355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Василий Ливанов » Путь из детства. Эхо одного тире » Текст книги (страница 3)
Путь из детства. Эхо одного тире
  • Текст добавлен: 14 сентября 2016, 21:23

Текст книги "Путь из детства. Эхо одного тире"


Автор книги: Василий Ливанов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 8 страниц)

Полотно это украшало орловский вокзал многие годы и пропало во время фашистской оккупации.

Какое странное сопряжение: отец художника ушел в Турцию, а сын трудится над копией картины под названием «Запорожцы пишут письмо турецкому султану». Интересно, что при этом чувствовал мой дед Казимир?

Сделавшись в Орле фигурой заметной, Казимир Генрихович стал регулярно посещать городское Дворянское собрание – клуб, где встречались именитые люди города. Делились новостями, общались за карточными столами, организовывали совместные обеды или ужины и обязательно устраивали танцевальные балы к радости орловских дам.

На одном из таких балов Казимиру и приглянулась стройная черноглазая брюнетка с роскошной тугой косой.

Чтобы покорить полюбившуюся ему юную особу, Казимир начал отчаянно форсить. Как писал князь Петр Вяземский, поэт и друг Пушкина: «Поляк всегда предпочтет роскошный фейерверк истинному солнцу».

Например, беседуя с этой девушкой, Казимир доставал из кармана крупную денежную купюру и зажигал ее от свечки, чтобы на этом огне раскурить сигару. Впоследствии Казимир признается, что временами такая купюра была на тот момент его последними деньгами.

Девушку, в которую влюбился Казимир, звали Мария, и она оказалась дочерью авторитетного в Орле откупщика Федора Иванова.

В старинной энциклопедии, о которой я уже упоминал, откуп характеризуется так:

«Система взимания налогов, при которой государство продает частному лицу за определенную сумму право взимания сборов с населения».

Тут имеются в виду любые подданные империи: помещики, чиновники, купцы и пр. Понятно, что система откупа давала самому откупщику самые разнообразные финансовые возможности.

И Федор Иванов был хозяин весьма состоятельный. В пригороде Орла он имел просторное подворье, огороженное бревенчатыми стенами. На подворье велось, как сейчас бы сказали, натуральное хозяйство. Он много и часто разъезжал по всей губернии, летом в пролетке или в бричке, а зимой в санях. Его ездовые лошади приводили в восхищение завзятых лошадников.

Федор был чернобород, стригся под скобку и одевался как простой мужик: сапоги, косоворотка, поддевка, только и обувь, и одежда были из дорогих материалов и делались на заказ.

В народе из-за иссиня – черных волос и смуглого лица Федор имел прозвище «Цыган».

Помощников у Федора было немного, но это были люди, верные ему во всех его делах, и жили на том же подворье, некоторые со своими женами и детьми.

Вот таков был Федор Иванов, на дочери которого, Марии, женился поляк Казимир.

Мне ничего не известно о происхождении моего прапрадеда Федора Иванова, но история его жены, моей прабабушки – захватывающе романтична.

Однажды Федор Иванов возвращался домой из какой-то далекой поездки. Стояла морозная зима, валил снег.

Вдруг кучер резко натянул вожжи, и кони встали.

– Хозяин, гляди! Прямо на дороге сугроб какой-то намело…

Сошли с саней, стали разгребать руками непонятно откуда возникший на пути сугроб. И вот из-под снега перед ними возникла застывшая от стужи девушка. Пуховый платок сбился с головы, неподвижные руки прикрывают живот.

Федор перенес ее в сани, укутал тулупом.

– Гони! Гони!

Пока тройка бешено неслась по укатанной зимней дороге, Федор оттирал в ладонях застывшие девичьи пальцы, пытался горячим своим дыханием отогреть помертвевшее лицо.

Коней загнали, но все-таки, как оказалось, девушку спасли. Женщины раздели ее догола, оттерли застывшее тело, поливая водкой из штофа. Уложили в кровать на пуховик, укрыв одеялами. Привезли из города врача.

Он осмотрел девушку и сказал:

– Жить будет. Только у нее память будто отморозило. Ничего не помнит, не знает, кто она такая, как ее зовут, откуда взялась на дороге.

Так неизвестная спасенная девушка осталась жить в доме Федора Иванова. Женщины ухаживали за ней. Вскоре она совсем пришла в себя, стала ходить по комнате, заглядывать в окна. Но по-прежнему ничего не могла сказать о своей прошлой жизни и даже назвать свое имя.

А Федор с помощью своих людей стал по всей округе наводить справки о беспамятной своей жилице.

И вот что выяснилось.

В нескольких верстах от Орла находилось родовое имение князей Оболенских.

Когда молодой князь, наследный владелец имения, вернулся в 1815 году с войны против Наполеона, он привез с собой пленного французского офицера, своего ровесника. Скорее всего, князь сам его ранил, а потом пленил. А когда выяснилось, что офицер этот – человек одинокий, во Франции его никто не ждет, то князь сжалился над пленником и решил привести его в свое имение, как живой трофей. Да и похвастаться было чем.

Живя в имении Оболенских, француз залечил свою рану, и из наполеоновского офицера превратился в княжеского камердинера.

С течением лет князь женился, родился первенец, сын. И тут женатому князю пришла в голову мысль женить и своего камердинера. Нашлась обедневшая вдовая дворяночка, дальняя родственница Оболенских. Сыграли свадьбу, и француз остался жить в имении уже женатым человеком. У него родилась дочь, получившая при крещении имя Мария. Дочь камердинера росла вместе с княжескими детьми и с годами выправилась в миловидную скромную девушку. Князь назначил ей место гувернантки при своих младших детях, которых она должна была обучать французскому языку и хорошим манерам.

И вот случилось: княжеский сын намерился добиться любви Марии – дочери камердинера. И преуспел. Вскоре Мария забеременела. Как только о беременности гувернантки стало известно, старый князь приказал отселить ее во флигель, в дальнюю комнатку, и запретил появляться в домашних покоях. А через некоторое время виновник беременности Марии сообщил ей, что его срочно отправляют в Петербург на военную службу. Когда Федор Оболенский – по странному капризу провидения княжеского сына звали так же, как и откупщика Иванова, – Федор, – так вот, когда княжеский сын уехал, то нашлись «доброжелатели», которые нашептали Марии, что ее любимый уехал в Петербург вовсе не на военную службу, а знакомиться в столице со своей родовитой невестой, свадьба с которой уже оговорена.

Когда на Марию обрушилась эта новость, она, никому не сказав ни слова, выложила на столик у кровати все драгоценные безделушки, которыми одаривал ее незадачливый любовник, оделась потеплее и сбежала прочь из имения. Хорошо различимая дальняя дорога вела в Орел, по ней и направилась несчастная девушка. Думала ли Мария о том, как дальше сложится ее жизнь? Вряд ли. Она хотела только одного: как можно дальше уйти от того проклятого места, где она пережила подлое предательство любимого ею человека.

Но провидение сжалилось над Марией и послало ей другого Федора.

Время шло. В одно погожее весеннее утро тяжелые дубовые ворота подворья распахнулись, и въехала княжья охота. Доезжачие, верхом на резвых конях, своры борзых, а впереди на высоком седле молодой князь – Федор Оболенский.

Хозяин спустился с крыльца навстречу незваным гостям.

– Эй, мужик! – крикнул князь Федор. – Я знаю, что у вас тут наша Мария. Скажи хозяину, чтобы привел ее.

– Слушаюсь, барин, – ответил Федор, поклонившись, и ушел в дом.

И вот уже перед княжьей охотой полукругом выстроились мужики с ружьями наготове. И в центре этого полукруга – Федор Иванов.

– Я тут хозяин, – сказал Федор, – убирайся, князь, с моего двора! А не уберешься – убьем!

В тишине слышно стало, как позванивают конские удила, да отфыркиваются, переминаясь с ноги на ногу, кони.

Оболенский недолго думал. Он развернул коня, махнул доезжачим рукой, и его охота выехала с подворья.

А когда ворота закрылись, раздался душераздирающий женский крик. Мария все, что происходило, видела в окно. Она упала, потеряв сознание, у нее случился выкидыш.

И снова ее спасли. Но пережитое потрясение вернуло ей память.

И наступило утро светлого летнего дня. Женщины очень рано подняли Марию с постели, принесли высокое зеркало и стали ее наряжать. Она не возражала, а только смеялась, когда ее одевали в шелковое длинное платье, новые туфельки, просили примерить тяжелые золотые серьги. А когда Мария любовалась на себя в зеркало в новом чудесном наряде, вошел Федор Иванов. Он выглядел очень непривычно: во фраке, белой жилетке, лакированных туфлях. Бороду Федор сбрил и причесан был по моде.

– Мария, – сказал Федор, – я прошу тебя быть моей женой. В церкви нас с тобой уже ждут.

Конечно, Федор Иванов знал о беременности Марии. Но нельзя сомневаться в том, что, если бы она родила, он бы принял ребенка как родного. Ведь он был убежден, что Мария послана ему Богом, и любил ее всем сердцем.

Мария родила Федору одиннадцать детей. Из них только одну девочку. Она родилась десятой, ей дали имя Мария в честь матери, а в семье называли «Марусей».

Самым младшим был сын Миша. В своей единственной дочери Марусе Федор души не чаял. Эта любовь еще усилилась после того, как Мария ушла из жизни вскоре после рождения младшего ребенка. Видно, Маруся напоминала Федору его любимую жену.

Вот одно из детских воспоминаний Маруси:

– Отец дал мне денежку и послал в лавку, велел купить четверть аршина фитиля для свечей. Мне было лет девять, я бежала по дороге вприпрыжку и все нараспев повторяла: «Четверть аршина фитиля, четаршинафитля…» – и так без остановки.

Когда я вошла в лавку, то не смогла произнести ни слова. То, что я должна была сказать, показалось мне такой бессмыслицей, такой глупостью! Ну как скажу: «четаршинафитя». Меня ведь засмеют.

И пошла домой из лавки ни с чем.

По дороге через заборы свисали ветви вишневых деревьев со спелыми ягодами. Я срывала ягоды и складывала их за пазуху своей кофточки. Пришла. Отец спрашивает:

– Купила?

– Нет, – говорю.

И получила подзатыльник. Упала ничком. Спелые вишни раздавились, на полу подо мной – красный сок.

Отец увидел, и как закричит на весь дом:

– Что я наделал!!! Я Марусю убил!!!

Все домашние сбежались на крик. Я, конечно, вскочила, а отец долго не мог прийти в себя. Зато потом меня пальцем тронуть боялся.

Жизнь семьи Федора Иванова, моего прадеда, завершилась трагически.

Всех своих сыновей, одного за другим, Федор определял в военные училища. Они надолго оставляли отчий дом, проходили обучение, становились офицерами. В семье был заведен обычай: на Пасху все съезжались к отцу домой. Крахмальной скатертью накрывалась длинная дощатая столешница, на которой расставлялись пасхальные угощения и напитки. Пятеро с одной стороны стола, пятеро с другой. Во главе стола – сам хозяин. Маруся всегда стояла за спинкой его стула, следила, что еще нужно подать, что унести. Со временем старшие сыновья стали приезжать с женами.

И вот в 1918 году они съехались, в неурочное время, но одни, без жен. И сели как обычно: пятеро с одной стороны стола, пятеро с другой. Попросили стол не накрывать. Когда Федор вышел к ним и занял свое место, старший сказал:

– Отец, мы хотим, чтобы ты узнал это от нас. Мы, твои сыновья, теперь смертельные враги. Вот они, – и он указал на сидящих напротив братьев, – красные. А мы – белые. И мира между нами не будет!

Федор сидел недвижимо, не глядел на сыновей, и вдруг, размахнувшись, со всей силы ударил кулаком по столу, да так, что одна из досок треснула.

– Нет у меня сыновей, – крикнул Федор. – Вон из моего дома!

Эту семейную сцену моя бабушка рассказывала мне не раз, и каждый раз плакала.

– Мишу я им никогда не прошу… Никогда не прощу, – повторяла она сквозь слезы.

Ее младший брат Миша был молоденьким кадетом.

Братья поспешно разъехались. В этот вечер Федор слег, и вскоре его не стало. А сыновья его, все десятеро, погибли на Гражданской войне.

Все, что я здесь написал об Ивановых, я знаю в подробностях от самой Маруси, моей любимой бабушки Марии Федоровны, жены Казимира Генриховича, моего деда. От их брака родилось трое дочерей: Евгения, Галина и Людмила.

Евгении суждено было стать моей матерью.

А как же сложилась дальнейшая судьба семьи Казимира и Маруси?

В 1916 году Изабелла умерла. По католическому обряду самый близкий умершему человек, в данном случае сын Казимир, должен провести не менее суток, молясь у гроба.

В гостиной дома Фабисовичей на первом этаже установили длинный стол, накрытый парчовым покрывалом, свисающим до полу. На столе – гроб с телом Изабеллы. В ногах зажгли две поминальных свечи в высоких подсвечниках. По краям гроба на столе разложили живые цветы. В изголовье поставили скульптуру Девы Марии.

И так случилось, что в этот день в Орле произошел еврейский погром.

Толпа погромщиков в любой момент могла появиться около дома Фабисовичей. Фабисовичи были в панике: как они смогут убежать с четырьмя маленькими детьми? Но Казимир уверил их, что малолетних он защитит.

Когда супруги Фабисовичи и двое старших детей поспешно покинули дом и где-то попрятались, Казимир скрыл четверых младших под столом, на котором стоял гроб, за складками покрывала. Дверь в дом оставалась открытой. Когда погромщики, выкрикивая угрозы, вошли и увидели представшую перед их глазами картину, то в замешательстве молча ретировались, набожно крестясь.

В 30-х годах двое из сыновей Фабисовичей, спасенных Казимиром, стали знаменитостями: один как концертирующий скрипач, другой как мастер художественной фотографии. Конечно, первые навыки в искусстве фотографии он получил от моего деда Казимира.

Интересно, что ни один из Фабисовичей не стал стремиться на службу в НКВД, куда охотно принимали именно молодых провинциальных евреев. Возможно, повлиял поступок моего деда – дворянина.

Через год после кончины Изабеллы, когда самодержавие в России пало, Генрих Карлович вернулся из Турции и соединился с семьей своего сына в Орле. Предполагаю, что своего отца, моего прапрадеда Карла, Генрих уже похоронил в турецкой земле на кладбище польской общины.

Думаю, что если бы мне довелось побывать в семейных домах польской общины в Турции, я бы обнаружил живописные работы моего прадеда Генриха. Ведь он был мастером женского портрета.

Генрих, конечно, просмотрел все живописные работы своего сына Казимира и спросил:

– Вот ты говорил, что все это пишешь на заказ. А что ты пишешь для себя?

– А это разве не для себя?

– Нет, заказ – это для других. А художник должен обязательно что-то делать для себя, то, что он не готовит на продажу и с чем бы никогда не хотел расстаться.

Но Казимиру – увы – так ничего и не пришлось написать «для себя».

В нашем ливановском доме висит живописный портрет Изабеллы Млынарской, который Генрих написал еще в 1886 году в Тифлисе. Этот портрет чудом сохранился и был мной обнаружен почти через сто лет среди какого-то старого домашнего барахла, в виде холста, скатанного в длинный плотный рулон.

Удивительно, как хорошо сохранился красочный слой! После реставрации стало видно, какой это прекрасный женский портрет, который художник писал «для себя».

Живописную работу Генриха Правдзиц-Филиповича очень хотел приобрести Национальный Варшавский художественный музей. Потом известный итальянский художник Гарбулия, коллекционер старой портретной живописи, напрасно уговаривал меня продать этот портрет ему.

Но, во-первых, это моя прабабушка, написанная моим прадедом, а во-вторых, она написана не для продажи, и я никогда бы не хотел с ней расстаться.

Генрих Правдзиц-Филипович и Федор Иванов, оба моих прапрадеда, познакомились в Орле, и в семье их стали называть «белый дедушка» и «черный дедушка». Генрих был уже седой как лунь, а Федора никакая седина не брала.

Оба застали своих внучек: Женю, Галю и совсем маленькую Люсю.

В 1919 году, когда в России уже кипела Гражданская война, 82-летний Генрих Карлович решил самостоятельно добираться до Польши.

Моя бабушка Мария Федоровна говорила, что последняя весточка от него была из Киева.

«Наверное, убили на дороге, – предполагала бабушка. – Он ведь выглядел, как барин, а характер был ох какой независимый».

В этом же 1919 году Казимир был мобилизован в дивизию комдива Пархоменко. Дивизия гонялась по степям за махновскими отрядами. Казимир был в составе особой группы, которой Пархоменко доверил охранять ящик с дивизионной казной. Наверное, у «красных» этот поляк вызывал доверие, как сын политссыльного при царизме. Мотался через степи в каком-то поезде, да не один, а с женой и тремя дочерьми.

Знаю, что на какое-то время оставлял семью в поселке Долгинцево, недалеко от Днепропетровска. Бабушка рассказывала, что однажды в дом, где они останавливались, зашли переночевать трое махновцев. Она очень испугалась за дочерей. Но махновцам было не до развлечений: они всю ночь делили между собой какое-то барахло и переругивались.

Когда описывала, как они выглядели, получались ну точь-в-точь бандиты из «Белой гвардии» М. Булгакова, хотя романа этого моя бабушка прочесть еще нигде не могла.

Когда мотались в поезде через степи, моя двенадцатилетняя будущая мама Женя чуть не погибла. Она вышла на каком-то полустанке набрать воды, а пока искала воду, поезд тронулся.

Мама бросила ведерко и изо всех сил побежала за поездом. «Никогда, – говорила, – я так не бегала». И уже почти настигла последний вагон, и тут поезд прибавил ходу.

На площадке последнего вагона сидели красноармейцы, свесив ноги. Теряя силы, мама протянула к ним обе руки, и они, изловчившись, подхватили девчонку.

Мама мне это рассказывала несколько раз, и каждый раз я испытывал живое волнение и сочувствие к ней. Что бы с ней могло статься, останься она одна среди голой степи? А что было бы со мной?

Когда через год вернулись в Орел, Казимир стал прибаливать: у него опухали ноги, ходил с трудом. Перебивался тем, что фотографировал новых советских начальников, писал какие-то лозунги, иногда вывески для новых магазинов.

Дома обучал старших дочерей рисовать. Потом моя будущая шестнадцатилетняя мама устроилась преподавать в школе рисунок. Вспоминая свое учительство, она гордилась тем, что ученики, фактически ее ровесники, ее слушались, как взрослую.

Практически основная забота о семье легла на мою бабушку, на Марусю, Марию Федоровну. Где она трудилась, не знаю, но у нее, и в старости легкой и стройной, были разбитые трудом, огрубевшие руки. Когда она заболела тифом, из дома на городской рынок стали носить разные ценные вещи, чтобы обменивать на продукты.

В 1926 году Казимир умер, бабушка говорила – от тромбофлебита.

После смерти своего отца моя будущая девятнадцатилетняя мама Женя на свой страх и риск поехала в Москву «за счастьем». И ей повезло: ее, молодую художницу, взяли на работу в редакцию газеты «Вечерняя Москва», оформителем.

Вскоре она уже неплохо зарабатывала, расписывая огромные рекламные щиты, которые вывешивали на фасадах кинотеатров к премьерам новых фильмов.

Завязывались дружеские знакомства среди молодых людей искусства, художников, писателей, поэтов, многие из которых сами съезжались в столицу из разных городов в поисках успеха и славы. И действительно, большинство из них прославились своим творчеством.

Когда Женя прочно обосновалась в Москве, к ней переехала из Орла вся ее семья: мать Мария Федоровна и обе младшие сестры Галя и Люся. При оформлении московских документов первая половина дворянской польской фамилии отпала. Осталась вторая – Филиповичи. И Филиповичи стали москвичками.

А в моих детских воспоминаниях сейчас началась и идет Великая Отечественная война. И предваряет ее для меня такой случай.

Мне уже шестой год.

Какие-то друзья моего деда Николая Александровича Ливанова приехали в столицу из провинции, остановились в гостинице Моссовета (потом «Москва») и пригласили деда зайти к ним.

И вот мы с дедом входим в просторный гостиничный лифт, обитый изнутри деревянными панелями.

– Обождите, вон еще пассажиры, – просит лифтер.

И, торопясь, в лифт заскакивают трое мужчин. На них аккуратная черная форма, блестящие сапоги, черные фуражки с задранной спереди тульей, отмеченной каким-то значком. У того, кто стоял ближе к нам, на руке выше локтя красная широкая повязка с белым кружком, в котором корчится какой-то странный, похожий на паука, черный знак.

Двери закрылись, лифт поехал вверх, тяжелая дедовская рука легла мне на плечо и придвинула меня вплотную к деду.

Наши попутчики, поглядывая на нас, вежливо улыбались, переговариваясь.

Когда вышли из лифта, я спросил деда, кто такие это были.

– Фашисты, – ответил дед и разъяснять мне ничего не стал.

А зимой 41-го года, как рассказал мне отец, к нему в комнату ворвался дед с газетой «Правда» в руках.

– Смотри, смотри, кого назначили! – кричал дед, тыча пальцем в газетный лист. – Какое лицо! Теперь мы победим!

В «Правде» был напечатан портрет Георгия Константиновича Жукова. Молодец мой дед! Он не ошибся.

У всех людей в жизни есть веха, от которой отсчитывается время.

В жизни поколения моих родителей отсчет времени обозначался так: «до войны» и «после войны».

Люди как бы прожили две различных жизни. Одна кончалась войной. Другая родилась с миром, с победой. А между этими жизнями – война.

И хотя мой отец Боря Ливанов в 16 лет сбежал из дома, чтобы вступить добровольцем в Красную армию, воюющую в Туркестане с басмачами, хотя участвовал в ночной кавалерийской атаке, когда было разгромлено войско Ибрагим-бека, эта война все равно воспринималась им, романтическим юнцом, как пусть смертельно опасное, но все же приключение.

Поколение наших бабушек и дедушек всей своей жизнью было подготовлено к военным потрясениям. Они пережили и хранили память о трех войнах. Первой мировой, Гражданской и финской. Их жизненный опыт был накрепко прошит кровавой ниткой военных испытаний.

А мы, дети, родившиеся всего за несколько лет до Великой Отечественной войны?

Вспоминая годы войны, я с благодарностью приму помощь моей мамы. Она писала: «Война. Всем детям театра в обязательном порядке предложена эвакуация в Мордовию. Наташе – 9, а Васе – 5 лет. Василий Васильевич Каменский звал к нему на Урал: около Перми, станция Силва, село Троицкое. В первый раз, когда Вася появился там среди местных мальчишек, я увидела в окно, как они его щиплют, зажимают локтями. Потом он им что-то сказал – и дальше было видно, что они его приняли.

– Васечка, молодец, как ты быстро подружился с мальчиками. О чем они тебя спросили?

– «Как тебя звать?» – «Вася», – ответил я.

– Ах, вот в чем дело.

В селе Троицкое уже много лет всех называли Василиями – в честь Каменского.

Однажды Василий Васильевич пригласил из Перми какого-то пожилого человека. Тому все в доме и вокруг понравилось.

– Василий Васильевич, а как зовут твоего сына?

– Василий Васильевич.

– А твоего гостя Бучинского?

– Василий Васильевич.

Приезжий помрачнел вдруг. А когда во двор вошел местный учитель и Каменский закричал ему в окно: «Василий Васильевич, зайди в дом», этот приезжий сказал:

– Стар я, милый, чтобы так надо мной насмехаться. Не бывает, чтобы все были Василиями, да еще Васильевичами.

И уехал обратно в Пермь».

Василий Васильевич Каменский был личностью уникальной. Прежде чем прославиться как поэт, он занял достойное место среди первых русских авиаторов. Принимал участие как пилот в показательных выступлениях в Европе.

Именно Каменский утвердил в нашем языке слово «самолет». До этого говорили «аэроплан».

В одном из заграничных показательных полетов в мае 1912 года самолет, пилотируемый Каменским, потерпел катастрофу.

В газетах писали: «Погиб знаменитый летчик и талантливый поэт В. Каменский». Но Василий Васильевич чудом уцелел и, вылечившись, продолжал летать.

Весной 1913 года Каменский сконструировал первый в России «глисер», названный «Русский аэроход», и сам удачно провел его испытания на реке Каме. Но, несмотря на великолепные ходовые и скоростные качества новой машины, разрекламированной в журнальной прессе, производством нового «глисера» никто не заинтересовался. Каменский, как он сам писал, пережил «отчаянное разочарование».

Дальнейшую судьбу изобретателя «глисера» решила его давняя дружба с поэтом и художником Давидом Бурлюком.

Бурлюк основал новое направление в русском искусстве, в поэзии и живописи – футуризм. Получив письмо с приглашением как можно скорее присоединиться к группе поэтов-футуристов, Каменский приехал в Москву. В его поэтическом багаже была написанная им поэма «Степан Разин», которая сразу же была высоко оценена его единомышленниками из окружения Бурлюка.

Среди поэтов-футуристов, таких как Хлебников, Крученых, Северянин, сразу же выделилось совсем молодое дарование – Владимир Маяковский, которому Бурлюк пророчил гениальное будущее.

Поэты-футуристы стали разъезжать с концертами по всей России, пропагандируя свое новое искусство. Неизменно на всех концертах выступала неразлучная троица: Бурлюк, Маяковский, Каменский.

Каменский вспоминает одно из таких выступлений, когда к набиравшей популярность троице присоединился уже знаменитый Игорь Северянин. Футуристический характер выступления внешне был обозначен концертным роялем, подвешенным на канатах над сценой.

Выступления футуристов принимались публикой неоднозначно, и реакция зала, особенно во время первых концертов, носила скандальный характер. Но постепенно, в основном благодаря таланту и остроумию Маяковского, умевшего победно вести диалоги со зрителями, у поэтов образовались горячие поклонники, особенно среди молодежи.

С приходом советской власти ни Каменский, ни Маяковский, поэзию которых признавали революционной, не пострадали. В своем поэтическом творчестве они оба отошли от футуристических приемов и впоследствии стали членами Союза советских писателей.

Такие стихи Каменского, как «Танго с коровами», остались в прошлом.

Поэт стал тяготеть к народному эпосу. В начале 30-х годов его поэмы – «Емельян Пугачев», «Степан Разин», «Иван Болотников», великолепно оформленные, издавались большими тиражами.

В Москве Василий Васильевич бывал долгими наездами, как он говорил, «за гонорарами».

Помню его, неизменно одетого, как капитан речного судна: форменный синий китель и фуражка с белым верхом.

Говорили, что у родителей поэта было собственное речное пароходство на реке Каме. И постоянным его местом жительства оставался дом в селе Троицком, под Пермью, куда мы и добрались с мамой и сестрой Наташей.

Моя мама вспоминала:

«Дом стоял на краю села. Дальше был лес, прекрасный уральский лес с множеством грибов, земляникой, необычайного размера, формы и вкуса, а малину женщины носили ведрами на коромысле. Собрать малину – это значило поставить под куст ведро и встряхнуть – малина осыпалась. Они сушили ее на зиму, ссыпая в обыкновенные мешки. Пироги с малиной – это специалитет тех мест. Еще шанечки с картошкой и жареным луком. Рыба всевозможная, много судаков. Уха сибирская из разной рыбы. Пироги с рыбой».

В доме Каменского жили три собаки. И самой любимой была Лайма – благородный английский сеттер. Василий Васильевич, страстный охотник, рассказывал:

– Мы с Лаймой выходим из дома еще затемно. Идем в сумеречном тумане, Лайма оставляет за собой темную полосу, прокладывая путь в высокой росистой траве. И вот начинают пробиваться первые лучи солнца. Серая пелена тумана начинает розоветь, поднимается от земли. Сначала трава оживает разноцветьем, потом из-под завесы тумана возникают зеленые лапы елей. И вот уж перекликаются птичьи голоса. Солнечные лучи все ярче, туман становится золотистым, он тает, открывая глазам умытый росой утренний пейзаж. Какая красота! Так хочется с кем-нибудь поделиться охватившим душу восторгом.

– Лайма! – говорю я шепотом.

Она останавливается, поворачивает ко мне голову. И тоже шепотом:

– Что, Василий Васильевич?

Село называлось Троицкое в честь церкви Святой Троицы. Я помню вид этой церкви. Она стояла, заколоченная отсыревшими и почерневшими от дождей досками, с ободранной побелкой, со сбитыми куполами. От дома Каменского ее отделяла сельская площадь.

Из воспоминаний моей мамы:

«На площади перед домом съезжались с окрестных деревень призванные в армию.

Семьи их провожали в повозках, запряженных лошадьми. Иногда люди оставались ночевать тут же, на площади.

Бабы голосили. Каменский разговаривал с ними, утешал, играл на баяне.

Жили мы так до осени. Началась грязь, рано темнело, электричество выключили. В селе перестали продавать яйца, молоко, картошку. Рыбной ловлей уже никто не занимался. А сводки с фронта приходили трагические».

Письма от отца перестали приходить.

Раз в несколько дней на сельской конюшне запрягали лошадь и отправлялись на телеге в Пермь за почтой (почту в Троицкое уже не доставляли) и еще по каким-то сельским нуждам. Моя мама каждый раз пользовалась такой оказией, чтобы попытаться через военного коменданта в Перми дозвониться по военной связи до Московского Художественного театра, узнать об отце и о возможном переезде театра из Москвы. Меня мама брала с собой в эти поездки.

Я вижу самого себя как бы со стороны, маленького, сидящего в телеге поверх тугих неподвижных мешков между матерью моей и возчиком.

Телега эта, как мне кажется, переезжает через огромное, выпуклое, розовое небо, которое должно где-то там, за синей густой полосой у края земли, оборваться, закруглиться, окончиться чем-то неизвестным мне, невыносимо манящим и волнующим до бесчувствия.

И только теперь я догадываюсь, что там, за синей полосой ждала меня моя предстоящая жизнь. А тогда в мире была война.

Узнав, что театр в скором времени должен переехать в Свердловск, мама решила отправиться с нами туда. Путешествие поездом до Свердловска завершилось благополучно. Нас поселили в гостинице «Большой Урал» в узком маленьком номере, под крышей, в котором умещалась одна кровать, маленький столик и стул. Да еще у самой двери к стене притиснули какой-то диванчик от старинного гарнитура, на котором смогла спать Наташа. А мы с мамой – на кровати. Это оказалось нашим первым посещением Свердловска.

Гостиница «Большой Урал» была полна москвичей и ленинградцев. В основном женщин с детьми. Из мужчин мне запомнились только двое. О них и расскажу.

Самым памятным для меня остался Сергей Дмитриевич Меркуров. Это был громогласный человек огромного роста, мощного телосложения, усатый, бородатый, строго смотревший на окружающих через большие очки в круглой оправе. Еще его отличал странный головной убор – то ли тюбетейка, то ли академическая шапочка, – который всегда венчал его впечатляющий облик.

Меркурова называли сталинским скульптором. Он успел побывать любимым учеником французского скульптора Родена, а в Советском Союзе изваял знаменитую скульптуру Сталина и был первым скульптором, удостоенным Сталинской премии.

В гостинице Меркуров занимал просторный номер, в котором почти каждый вечер собирал со всей гостиницы тоскующих по своим мужьям женщин, развлекал их рассказами из своей богатой впечатлениями жизни и поил чаем с твердокаменными булочками.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю