонка! Она не понимает, что если я захочу, она отдаст мне все булочки!!!»

Еще рассказывали, что недавно этот человек поздно вечером появился в гостинице со своей женой и попросил предоставить ему номер. Дежурная категорически отказала, заявив, что свободных номеров нет.

Утром новых постояльцев обнаружили спящими в обычно наглухо закрытом трехкомнатном обкомовском номере.

Дежурная клялась, что номер никому не отпирала, и как туда попали эти люди, понятия не имеет.

Звали этого загадочного человека Вольф Мессинг.

Куда его поселить в гостинице, конечно, нашли, и вскоре он оказался постоянным участником меркуровских посиделок.

Вольф Мессинг демонстрировал собравшимся свои невероятные способности: угадывал мысли, легко находил спрятанные от него предметы и говорил некоторым женщинам, потерявшим всякую связь с их фронтовыми мужьями, что те живы. Что впоследствии подтверждалось.

Однажды мы с мамой были у себя в номере, мама читала мне какую-то книжку.

Вдруг она прервала чтение и поспешила открыть дверь.

За дверью стоял Вольф Мессинг. Он поздоровался и попросил дать ему спички.

Тут, как потом рассказывала мама, она подумала, что сейчас ей придется вытащить из-под кровати тяжелый чемодан, в котором мы возили все наше имущество, вынуть оттуда все вещи, и, может быть, на самом дне обнаружится единственный спичечный коробок. А потом повторить все действия в обратном порядке.

– Вы знаете, – сказала мама, – спичек, кажется, нет.

– Не волнуйтесь, – отозвался Мессинг. – Я сам…

Он уверенно прошел к кровати, вытащил чемодан, открыл его, выложил почти все содержимое на кровать, нашел спичечный коробок, прикурил папиросу, бросил коробок в чемодан, куда уложил обратно все вещи, закрыл крышку и задвинул чемодан под кровать.

Поблагодарил маму и ушел.

Однажды женщины сказали Мессингу:

– Ваша жена, наверное, несчастный человек…

– Почему? – удивился он.

– Ну вы же знаете всё, о чем она думает.

– Моя жена, – ответил Мессинг, – самая счастливая женщина. Она думает только то, что я захочу!

Вольфа Мессинга, порывистого человека в черном костюме с копной черных курчавых волос и пронзительными глазами на бледном лице, я в ту пору опасался.

Зимние дни коротки, темнеет быстро. Частенько мы с моей десятилетней сестрой Наташей ходили за хлебным пайком (150 г. на человека черного хлеба с глиняным припеком). Идти от гостиницы до булочной приходилось по длинной темной, освещенной одним тусклым фонарем улице.

– Я боюсь, – как-то призналась мне сестра.

– Не бойся, – ответил я, – ведь я с тобой.

Прекрасно помню этот свой ответ. Кем я себя вообразил в тот момент? Наверное, кем-нибудь наподобие Меркурова по меньшей мере.

Зато Наташу рассмешил.

Мы, дети, целыми днями пропадали в Театре оперы и балета. Перешел скверик – и там. Очень удобно. Балетов почти не давали, зато в зале во время репетиций мы переслушали и пересмотрели солидный оперный репертуар.

Я, видно, слишком пере– того: с тех давних пор вытащить меня на оперный спектакль – проблема.

Находиться днем в зале директор театра детям разрешал. Лишь бы вели себя тихо. Но вечером во время спектакля, даже в антракте – в зал категорически ни-ни! Носа не высовывать! Да еще вечерами за порядком в зале следил милиционер. Торчать за кулисами – еще куда ни шло.

А тут в гостиницу «Большой Урал» въехала труппа прославленного фокусника Кио. У них в свердловском цирке начались гастроли. Нам бы, детям, в цирк проситься, но мы, завзятые театралы, не стали изменять опере и балету. В труппе Кио работала команда лилипутов. С одним из них, семнадцатилетним, я подружился. Мы были одного роста.

Мне еще до войны, по прихоти моих родителей, сшили костюм, как у взрослого: светлый клетчатый пиджак, темные брюки. Костюм этот мама почему-то захватила в эвакуацию. В тот вечер я в него и облачился. И, как оказалось, очень кстати. Потому что в тот вечер я все-таки в антракте вышел в зал. И прямо на милиционера.

– Мальчик, детям находиться в театре нельзя!

– А я… Я не мальчик, я – лилипут…

– Извините, – сказал милиционер и отошел от меня, шестилетнего мальчишки, очень смущенный.

22 июня 1941 года мне до шестилетия оставалось меньше месяца. Но этот день я запомнил на всю жизнь. С того дня помню себя отчетливо, почти без всяких выпадений.

Достаточно прикрыть глаза, как перед мысленным взором встает картина: из окон с отдернутыми занавесками падают снопы солнечного света. Отец, опустив голову, сидит возле радиоприемника, мама стоит в дверях, прижав руки, сжатые в кулаки, к груди. Рядом с ней моя сестра Наташа. Конечно, я понятия тогда не имел, что голос из радиоприемника – это голос Молотова. Но интонации этого голоса, эмоциональное напряжение, которое испытывали мои близкие, создали в комнате такую ауру, которая что-то изменила в моем детском сознании, я бы сказал, подготовила душу к еще неведомым мне испытаниям.

Отец позвонил в театр и сказал, что идет в военкомат писать заявление о зачислении его в ряды Красной армии. В дирекции ответили, что получено распоряжение, подписанное Сталиным: члены коллективов МХАТа, Большого и Малого театров мобилизации не подлежат.

Вскоре начались бомбежки. Мы спали одетыми и при первых завываниях сирены бежали с мамой и Наташей к станции метро «Охотный Ряд», служившей убежищем жителям окрестных домов. Если это случалось по ночам, небо полосовали лучи прожекторов, слышались раскаты стрельбы из зенитных орудий.

Отец, если воздушная тревога заставала его дома, сразу же бежал в родной театр, благо путь туда занимал 5 минут, не больше.

До декабря 1942 года Борис Ливанов почти каждый вечер играл спектакли на сцене МХАТа, по ночам репетировал новые постановки, а днем ездил с концертами по воинским частям, державшим оборону на линии фронта. Однажды автобус с актерской бригадой заблудился на лесной дороге и выехал в расположение немцев. К счастью, водитель быстро сориентировался, развернулся и дал по газам. Будь тогда у этих немцев мотоциклы – лучший театр страны потерял бы добрую половину ведущих артистов труппы.

И наконец сбылось: фашисты от Москвы отброшены на многие десятки километров.

«И врагу никогда не добиться, чтоб склонилась твоя голова…»

Актеры выполнили свою миссию – помогли землякам сохранить веру в то, что враг в столицу не войдет: в обреченном на поражение городе не дают театральных спектаклей, не репетируют новых постановок.

По распоряжению Сталина труппа театра была эвакуирована в Саратов.

Уже после войны мой отец, мхатовец Борис Ливанов, вспоминал в газетном интервью: «Никогда не забудутся дни, когда наш театр эвакуировали в Саратов. Я вспоминаю, с какой жадностью припадали мы к картонным репродукторам, начинающим передачи словами «Священной войны», слушали тревожные сводки Совинформбюро. Как нам всем хотелось хоть чем-то быть полезными родной стране, вставшей на смертельный бой.

Мы готовились к спектаклю «Кремлевские куранты» на новом месте и, невзирая на актерские «чины» и «звания», плотничали, монтировали декорации, устанавливали освещение, наши актрисы – прославленные и молодые – шили костюмы, убирали сцену. Все хотели поскорее подготовить спектакль, выйти на сцену, почувствовать зал.

В тот первый, тяжелейший год войны мы, мхатовцы, как никогда, ощущали себя единым организмом. Вот это время для нас стало как бы нравственной точкой отсчета прошлого, сделанного в искусстве, во многом определило дальнейшую тональность работы».

Прибыли и мы из Свердловска.

Летели на американском военном самолете – «Дугласе». В корпусе «Дугласа» вверху был открытый круглый люк, в котором торчал пулемет. Через этот люк в салон самолета набивался ледяной, казалось, густой, как кисель, воздух.

Никаких сидений не было. Пассажиры легли прямо на дно этого металлического брюха на брезент, прикрылись чем только было возможно: одеялами, пальто, полушубками. Вскоре после взлета к зверскому холоду добавилась болтанка. Некоторых стало просто выворачивать наизнанку. И только один человек, судя по одежде – новенькие унты, зимнее пальто с меховым воротником и меховая шапка – мордастый, сразу видно, начальник, как ни в чем не бывало, стал насыщаться давно забытой людьми копченой колбасой, отрывая зубами куски от коричневого круга. После того полета, уже после войны, даже вид копченой колбасы вызывал у меня тошноту.

Когда спустились из самолета на землю, у меня сразу перехватило дыхание.

По летному полю мела поземка. Ледяной резкий ветер гнал волнами крупицы снега по бетонным плитам. Порывы ветра были такими сильными, что даже взрослые с трудом удерживались на ногах.

Заметив мое бедственное положение, один из летчиков «Дугласа» подхватил меня на руки и понес до здания аэропорта.

– Вот вырастешь, – крикнул летчик, преодолевая свист ветра, – кем хочешь быть? Небось, летчиком…

Летчик не угадал. Откуда ему было знать, что свое будущее я уже определил. До войны по Москве ездили ломовые извозчики. Лошади, мощные, с короткими крутыми шеями и толстыми мохнатыми ногами тащили за собой телеги-платформы на «дутиках» – надувных резиновых колесах.

Возчики, такие же солидные, как их кони, важно восседали на деревянных ящиках с прямыми спинками. Я твердо решил, что, когда вырасту, обязательно стану ломовым извозчиком.

Не сбылось.

Мой отец встретил нас в здании аэропорта. Он едва не опоздал к прилету: добивался в дирекции театра машину, чтобы довезти нас в город.

Как доехали до гостиницы, я не помню… Первое, что бросилось в глаза, когда вошел в комнату, тесно заставленную кроватями, был человек, сидящий за столиком, втиснутым между этими кроватями.

На столике перед этим человеком в сером халате лежал огромный белый валенок. Оказалось, что это вовсе не валенок, а просто у человека была замотана бинтами нога, которую он задрал на столик.

Мы прилетели в Саратов в первых числах января 1942 года. А встречать Новый год нескольких артистов МХАТа, среди которых был и мой отец, пригласил к себе домой главный в Саратове хирург.

В первый день нового года отец был в комнате один, когда в дверь постучали. Вошел человек в мокром лагерном бушлате, весь заляпанный грязью. Даже лицо.

– Здесь живет Борис Ливанов?

– Я Борис Ливанов.

Молчание.

– А что вы хотели?

Молчание.

Отец подошел, всмотрелся.

– Коля! Эрдман!

Это был знаменитый драматург, комедиограф Николай Робертович Эрдман, на рукописи пьесы которого «Самоубийца» А. М. Горький написал: «Цензоры, запретившие эту пьесу, будут достойны участи цензоров, запрещавших «Ревизора» Гоголя».

В 1940 году после публикации сатирической статьи Эрдмана «Наш смех и не наш смех» ее идеологически невыдержанный автор был арестован и по приговору суда отправлен на поселение куда-то за Урал.

– Я ненадолго. Отпустили на часок. Мы тут помогаем выталкивать из грязи военный транспорт. У тебя есть выпить?

Отец побежал по гостинице, раздобыл немного спирта. Когда Эрдман усаживался за столик и передвигал под него одну ногу, лицо судорожно искривилось.

– Что у тебя с ногой?

– Ничего.

– Коля, прошу тебя, покажи, что с ногой.

Эрдман задрал штанину. Нога был опухшей, бесформенной до колена и совершенно черной.

Пришедший со спектакля актер Борис Петкер, который тоже жил в этой комнате, остался стеречь Эрдмана, чтобы тот не ушел. А Борис Ливанов помчался в город, домой к главному хирургу. Адреса он не знал, отыскал дом в наступившей темноте по памяти, можно сказать, по наитию.

– Ну, пожалейте вы старого человека! Он весь день оперировал, недавно пришел и лег. Уже ночь! – говорила жена хирурга.

Ливанов стал описывать ногу Эрдмана, умолять. Дверь в комнату врача открылась, он все слышал, был уже одет и прихватил с собой хирургические инструменты и лекарства.

– Пошли!

Увидев ногу Эрдмана, стал распоряжаться, как в операционной.

– Вскипятите воду! Таз есть? Хорошо. Держите его под ногой. И ногу держите неподвижно!

Хирург делал через небольшие расстояния надрезы на ноге, из которых в таз лились черная кровь и гной.

– Гангрена.

Потом в ход пошла мазь Вишневского, и ногу забинтовали. Хирург оставил необходимую справку. Наутро отец вместе с исполняющим обязанности директора театра Иваном Михайловичем Москвиным, прихватив справку, поехали в военную часть, к которой был приписан Эрдман.

Николая Робертовича оставили при театре под поручительство депутата Верховного Совета СССР Народного артиста СССР, орденоносца И. В. Москвина.

Отец уговорил Москвина заключить с Эрдманом договор на написание пьесы и даже выплатить автору какой-то аванс, чтобы было на что жить. Драматург придумал такой сюжет: в какой-то областной центр приезжает гипнотизер, который угадывает мысли. В обкоме паника.

Запомнилась первая фраза пьесы, которую Эрдман начал читать по мере написания актерам, соседям по комнате, и которую они со смехом повторяли.

Секретарь обкома приходит домой и говорит своим домашним:

«Нам надо поговорить в тесном семейном кругу. Мамаша, выйдите из комнаты…»

Пьесу Эрдман не дописал, и слава Богу!

А то бы поселением за Уралом он бы не отделался.

Когда Николай Эрдман смог передвигаться без костыля, его вызвали в Москву, писать тексты для ансамбля НКВД.

Помню, как уже в конце войны Николай Робертович появился в нашей квартире в Москве.

На нем была форма сотрудника НКВД.

Со временем я вывел для себя такую формулировку: «Бог внимателен, а дьявол насмешлив».

Эрдман говорил:

– Я все жду, что в моей квартире когда-нибудь раздастся звонок в дверь. Я открою и увижу молодого человека, который скажет: «Николай Робертович, все, что вы написали, ничего не стоит в сравнении с пьесой, которую написал я». И когда я прочту его пьесу, я пойму, что он совершенно прав. Но пока я такого молодого человека не дождался.

Гостиница в Саратове находилась в старинном двухэтажном здании с гулкой чугунной лестницей. Нам предоставили комнату на втором этаже. В комнате – подсобное помещение: чулан без окон, довольно просторный. В этот чулан для нас с Наташей втиснули два деревянных топчана, так, что между ними оставался узенький просвет, нам, детям, можно было пройти боком. Света в чулане никакого, если не считать свет из комнаты. Да нам он и не нужен, мы ведь в чулане только спим.

Однажды ночью я проснулся от каких-то мужских голосов. Стал прислушиваться. Эти голоса замолчали, а потом вдруг запели.

Я никогда не слышал такого пения! Будто какой-то протяжный, очень ладный разговор, в два голоса, а потом вступает третий, звенит мелодия на высокой ноте, и все три голоса сливаются в этой удивительной мелодии. Я слушал, слушал и заснул блаженным сном.

Утром родители сказали, что ночью неожиданно, проездом на фронт, заезжали писатель Михаил Шолохов с двумя казаками. Один из них военный прокурор, а второй его помощник. И пели старые казачьи песни.

Вот они какие, казаки!

Мне было одиннадцать лет, когда мой дед Николай Александрович Ливанов сказал мне:

– Никому никогда не говори, что ты – казак. Могут быть неприятности у меня, да и у твоего отца тоже.

Я запомнил, дед, а понял, почему так, много позже. Но об этом потом.

Это казачье пение, наверное, мое самое сильное впечатление от пребывания в Саратове. А вскоре театр отправился в Свердловск, нам, в отличие от коллег отца, уже хорошо знакомый.

Шли пароходом по Волге. Пароход небольшой, но достаточно вместительный: такое двухпалубное речное судно. Вместе со взрослыми плывут дети, человек восемь, может быть, десять. На второе утро так случилось, что почти все дети проснулись очень рано, оделись, выбрались из своих кают от спящих родителей и, словно сговорившись, собрались на верхней палубе. Я был без сестры, Наташа еще спала. Смотрим с палубы: небо ясное, такой простор!

Они появились из ниоткуда. Сначала мы их увидели, а потом услышали гул моторов. Солнце стояло еще низко, и мы, задрав головы, смогли разглядеть на крыльях черные кресты.

Фашисты! Мы оцепенели: ни движения, ни звука. Только гул моторов в вышине.

Один самолет пересек путь парохода по диагонали, стал удаляться и вдруг на том месте, над которым он только что пролетел, из реки поднялся и осел высокий столб белой воды. А второй самолет, снижаясь, сделал над нами круг, зашел так низко, что я разглядел черный силуэт пилота в кабине, потом резко взмыл вверх, ревя мотором, и один за другим из воды впереди парохода вырвались два водяных столба.

– Немец! С палубы! С палубы! Убьет!!!

Молодой пароходный матрос, крепкий парнишка лет пятнадцати, широко расставив руки, гнал нас всех, как гонят гусей, к палубной лесенке. Его испуг мгновенно передался нам, мы гурьбой бросились к лесенке и скатились по ступенькам. Последнее, что я видел, оказавшись у борта, был тот самый самолет, уже уходивший к горизонту.

О реакции наших родителей можно судить по воспоминаниям моей мамы. Если бы мы, ребятишки, взрослым об этом рассказали, то, возможно, нашим детским рассказам они могли бы не поверить… Но капитан, который вел пароход, но юный матрос, согнавший нас с палубы… Вспоминая это путешествие по Волге, моя мама пишет о речном просторе, о красоте волжских берегов, и ни слова о происшествии с детьми, свидетелями которого никто из родителей не был.

Ее, как, наверное, и других взрослых, всегда мучило чувство вины за то, что смертельную опасность, которой подвергались дети, взрослые просто проспали. И лучше об этом не вспоминать!

Много позже, описывая вид немецкого самолета знающим людям, я понял, что это был «Мессершмитт», что самолеты эти наверняка возвращались на свою базу и должны были освободиться от неизрасходованных бомб, потому что с бомбовым запасом садиться смертельно опасно.

Но вот что меня мучает до сих пор – это желание понять, что в те минуты определяло поведение этих немецких военных летчиков.

Они оба видели под собой беззащитную цель – речной пароход. Оба наверняка видели детей на верхней палубе. Первый, и это точно, не стал бомбить пароход с детьми и сбросил бомбу далеко от возможной цели.

А второй? Зачем он снижался над пароходом, зачем бросил бомбы – две! – вблизи парохода по направлению хода судна! Хотел попугать детей? Но это вряд ли… Я думаю, что этот второй просто не рассчитал, промазал. Промазал потому, что в нем боролись два несовместимых желания: все-таки пощадить детей или все-таки отличиться, разбомбив пароход. И он выбрал второе, но мгновенное сомнение сбило прицел и сохранило много жизней.

А что с этим летчиком было потом? Скорее всего, его сбили над русской землей в воздушном бою или зенитным огнем, и его «Мессершмитт» упал где-нибудь в лес, ломая сучья и круша крылья о стволы деревьев, а сам он, уже мертвый, утонул в лесном болоте вместе с обломками своего самолета, и все, что от него осталось, – это железный крест со свастикой, который он заслужил после того, как все-таки разбомбил на волжских просторах какой-нибудь беззащитный пароход.

А может быть, это он, не такой уж старый, с редкими рыжеватыми волосами, приглаженными на лысеющей голове мокрой гребенкой, подает нам с Лешкой Эйбоженко пиво в тяжелых стеклянных кружках в 1967 году в городе Потсдам, где мы, советские актеры, снимаемся в немецком фильме «Мне было девятнадцать» в ролях наших боевых офицеров.

И смотрит этот тип на нас недоброжелательно, прищуренными белесыми глазами.

– Вась, давай спросим его, воевал ли он на Восточном фронте? – предлагает Лешка.

– Он все равно не скажет. Такие обычно отвечают: «В Африке воевал, в Европе…»

Тип этот смотрит на меня, а я вижу Волгу и столбы белой воды, встающие впереди парохода. Простил ли я? Может, простил… Но этого я никогда не забуду.

Каждый раз, когда я смотрю старые военные хроники, слезы застилают глаза. Это слезы ярости, слезы страдания, слезы гордости за любимую нашу Родину.

Да, это мы, мальчишки той Великой войны, мчимся по заснеженным полям в стреляющих на ходу танках, это мы пикируем на врага вместе с нашими героями-летчиками, это мы, невидимые вам, бежим в яростную атаку вдоль улиц пылающих городов, это мы, такие же бесстрашные морские десантники, прорываемся к родным берегам среди встающих к самому небу водяных столбов вражеских взрывов. Это мы… Это мы…

И пусть вы не видите нас, но мы там, где поднимают на куполе берлинского Рейхстага священное знамя Победы!

Вы ошибаетесь, если такому не верите. Если бы вы могли заглянуть нам в души, вы бы поняли, что мы чувствуем себя такими же ветеранами Великой Отечественной, как и наши, воевавшие с оружием в руках, старики. Слава им, но и нам – слава! И в этом нет никакого преувеличения. Боже, спаси и сохрани наши детские солдатские души!

После нашего возвращения в Свердловск у моей сестры Наташи, а вместе с ней и у меня, началась удивительная жизнь.

В Свердловск эвакуировали Московский зоопарк. Малочисленным сотрудникам зоопарка требовалась срочная помощь в уходе за животными. Решили привлечь к этому специфическому и ответственному делу подростков от 10-летнего возраста и постарше.

Желающих набралось достаточно. Все добровольцы получили звание «юннатов», которым очень гордились. Распоряжаться юннатами поручили Вале Богданович.

Вспоминая ее сейчас, я вижу, что это была молоденькая курносая девушка лет 18, но она уверенно и строго распоряжалась своими подопечными, и они называли ее «тетя Валя». И хотя обязанности были распределены между юннатами так, чтобы каждый знал, над каким именно животным «шефствовать», все юннаты гурьбой носились между клетками и вольерами, помогая друг другу.

Хищников – двух львиц, тигра и медведей кормили две неразговорчивые, мрачного вида женщины из местных. Им выдавались порции мяса с костями, которые они распределяли по клеткам.

Недели через две по приезде тигр сдох, и ветеринар случайно обнаружил, что в кусок мяса, предназначенный зверю в пишу, были натыканы металлические иголки. Пока несчастный зверь, отказываясь от еды, подыхал, его «кормилицы» забирали положенное ему мясо себе. Сотрудники зоопарка решили, что это мясо шло куда-то на продажу: мясо в то время было большим дефицитом. Понесли ли заслуженное наказание эти две бессердечные женщины, мне неизвестно. Но их уволили, и юннатам забот прибавилось.

По возрасту я в юннаты не годился, нос не дорос, но каждый день с восторгом шел в зоопарк вместе с Наташей и готов был выполнять любые поручения.

Парнокопытными оленями ведал паренек-москвич Валерка Итин. Оленей он кормил жмыхом и отрубями и щедро давал мне подкормиться этой оленьей пищей. Мне даже казалось, что это вкусно.

Одна из эвакуированных львиц была с львятами. Львятам было месяца два от роду, и им требовались ежедневные прогулки, чтобы они могли нормально развиваться.

Извлечение львят из клетки с львицей – это каждый раз был опаснейший цирковой номер. Клеток было две: когда львица с детенышами оставалась в одной из клеток, другая пустовала. Клетки эти разделяла дощатая стенка, внизу которой находилась, тоже дощатая, дверца. Дверца эта задвигалась, скользя по металлическим полозьям. Наверху дверцы были приделаны два, тоже металлических, кольца. Имелся длинный железный прут с крюком на конце.

Чтобы отодвинуть дверь, необходимо было просунуть прут между прутьев клетки, пропустить его между кольцами дверцы, зацепить крюком дальнее кольцо и потянуть прут на себя. Тогда дверца отъезжала в сторону, и проход в пустую клетку открывался. Но дверца была только с одной стороны разделительной стенки. И вот представьте себе: львица со своими львятами в одной из клеток. Чтобы достать львят, ее нужно переманить в другую клетку, которая пока пустая. Что для этого делается? Отодвигаем дверцу, в пустую клетку между прутьями бросаем шматок мяса на кости, так, чтобы оно легло подальше от дверцы. Львица проходит в дверцу, чтобы взять подачку. Прошла, и дверца задвигается тем же способом, что и открывалась, только теперь ее не тянут за кольцо, а просто толкают другим прутом в обитый железной рейкой бок, чтобы она отъехала в глубь клетки и перекрыла проход. Из-под прутьев клетки, где остались львята, вынимается широкая доска, перекрывающая 40-сантиметровый лаз между концом прутьев и полом клетки… И тут надо бы как в цирке давать частую барабанную дробь, потому что кто-нибудь из юннатов пролезает под прутьями и начинает передавать в этот лаз львят, одного за другим, в руки стоящих наготове сверстников.

Иногда львица реагировала на происходящее спокойно, но иногда бросалась на дверцу, пытаясь проникнуть к львятам. Как хорошо, что дверца, да и стенка клетки, была сделана на совесть из крепких досок! Возвращение львят было не таким опасным: их подсаживали в лаз, перекрывали его доской, а потом открывали дверцу между клетками, и львица облизывала своих львят, убеждаясь, что все в порядке.

Каждый раз я оставался только взволнованным зрителем этой процедуры, но прогулка львят тоже каждый раз одаривала меня радостью. За мной был закреплен один львенок, он мне достался по причине своей сильной хромоты, мешающей ему воспользоваться случаем и удрать от меня по территории зоопарка. Как только он делал такую попытку, я хватал его в объятья, а он морщил желтый веснушчатый нос и таращил на меня свои совершенно круглые молочно-синие глаза.

Не знаю, как для него, а для меня это были минуты счастья!

Когда я через много лет буду сочинять свою первую сказку «Самый-самый-самый», перед моими глазами возникнет из моего далекого детства желтая веснушчатая физиономия и станет на меня таращиться.

Самый, самый, самый, самый…

Африка! Африка! Там небо жёлтое, как кожура апельсина, а силуэты пальм точь-в-точь такие, как на почтовых марках. Пустыня там называется Сахара, озеро – Чад, гора – Килиманджаро, а река – Замбези. Даже древний дух Мбла, который живёт на дне высохшего колодца, в самой середине Африки, никак не может догадаться, откуда взялись эти названия. Теперь вы знаете, какая она, Африка, и сможете поправить меня, если дальше будет что-нибудь не так.

На берегах гладкого озера Чад, в том самом месте, где кончается Пустыня и начинаются Джунгли, издавна поселилось много разных птиц и зверей. И так уж у них было заведено, что каждый занимался своим делом, а если и мешал другим, то только в крайнем случае.

Крохотные птички весело распевали свои песенки, пеликаны ловили в озере рыбу, страусы бегали наперегонки с жирафами, а зебры и антилопы мирно щипали сочную траву и спокойно ждали, пока кого-нибудь из них съест рябой леопард. Попугаи передразнивали птиц, а обезьяны – зверей, но никто не обижался, потому что так было принято.

Всё шло хорошо, пока звери и птицы не собрались однажды все вместе, чтобы избрать себе царя.

Трудно сказать, кому первому пришла в голову мысль избирать царя зверей и птиц. Говорят, что это придумала Гиена, потому что, когда царь был наконец избран, она так расхохоталась, что её не могли остановить, и она убежала в густые заросли бамбука и хохотала там всю ночь. С тех пор, как только наступает ночь, все гиены начинают громко хохотать и хохочут до самого утра.

После долгих споров и грызни царём был избран Лев.

– Имей в виду, – сказали Льву все звери и птицы, – теперь, когда ты избран царём зверей и птиц, ты должен стараться быть самым смелым, самым сильным, самым мудрым и самым красивым!

– Нечего мне стараться, – ответил Лев. – Раз вы меня избрали царём зверей и птиц, значит, я и есть самый смелый, самый сильный, самый мудрый и самый красивый!

(Говорят, что именно в этот момент Гиена расхохоталась.)

Звери и птицы попробовали объяснить Льву, что он заблуждается, но Лев так свирепо зарычал на них, что его решили пока оставить в покое, надеясь, что он опомнится и одумается, и разошлись по своим делам.

Но Лев и не собирался одумываться. На следующий же день он велел крохотным птичкам петь только те песни, которые нравились ему, он запретил пеликанам ловить в озере рыбу, потому что вкус рыбы не нравился ему, страусам и жирафам он не разрешил бегать наперегонки, потому что топот, который они поднимали, мешал ему. Зато он разрешил рябым леопардам поедать зебр и антилоп, сколько им будет угодно: во-первых, потому, что леопарды были его родственники, а во-вторых, потому, что львиную долю добычи они отдавали ему.

Что же касается обезьян и попугаев, то Лев строго-настрого запретил им передразнивать кого попало, а только тех, кого он им сам укажет. Так что обезьяны и попугаи страшно скучали. Одна легкомысленная обезьяна не выдержала и пошла на берег озера Чад, чтобы передразнить своё отражение в его гладкой воде. За этим занятием её и застал Лев и, решив, что она втихомолку передразнивает его, разорвал бедную обезьяну в клочки.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю